Перси Биши Шелли
 

Главная

Политики

Полководцы, военные

Революционеры

Рядовые

Писатели, поэты

Композиторы

Художники

Ученые

Философы

Другие выдающиеся деятели

Исторические события

Форум

Ссылки

 

П Р О Р О К
Жизнь Перси Биш Шелли

«Созерцая идеалы, в настоящее время недостижимые, мы возвышаемся духом, проникаемся спокойствием и мужеством и через это приближаемся к осуществлению мечты, представляющейся теперь миражом».
П.Б.Шелли

Часть I.  БУНТ

«Вы скажете, что это очень странно,
Но правда всякой выдумки странней.»
Байрон. «Дон-Жуан», песнь XIV.
(перевод Т.Гнедич)

«Как молод ты в наш одряхлевший век!
Как зелен в этом сером мире...»
Шелли. «Карл I».
(перевод Б.Лейтина)


Август 1792 года.
Европа в тревоге. Франция в огне. Революция быстро идет к своему зениту. Через несколько дней парижские санкюлоты возьмут штурмом дворец Тюильри, Людовик XVI будет низложен. Через полтора месяца Конвент провозгласит образование Французской республики...
В истории случаются порой любопытные совпадения. 4 августа 1792 г., в тот день, когда только что избранный революционный Совет Парижской коммуны, подготовивший победоносное восстание против монархии, собрался на свое первое заседание - в тот самый день 4 августа по другую сторону Ла Манша, в семье мистера Тимоти Шелли, сассекского помещика, появился на свет первый ребенок - сын. Мальчику дали имя Перси Биш - в честь деда, баронета Биш Шелли, знаменитого своим огромным богатством и необузданным нравом. Взяв на руки долгожданного первенца, сорокалетний мистер Тимоти вздохнул с облегчением: слава богу, есть кому наследовать поместье и титул, а главное - древнее имя Шелли (в этой стародворянской семье, доводившей свое генеалогическое древо до самого Карла Великого, происхождением гордились больше, чем состоянием).
Наверное, мистер Тимоти был тогда счастлив; он и представить себе не мог, какой сюрприз готовит ему судьба. Да и никто из его родственников и знакомых, съехавшихся на крестины, конечно, не подозревал, что это дитя в будущем прославит имя Шелли гораздо больше, чем все поколения знатных предков...

1.
Март 1811 года.
Оксфорд, Юниверсити колледж.
«Ли Ханту, редактору журнала «Экзаминер».
Сэр! Не будучи знаком с Вами лично, я, тем не менее, обращаюсь к Вам, как к такому же другу Свободы, полагая, что в делах столь важных этикет не может быть помехой. Позвольте предложить Вашему вниманию проект, касающийся обеспечения безопасности для множества борцов за общественное благо. Моей целью является объединить просвещенных соотечественников, подвергающихся преследованиям за их независимые взгляды; я убежден, что их положение можно было бы облегчить, составив общество, чтобы противостоять коалиции врагов Свободы...»
...Комната напоминает скорее лабораторию естествоиспытателя, чем жилище студента. Электрическая машина, воздушный насос, микроскоп, всевозможные колбы, реторты, пробирки с реактивами и - книги, книги, книги... Лукреций и Спиноза, Локк, Юм, Вольтер, Гольбах в перемешку с учебниками по химии, физике, минералогии, астрономии... Натюрморт более чем своеобразный: пистолеты по соседству с ботинками, сахарница рядом с чернильницей; вот спиртовка, над ней - штатив с колбой, в которой нагревается некая жидкость, и тут же - кусок хлеба, чашка недопитого чаю, бумажный кораблик.
Владелец всего этого добра примостился на краю стола, пишет. Он имеет восемнадцать лет от роду, тонкое, поразительно одухотворенное лицо, большие лучистые голубые глаза, каштановые кудри до плеч и привычку в минуты задумчивости машинально теребить свою роскошную шевелюру, приводя ее в полный беспорядок.
«Мой отец является членом парламента, и я, по достижении совершеннолетия, вероятно, займу его освободившееся место. Ввиду ответственности, которую налагает на меня пребывание в университете, я, конечно, не решаюсь публично провозглашать все, что думаю, но придет время, когда все мои силы, пусть ничтожные, будут отданы делу Свободы...»
Дверь отворилась, вошел университетский служитель, сказал:
- Мистер Шелли, вас срочно вызывает декан.
Юноша вздрогнул, бросил перо, ответил с досадой:
- Иду.
Вызов к декану не сулил ничего хорошего. Полтора месяца назад Шелли и его друг Томас Джефферсон Хогг общими усилиями произвели на свет небольшой философский трактат отнюдь не ортодоксального направления - и теперь не без тревоги ожидали последствий.
Действительно: войдя в зал Коллегии, Шелли прежде всего увидел самодовольно ухмыляющуюся физиономию преподобного Джона Уокера - это был дурной знак. А декан, мистер Гриффитс - весь красный от гнева, и в руке у него... та самая брошюра! Совсем скверно. Юноша внутренне весь напрягся, ожидая грозы.
- Молодой человек, подойдите ближе. Это - ваша работа? - Гриффитс потряс брошюркой в воздухе, брезгливо держа ее двумя пальцами, как лягушку. - Одно название чего стоит: «Необходимость атеизма»! Как вам нравится, господа? Необходимость!! Атеизма!!! Достопочтенный мистер Уокер обнаружил эту мерзость не где-нибудь, а в университетской книжной лавке, где вот этот юнец разложил ее - целую пачку - для продажи по шести пенсов за экземпляр! Так, по крайней мере, утверждает книгопродавец.
- Возмутительно! - подхватил преподобный Уокер. - Позор для всего Университета!
- Брошюра анонимная, - продолжал декан, - однако сочинителя угадать нетрудно. Мистер Шелли, признаете ли вы себя автором этого богомерзкого пасквиля? Да или нет? Отвечайте!
- Во-первых, это - не пасквиль, а вполне корректная научная работа, - собственный голос доносится откуда-то издали; как ни странно, он звучит твердо. - Во-вторых, такой допрос противозаконен. Докажите свое обвинение, если можете, но я на вопросы, заданные в подобном тоне, отвечать не буду.
Декан - грозно:
- Так вы не отрицаете, что это - ваше произведение?
- Я отказываюсь отвечать.
- Открытый бунт! Какая наглость! - это опять вмешался преподобный. - Его следует исключить из Университета! Немедленно!
- Одну минуту, господа! Мистер Шелли - очень способный юноша, его успехи, особенно в естественных науках - поразительны. Может быть, на первый раз мы смягчим наказание и ограничимся...
Сердце Шелли билось так сильно, что в ушах стоял звон, и все происходящее было как в тумане - поэтому он не сразу понял, кто это осмелился его защищать. Кажется, профессор химии... Но декан не дал высказаться непрошенному адвокату, перебил:
- Извините, коллега, но вы, очевидно, не знаете - эта брошюра не единственный его проступок. Совсем недавно сей молодой джентльмен опубликовал - также анонимно - сборник возмутительнейших стихов, а выручку передал в фонд помощи Финнерти - ирландскому бунтовщику, арестованному за оскорбление лорда Каслри! Мы установили самый факт, однако приняли во внимание возраст мистера Шелли и принадлежность его к известной аристократической семье - и решили оставить этот случай без последствий. Но пропаганда свободомыслия - нет, этого спустить ему с рук нельзя! Безбожнику не место в Университете!
Пауза, долгая и зловещая... Что это? Значит, приговор уже произнесен? Исключение? За самый факт несогласия с общепринятыми взглядами, даже без обсуждения по существу? Без открытого честного спора? И эти люди называют себя учеными?..
Голос профессора химии:
- Все-таки, господа, я бы советовал не спешить. Молодости свойственно увлекаться; большой беды в том нет - важно только, чтобы оступившийся осознал свою вину и не упорствовал в опасных заблуждениях. Мистер Шелли, будьте благоразумны. Подумайте о своем отце: мистер Тимоти - такой почтенный, всеми уважаемый джентльмен, член парламента, мировой судья; надо полагать, ему будет крайне неприятно узнать о вашем позорном исключении из Оксфорда - ведь тогда вы не сможете в будущем занять его место в Палате общин. Подумайте об отце, подумайте о своей будущей карьере - и скажите, что вы отрекаетесь от возмутительных идей, изложенных в этой брошюре. Ведь вы отрекаетесь, не правда ли?
Шелли резко вскинул голову, глаза его вспыхнули:
- Не отрекаюсь!

Вся экзекуция заняла несколько минут, но этого оказалось достаточно, чтобы химическая реакция в колбе, которую наш герой, уходя, забыл на огне спиртовки, благополучно завершилась. Убедиться в том довелось мистеру Хоггу, который зашел за своим другом, как они накануне условились, чтобы вместе идти на лекцию. Первым, что он увидел, войдя в комнату Шелли, были клубы едкого бурого дыма; первым, что почувствовал - нестерпимая резь в горле. На глазах выступили слезы, Хогг закашлялся - но, уже имея такого рода опыт, быстро сообразил, в чем дело, воскликнул: «О, черт!» и, схватив колбу вместе со штативом, выплеснул содержимое в камин. Затем, продолжая кашлять и чертыхаться, подбежал к окну, распахнул его и высунул голову наружу, чтобы отдышаться...
Пока он приходит в себя - отметим, что этот юноша, ровесник Шелли, в отличие от своего друга очень аккуратно одет и коротко - по моде - подстрижен; у него стройная спортивная фигура и приятное лицо, на котором выделяются крупный, с горбинкой, нос и небольшие живые глаза, в которых читается острый, обильно сдобренный иронией ум - скорее критический, разрушительный, чем творческий.
Бурый дым, наконец, рассеялся, и Хогг рискнул оторваться от окна. В горле все еще першило - он, покашливая, подошел к столу и предпринял попытку отыскать среди лабораторных склянок обычные предметы повседневного пользования. Не без труда, но нашел-таки графин с водой и чашку, наполнил ее, поднес к губам... однако в последний миг заколебался, скосив глаза на то, что он собирается пить. Отнял чашку ото рта, посмотрел еще внимательнее, потом вытащил из нее нечто: «По-видимому, бывший шиллинг. Интересно, в чем он его растворял - в щелочи или в кислоте? Сколько раз я зарекался не пить и не есть из его посуды!.. Однако, где же мой алхимик? Обещал быть у себя, а сам изволит блистать отсутствием! Вряд ли он отлучился надолго - иначе не оставил бы колбу на огне. Ладно. Подождем».
Отказавшись от намерения утолить жажду, Хогг уселся на стул и запасся терпением; чтобы скрасить время ожидания, раскурил трубку - но не успел сделать и двух затяжек, когда дверь распахнулась, и в комнату влетел Шелли, бледный и чрезвычайно взволнованный.
- Перси, что случилось? - удивился Хогг. - На тебе лица нет!
- Я исключен из Университета! - Шелли, весь дрожа от нервного озноба, упал в изнеможении на диван. - Будь они прокляты! Палачи! Инквизиторы!
- Как - исключен? За что?
- За нашу брошюру. Премудрые ханжи ее и обсуждать не стали - сразу отмели как возмутительную и преступную. От меня потребовали покаяния - я отказался - и вот результат! Разумеется, выгнать проще, чем опровергнуть... И это - жрецы науки! Трусы и рутинеры... Но и мы с тобой хороши: рассчитывали на полемику, на открытый честный спор - с кем? С ними!! Да разве нужна им Истина? Их волнует только собственная репутация, собственный покой и благополучие - больше ничего! А мы, как два идиота, надеялись... - все еще дрожа, он разразился нервным смехом.
Хогг нахмурился:
- Послушай, но ведь это очень серьезно! Ты не сможешь поступить ни в какой другой университет, политическая карьера для тебя закрыта...
- Знаю... Отец будет в ярости. Ну да теперь ничего не поделаешь. Мне приказано завтра же покинуть колледж... - Шелли тяжело вздохнул. - Жаль. Я любил здешнюю жизнь - лекции, опыты, общение с тобой... Но, в конце концов, исключение - это еще не катастрофа. Учиться я могу и самостоятельно, а политическая карьера мне нужна, как прошлогодний снег... - помолчал. - Извини - ты, выходит, напрасно ждал: на лекцию я не пойду. Надо готовиться к отъезду.
- Ну, это мы еще посмотрим! - Хогг придвинулся к столу, взял перо и лист бумаги.
- Что ты хочешь?..
- Я хочу объяснить Гриффитсу и Ко всю гнусность и безнравственность их поступка! Я докажу, что они не имеют никакого права так с тобой обойтись. Исключить самого благородного человека на свете! Нет, это им даром не пройдет!
- Дорогой мой, твоя защита совершенно бессмысленна. Мне ты не поможешь, а себе, боюсь - очень навредишь. Сейчас ты вне подозрений - ведь я твоего имени, разумеется, не назвал. Но если посмеешь вмешаться - тебе тоже несдобровать.
Хогг - гордо:
- Пусть так - во имя чести я не могу поступить иначе!

На другое утро два исключенных бунтовщика, собрав свои вещи и книги, сели в лондонский дилижанс. Шелли был удручен несчастьем друга, пожалуй, больше, чем своим собственным, и не находил достаточно сильных слов для оценки его подвига.
- Ты - лучший из людей! Ты поступил неблагоразумно с точки зрения эгоистов, но истинное благородство всегда таково. Я никогда не забуду твоего самопожертвования... Но каковы эти Гриффитсы! Ученые мракобесы!
Хогг уныло смотрел в окно:
- Guod erat demonstrandum, - что и требовалось доказать... Прощай, Оксфорд! Прощай навсегда!
- Не огорчайся, - Шелли ласково пожал руку друга. - Кто знает - может быть, это и к лучшему, что старые педанты помогли нам выйти из Университета скорее, чем мы того хотели. Может быть, за год-другой пребывания здесь они убили бы в нас всякую любовь к образованию, всякое желание уйти из стада скотов, подобных им... Теперь мы свободны, мы начнем новую жизнь! Поселимся вместе в Лондоне, будем учиться, читать, соберем вокруг себя единомышленников - и объявим непримиримую войну духовному рабству, фанатизму, религиозной нетерпимости! Пусть мелкие душонки заботятся о личном преуспеянии - наша цель более возвышенна и чиста! Мы посвятим себя делу свободы и общего блага, делу совершенствования человечества...
- Ты лучше подумай, что напишешь отцу.
Энтузиаст несколько потускнел.
- Правду. Только правду. Хоть почти не надеюсь, что он поймет...

2.
Добравшись до Лондона, два товарища сняли небольшую квартирку на Поланд-стрит, 15. Шелли немедленно написал отцу в родовое поместье Филд-Плейс о своем исключении из Оксфорда; он уверял, что сожалеет лишь об огорчении, которое эта неприятность доставит родным, сам же относится к ней с полным безразличием, и подчеркивал благородное поведение Хогга. Если он надеялся таким образом утешить мистера Тимоти и расположить его в пользу своего друга, то цели своей - как легко можно угадать - не достиг.
Узнав о случившемся, Шелли-старший впал в великий гнев. Если бы мальчишку исключили за пьяный дебош или другой проступок такого же рода - это еще можно было бы извинить, но - свободомыслие!.. Не то, чтобы мистер Тимоти был очень набожным человеком; к религиозным и философским проблемам он всегда относился равнодушно, считая их развлечением праздных умов. Но обвинение в атеизме перечеркивало будущую карьеру сына, бросало тень на всю семью. Как теперь мистер Тимоти клял себя за то, что полгода назад, когда обнаружились первые признаки неблагополучия, или хотя бы в январе, во время рождественских каникул, он не принял к бунтовщику надлежащих мер! Надо было пресечь зло в зародыше, а не пускаться в метафизические дискуссии с этим щенком, который - нельзя не признать - гораздо сильнее в риторике. Уж лучше бы осуществить свою угрозу и самому забрать сына из Оксфорда - чем дожить до такого позора... Зато теперь - решил мистер Тимоти - никаких поблажек. Если не удастся согнуть упрямца до приемлемого в обществе положения, то лучше его сломать, чем позволить расти в опасную сторону.
Из Филд-Плейс в Лондон был послан грозный ультиматум: покаяние и полная покорность отцовской воле - или отлучение от семьи. Ответ не заставил себя ждать: почтительный сын выражал сожаления по поводу того, что не может принять условий капитуляции, и предлагал свой вариант урегулирования отношений: он согласен отказаться от всех благ и прав на будущее наследство, если ему будет обеспечено содержание в размере двухсот фунтов в год. Это - весьма скромная цифра, но философу немного надо...
Мистер Тимоти понял: кризис зашел далеко, от переговоров по почте толку не будет - и, скрепя сердце, сам отправился в Лондон.

---------------

Комната в лондонской гостинице, где остановился Шелли-старший. В ней двое - отец и сын.
Мистеру Тимоти пятьдесят восемь лет, но выглядит он гораздо моложе - это высокий, представительный, еще красивый мужчина с синими, как у Перси, глазами. Депутат парламента и мировой судья, мрачный, как снеговая туча, сидит в глубоком кресле, цедит вино и слушает свое непокорное чадо, которое ходит в волнении из угла в угол и говорит с большим жаром:
- Дорогой отец, ведь вы знаете, что я перестал верить в Писание не из распущенности, а в результате размышлений. Мы с другом обнаружили - к нашему собственному удивлению - что доказательства бытия божия не являются убедительными. Свои выводы мы изложили в сочинении «Необходимость атеизма». Это - чисто философская работа, ничего оскорбительного для верующих в ней нет - вы сами это признаете, если ее прочтете. Мы решили обратиться к богословам с просьбой опубликовать свои возражения против наших идей, но - возражения доказательные! - и с этой целью мы разослали свой трактат всем епископам, в надежде получить ответ от людей, посвятивших себя теологии. И как же к нам отнеслись? Разве такого заслуживал наш честный и открытый поступок? Нам никто не ответил по существу, с нами расправились - и только! Исключив меня и мистера Хогга из Университета, наши противники показали только уязвимость своих позиций и свою собственную закоснелость!
Мистер Тимоти хмурился все сильнее. Не дождавшись ни слова в ответ, юноша продолжал с прежним пылом:
- Мы с мистером Хоггом никому не навязываем наших взглядов, мы только отстаиваем наше право свободно мыслить. Если человек в своем развитии перерос то состояние, когда он мог верить, не рассуждая, то можно ли отказать ему в праве пользоваться своим разумом? Верить или не верить во что бы то ни было - от нашей воли то не зависит; вера - это не действие, а страсть души.
- Ну, вот что: все эти тонкости меня не интересуют, - изрек, наконец, мистер Тимоти. - Ваши взгляды аморальны и преступны; проповедуя их, вы ставите себя в положение изгоя, отщепенца - надеюсь, это вы понимаете? Вы не только губите свою собственную будущность, вы позорите меня, всю нашу семью! В отличие от вас, я сознаю свои обязанности в отношении своей собственной репутации, в отношении ваших младших сестер и брата, в отношении моих убеждений как христианина, в конце концов! И я не допущу, чтобы мой сын позорил древнее имя Шелли. В душе вы можете верить или не верить, как угодно, но в обществе обязаны соблюдать определенные правила...
Мистер Тимоти вдруг осекся - он увидел глаза сына: в них было чувство, близкое к ужасу.
- Отец, вы хотите, чтобы я стал лицемером?
- Я хочу, - продолжал Шелли-старший, справившись с мгновенным укором совести, - я хочу, чтобы вы, если вы желаете и впредь пользоваться моей поддержкой и покровительством, если хотите общаться с матерью и сестрами...
Перси поспешно кивнул:
- Да, я так соскучился по матушке... и Элизабет...
- Так вот, если вы хотите сохранить права моего сына - моего старшего сына и наследника - вы обязаны выполнить два моих условия. Во-первых, вы немедленно вернетесь домой и на долгое время откажетесь от каких-либо сношений с мистером Хоггом...
- Отец, это невозможно. Это значило бы - предать друга, который пожертвовал собой ради меня! Я же рассказывал вам, что сначала подозрение пало на меня одного, и мистер Хогг добровольно решил разделить мою участь...
Мистер Тимоти - ледяным тоном:
- Повторяю: вы откажетесь от всякого общения с мистером Хоггом - это во-первых. Во-вторых, вы обязуетесь беспрекословно повиноваться тем гувернерам, которых я для вас назначу. В противном случае я снимаю с себя всякую ответственность за вашу судьбу.
Сын опустил голову, произнес с заметным усилием:
- Мне больно огорчать вас, отец, но я вынужден решительно отвергнуть оба эти условия. На все подобные предложения в будущем вы получите такой же ответ.
- Ну, что ж... - мистер Тимоти поднялся с кресла. - Вы сами выбрали свою судьбу. Живите как знаете. Если разум не может заставить вас смириться - пусть это сделает голод.
Перси твердо посмотрел отцу в глаза:
- Смириться? Ну, нет! Никогда...

-----------
Итак...
Восемнадцать лет. Юноша на пороге жизни.
Ясная - со всеми задатками утонченного интеллекта - голова, набитая идеями просветителей, мечтами о свободе, равенстве, счастье для всех. Большое сердце, ощущающее чужую боль как свою. Гордый, сильный, упорный дух. Слабое хрупкое тело, еще не познавшее ни настоящего - сжигающего - труда, ни любви. Бьющий фонтаном энтузиазм, жажда служить человечеству, стремление изменить жестокий мир - «Дай где стать, и я сдвину вселенную!..» Жизненный опыт равен нулю.
Содержимое кошелька - тоже. И рядом - никого, на чью руку можно было бы опереться. Единственный друг - и тот далеко: Джефферсон Хогг благоразумно помирился со своим почтенным родителем и отбыл в Йорк, чтобы поступить в учение к какому-то адвокату.
Одиночество. Некоторая растерянность. Страх?.. Нет, не страх, конечно, но все же очень неприятное ощущение. «Не знаю, где я сейчас и где я буду. Будущее, настоящее, прошедшее - все в каком-то тумане, и кажется, будто я начинаю жить сначала и при недобрых предзнаменованиях...»
Что прошедшее в тумане - это, пожалуй, для красного словца. В прошлом все ясно, да и не так его пока много, этого прошлого, чтобы что-то забыть! Солнечные аллеи старинного парка в Филд-Плейс, где он играл ребенком - счастливое раннее детство, согретое ласками матери и сестер... Начальная школа, первые успехи в ученье... Первый друг - кузен Том Медвин... Первое умственное увлечение - готические романы, всевозможные тайны и ужасы, астрология, алхимия, магия всех цветов - тогда ему казалось, что через общение с духами можно доискаться до сокровеннейшей тайны Вселенной... Эта страсть к чертовщине продержалась довольно долго и умерла естественной смертью уже в Итоне - после того, как однажды вечером несостоявшийся Фауст случайно вывернул в камин сковороду с некоей дьявольской смесью и ужасающим зловонием поднял на ноги весь пансион... Итонский колледж. О! Нет, это лучше не вспоминать: первое серьезное столкновение с человеческой жестокостью... Впрочем - там, в Итоне, было и много хорошего: первый настоящий учитель - доктор Линд, первые настоящие книги по философии и политике, первые литературные опыты - два аж романа, сборник стихов... Потом - Оксфорд, Хогг, атеизм... И первая влюбленность - в прекрасную кузину Харриет Гроув, которая отныне потеряна для него навсегда...
Вот и все его прошлое. С будущим тоже все ясно: разумеется, он закончит образование, станет химиком, политиком или врачом, будет трудиться на общее благо. Не совсем, правда, понятно, каким образом он достигнет своей цели, но что она будет достигнута - это не вызывает сомнений. А вот с настоящим дело обстоит гораздо сложнее: по прошлому и будущему можно путешествовать без затрат, но чтобы существовать в настоящем, надо все-таки есть. Без проклятых фунтов и шиллингов, стало быть, не обойдешься. Где взять их, вот вопрос...
Мать тайком от отца прислала немного денег. Сын попросил выслать ему гальваническую батарею и солнечный микроскоп, оставшиеся в Филд-Плейс - они нужны для опытов - но деньги вернул: мать была доброй, терпимой, но она - христианка, а тайной милостыни юный бунтовщик не хотел. То же относилось, увы, и к его любимой старшей сестре Элизабет: после краткого увлечения просветительскими идеями она вернулась к ортодоксальным взглядам, и брат, очень рассчитывавший на нее как на будущего соратника по борьбе за переделку мира, был вынужден с горечью констатировать, что эта несчастная «потеряна для всего». Но остались еще младшие - Эллен и Мэри - учившиеся в Клэпеме, в пансионе миссис Феннинг; Перси виделся с ними регулярно и не терял надежды развить их ум в нужном направлении. Девушки отнюдь не чуждались опального брата, напротив - охотно делили с ним карманные деньги; видя в них потенциальных единомышленников, Шелли не отказывался: от союзника не стыдно принять помощь.
Обычно они встречались на клэпемском лугу и вместе гуляли час или два; Перси приходил первым и, дожидаясь сестер, шагал взад-вперед по протоптанной им самим тропинке, читая книгу и подкрепляясь сухарями, которые он доставал из кармана; стайка воробьев следом за ним весело подбирала хлебные крошки. (Давнишняя привычка - жевать на ходу: торжественное сиденье за столом было в его глазах напрасной тратой времени; правда, в оксфордскую эпоху он набивал карманы изюмом, но сухарь - это тоже неплохо... особенно на голодный желудок).
Однажды Мэри прийти не смогла, и Эллен явилась вместе с незнакомкой - изящной, миниатюрной, очень хорошенькой девушкой лет шестнадцати. Шелли, увлекшийся чтением, увидел их слишком поздно и не успел спрятать кусок сухаря, который держал в руке; Эллен заметила, расхохоталась:
- Здравствуй, мой бедный голодный братец! Это что, весь твой обед?
Шелли тоже засмеялся:
- Увы!
- Я кое-что тебе принесла, - сестра вытащила из кармана несколько монет. - Вот, возьми. Это на неделю: я теперь получу свои карманные деньги только в следующий вторник.
- Спасибо. Представь меня, будь добра.
- Я как раз собираюсь это сделать, - Эллен повернулась к своей спутнице. - Харриет, рекомендую: Перси Биш Шелли, будущий баронет, будущий член парламента, будущий владелец поместья Филд¬ Плейс и миллионного состояния (ибо наш дед, не желая дробить свое богатство, хочет сделать Перси наследником майората, а нас при нем - бедными родственниками...) Короче говоря, это принц Уэльский сассекского масштаба - с необыкновенными прожектами в голове и с сухарем в кармане.
Смеются все трое.
- ...Перси, мисс Харриет Вестбрук - моя лучшая подруга по пансиону.
Обмен поклонами.
- Мисс Вестбрук, забудьте все, что она обо мне сказала: богатым наследником я могу стать лишь при условии, что помирюсь с отцом, а это вряд ли возможно. Я останусь тем же, что есть сейчас, то есть бедным философом, химиком и немножко поэтом, а главное - свободным человеком.
- И - безбожником, - прибавила Эллен.
- Разумеется.
- Почему вы говорите, что не помиритесь с отцом? - спросила мисс Вестбрук.
- Он требует, чтобы я вернулся в лоно англиканской церкви.
- А разве это невозможно?
- Да. Я не могу больше верить - и не хочу лгать.
- Почему же вы утратили веру?
- Потому что понял, что она не совместима с разумом. Стоит только представить себе бесконечность Вселенной...
- Харриет, берегись, - перебила Эллен со смехом, - он сейчас прочтет тебе лекцию по астрономии и тебя тоже обратит в безбожие.
Шелли, воодушевляясь:
- Нет, в самом деле! С высоты тех знаний, которые дают нам сегодня естественные науки, все эти истории об Адаме и Еве, о непорочном зачатии - как их ни толкуй - выглядят несерьезно.
- Кто же тогда Иисус Христос? - спросила Харриет несколько неуверенным тоном.
- Человек.
- Просто человек?
- Возможно - великий человек, революционер, борец за свободу и равенство... Один из тех, кто во все времена, презрев бедность, пытки и поношения, отстаивает дело страждущего человечества. То, что произошло с ним, вообще характерно для человеческой истории.
- В каком смысле? - не поняла Эллен.
- Люди всегда распинают того, кто первым провозглашает новую, более высокую истину, противоречащую общепринятой догме. Мудрый человек, которого мы зовем Иисус, хотел реформировать религию Моисея, которую справедливо считал омерзительной и кровавой, - хотел преобразовать ее на более гуманных моральных принципах. За это его распяли. Позднее сторонники Иисуса одержали верх, его учение в свою очередь стало общепринятой догмой, в свою очередь окостенело и стало душить свободную мысль. И теперь слуги Христа, в свою очередь, пытают и распинают - если не физически, то морально - всех тех, кто осмеливается поступать так же, как в свое время он - то есть свободно и независимо мыслить.
- Вы так уважительно говорите о Христе - и в то же время не считаете себя христианином? - удивилась Харриет.
- Конечно. Моральные принципы христианства - гуманность, терпимость, милосердие - сами по себе прекрасны, но они принадлежат не только христианам, а всему человечеству. И главное - зачем мистика? Зачем вера в сверхъестественное, зачем калечащий душу страх? Зачем требование жалкой покорности, убивающей волю к борьбе за свободу и счастье? Я убежден, человек может быть добрым и справедливым сам по себе, без жупела-ада и пряника-рая - свой высший нравственный закон он найдет в своем сердце...

Они беседовали почти целый час - если можно назвать беседой такой способ общения, когда один говорит без умолку, а другие благоговейно внимают - и расстались, вполне друг другом довольные.
В отличие от сестер Шелли, живших в пансионе постоянно, мисс Вестбрук обычно раз в неделю отправлялась домой - к отцу, бывшему трактирщику, и старшей сестре Элизе, которая была ее наперсницей и наставницей. Конечно, при первой же возможности девушка рассказала родным о новом знакомом, не забыв упомянуть, что он - аристократ, будущий наследник титула и огромного состояния. Последнее обстоятельство, как не трудно догадаться, вызвало у старших особый интерес. А саму Харриет больше взволновало другое: необыкновенная красота юноши. Пока он говорил, она успела хорошо его рассмотреть: высокая, очень тонкая фигура, легкие грациозные движения, пышные золотисто-каштановые кудри, лицо, которое могло бы принадлежать ангелу: высокий чистый лоб, рот безупречной формы, небольшой изящный нос - кокетливый, с чуть приподнятым кончиком, что отнюдь не портит впечатления, а глаза... о! какие глаза! - огромные, сверкающие, бездонно-глубокие... И, главное - этот внутренний огонь, печать вдохновения, чистоты и благородства, лежащая на всех чертах! Все былые девичьи мечты о бравых офицерах и штатских щеголях были мгновенно забыты, Харриет думала теперь только о том, каким счастьем для нее было бы прослушать еще несколько лекций... по философии, астрономии - хоть по химии: пусть говорит о чем душе угодно, ее уши все стерпят, лишь бы глаза могли созерцать...
А Шелли, вернувшись на Поланд-стрит, поздравил себя с тем, что нашел еще одного единомышленника: Харриет так хорошо слушала, что показалась ему необычайно умной. Крупный алмаз, достойный самой лучшей огранки! Что ж, это ведь и есть его задача - просвещать. Разумеется, он не упустит возможности завоевать столь ценного адепта для новой философии. Эта хорошенькая и серьезная незнакомка скоро станет сознательным борцом за свободу и равенство, она обратит в праведную веру своих родных и друзей - так идеи добра и справедливости будут распространяться все шире, как волна от брошенного в воду камня...
Как же хорошо жить на свете, когда жизнь имеет цель и смысл!

3.
...Беги! Скорее! Погоня мчится за тобой по пятам! Сердце бьется у горла. Ветер - в лицо. Беглец мчится большими прыжками, как заяц, изо всех сил отталкиваясь от земли - и знает, что не уйдет все равно. Так уже было не раз. Сейчас он наткнется на стену. Да, вот она - длинная, высокая, из потемневшего кирпича. Ни перепрыгнуть, ни обойти: дальше дороги нет. Остается одно - повернуться: спиной к стене, лицом к врагам. А они уже здесь - мальчишки, товарищи по учебе... мучители. Они замкнули жертву в полукольцо, кривляются, улюлюкают, свистят, швыряют камешками и комьями грязи; крики со всех сторон:
- Безумный Шелли!
- Сумасшедший!
- Безбожник!
- Ученик дьявола!
- Безумный!
- Безумный!!
- Безумный!!!
Сейчас они недалеки от истины - беззащитную жертву захлестывает волна жгучей, исступленной ярости, сердце куда-то проваливается, все члены дрожат, в ушах шумит, и мальчик не слышит уже ничего, кроме собственного голоса, звенящего как струна:
- Подлые трусы! Вы только так и умеете - скопом на одного!..
...Шелли вздрогнул во сне, открыл глаза, резким движением приподнялся и сел на кровати. Провел рукой по лицу. «Опять этот кошмар... Школа в Итоне. Хорошо, что это - только сон. Впрочем - действительность не намного лучше. Можно ли удивляться жестокости детей, когда зрелые люди так нетерпимы!»
На столе - чашка с водой; Шелли, не вставая, дотянулся до нее, отпил несколько глотков, поставил на место; огляделся: еще светло... Значит, день? Почему же... Ах, да - у него болела голова, он прилег на кровать одетый и сам не заметил, как заснул. А что теперь делать? Встать? Так ведь заняться все равно нечем - разве что стихами...
Помедлив, Шелли вновь улегся, но спать ему больше не хотелось - он лежал с открытыми глазами, созерцая потеки сырости на потолке. «Отец все еще свиреп, как лев. Сказал, что лучше бы меня убили в Испании... Ну да: сын-патриот, погибший в бою с французами, для семейной репутации гораздо полезнее, чем живой, но выброшенный из Оксфорда вольнодумец... Интересно, как эти каннибальские взгляды согласуются в сознании моего родителя с гуманными идеями прощения и милосердия, которые проповедуют христиане?.. Неужели дед тоже так думает? И мама? Нет, не может быть!.. А что, если взять - и приехать в Филд-Плейс без разрешения? Не выдворят же меня силой? Хотя - как знать... Или еще хуже - вообразят, что явился с повинной... Стоп: не думаю больше об этом... - вздохнул. - Жаль, что уехал Хогг. Хорошо хоть - пишет. Без писем было бы совсем тошно. Ужасная штука - одиночество: порою без куска хлеба легче обойтись, чем без доброго слова... Ну, хватит, - встал и с удовольствием потянулся. - Мыслящий человек не может жаловаться на уединение. Одиночество - миф, ибо никто не бывает совсем один, если всюду с ним - он сам. Стало быть - за работу. Но прежде...»
Он подошел к буфету, открыл дверцу - к сожалению, там пусто: самый тщательный осмотр полок не выявил никаких следов съестного. Этого, впрочем, и следовало ожидать: полученные от сестер деньги Шелли с великим трудом растянул до вчерашнего вечера - в надежде, что сегодня получит еще некую толику - но утром Эллен на луг не пришла. Сейчас в желудке и кошельке так же пусто, как и в буфете.
...Стало быть - за работу. Правда, то, что он пишет сейчас, денег заведомо не принесет - зато избавит от мрачных мыслей...
Шелли сел за стол, порылся в груде черновиков - проза вперемешку со стихами - нашел нужный лист:
- Вот это надо бы подправить: «Жертва фанатизма» - очень актуальная тема. Только ведь - никто не осмелится напечатать...
В дверь постучали.
- Войдите! - отозвался хозяин.
Вошла... подруга Эллен, юная Харриет.
Шелли поспешно вскочил:
- О, мисс Вестбрук! Я не смел надеяться на такое внимание...
- Добрый день, мистер Шелли, - Харриет приветливо улыбнулась. - Эллен просила меня...
- Она здорова?!
- Да, не тревожитесь, но...
Тут в комнату вошла еще одна особа - высокая тощая девица лет тридцати.
- Это моя сестра Элиза, - пояснила Харриет.
- Очень приятно, - Шелли придвинул Элизе стул. - Прошу, располагайтесь с удобством, насколько это возможно в такой тесноте. Я бы с радостью угостил вас хотя бы чаем, если бы...
Харриет - поспешно:
- О нет, не беспокойтесь! Мы - на одну минутку. Вашим сестрам запрещено выходить за ворота пансиона - запрещено по настоянию вашего отца, узнавшего, что они делили с вами свои карманные деньги. Поэтому Эллен и Мэри просили меня навестить вас, чтобы передать от них вот эту небольшую сумму и уверения, что они вас по-прежнему любят.
От смущения Шелли весь залился краской:
- Право, не знаю, как и благодарить вас... Да, между прочим, вы, кажется, говорили, что много читаете?
- Все свободное время.
- Тогда я предложу вам вот это: моя брошюра, та самая, за которую меня исключили из Оксфорда.
- Спасибо, я сегодня же прочту.
- У меня здесь есть еще книги! - воодушевился просветитель. - Не хотите ли взглянуть? Вот Руссо, Гольбах, вот Локк, Юм, Вольтер... Вот Годвин - «Политическая справедливость» - ну, ее-то вы наверняка прочли.
- К сожалению, нет, - призналась девушка.
Шелли не поверил своим ушам:
- Не читали Годвина? О! Тогда с этого надо начать. Годвин - величайший ум нашей эпохи! Он нашел способ сделать общество справедливым, а людей - счастливыми...
- Каким образом? - вмешалась в разговор Элиза.
- Сделав их равными и свободными, - разъяснил Шелли - и, оседлав любимого конька, пустился с места в карьер: - Равенство - это основа основ. Я даже не имею в виду такой вздор, как титулы и богатства - уважение к тому и другому говорит только о духовной незрелости - но даже различие в наших физических и умственных способностях не имеет существенного значения. В принципе, все люди равны - именно как люди - и я убежден, что равенство будет достигнуто в результате развития общества - при другом, более совершенном его состоянии.
- Вы полагаете, что все могут стать богатыми? - с сомнением в голосе спросила Элиза.
- Дело не в этом. Главное - изменить систему ценностей человека. Физических потребностей у нас немного, но нельзя перечислить потребности нашего ума, нашего сердца! Удовлетворите свои материальные запросы самым дешевым способом - и затем остаток энергии используйте для достижения добродетели и знания: так поступали истинно мудрые во все времена - вспомните Сократа, Диогена, Иисуса. Мощный строй чудесного и любовного мира - вот пища для вашего созерцания; люди, близкие вам по духу - лучшая пища для души. Что есть счастье, как не наслаждение знанием, общением, красотой? Примите такую точку зрения - и в вас не останется места для гордости и тщеславия, и пресловутая роскошь никому не будет нужна! Придет час - эта истина восторжествует. Но для этого нужно изменить мир.
- Изменить мир? - переспросила Харриет. - Но - как?
- Я знаю один способ - просвещение. По мере того, как люди будут становиться мудрее, в точной пропорции к этой мудрости должна отмирать и система неравенства. Исчезнут собственность, государство, религия, брак...
Элиза, еще недостаточно просвещенная, была явно обескуражена:
- Исчезнет брак? Что же тогда будет - распущенность?
О нет! - запротестовал Шелли. - Союз любящих свят и нерушим - до тех пор, пока они оба любят. Но церковный брак - пожизненные цепи - он аморален, ибо может служить лишь источником лжи и страданий. Любовь не терпит принуждения; она гаснет, как только превращается в обязанность. А само венчание - это позор! Каждому любящему следует вдуматься в слова брачного обряда, прежде чем допустить, чтобы любимую женщину подвергли такому унижению...
Элиза поднялась со стула:
- Нам, пожалуй, пора. Идем, Харриет.
Шелли жаль прервать интересную беседу - он только вошел во вкус:
- Если позволите, я вас провожу...
Поспешно собрав полдюжины книг, совершенно необходимых Харриет на первый случай, наш герой, с трудом удерживая эту литературу под мышкой, вслед за барышнями вышел на лестницу...

Интересное трио шествует по лондонской улице: Шелли и Харриет впереди, Элиза - следом, на таком расстоянии, чтобы и не стеснять, и гарантировать соблюдение приличий. Дети оживленно беседуют.
Харриет:
- О, это все верно, что вы говорите - жажда знаний, стремление к совершенству - да, я это глубоко чувствую, я страстно хочу учиться! Но пансион миссис Феннинг, хоть он и называется Академией для молодых девиц - нет, это совсем не то место, где можно значительно поумнеть. Для меня он - тюрьма! Я самые стены его ненавижу!
- А Эллен и Мэри, мне кажется, всем довольны, - заметил Шелли.
- О! Ваши сестры - совсем другое дело... Да и остальные девицы... Они - одного круга: все из старинных дворянских семей. А я - всего лишь дочь бывшего содержателя кофейной. Мой добрый отец захотел дать мне образование, как дочери джентльмена; он и представить себе не может, какая это мука - на каждом шагу чувствовать, что твои одноклассницы смотрят на тебя сверху вниз. Одни жалеют, как добрая Эллен, другие - открыто презирают... Бывают минуты, когда мне не хочется жить...
- Я хорошо понимаю вас, - тихо сказал юноша.
- О нет, вы понять не можете: вы ведь сами - аристократ.
Шелли - с возмущением:
- Мисс Вестбрук, это слово для меня оскорбительно: я не аристократ и совершенно никакой не «крат»: «krateo» по-гречески значит - «одерживать верх», а я всегда буду на стороне слабых и угнетенных.
- И все же, - вздохнула девушка, - я думаю, в школьные годы ваше имя и происхождение были для вас достаточно надежной защитой.
По лицу Шелли скользнула тень.
- Вы ошибаетесь... Впрочем, в Оксфорде мне было хорошо - там режим полной свободы: сам выбираешь, какие лекции посещать, учишься тому, что интересно. Но там я пробыл только полгода. А до Оксфорда был Итон... - глаза его вспыхнули, рука невольно сжалась в кулак. - Мисс Вестбрук, вы знаете, что такое «фэг»?
- Нет.
- Так в закрытых привилегированных школах зовут учеников младших классов, которых старшие берут себе в услужение. «Фэг» обязан убирать постель своего патрона, чистить ему платье и сапоги, а патрон волен издеваться над ним, как ему заблагорассудится. Правда, зато должен защищать его от других.
- И вы были...
Шелли - гордо:
- Нет! Я в первый же день заявил, что считаю роль «фэга» несовместимой с человеческим достоинством, и решительно отказался ее исполнять. И за это был объявлен вне закона... Меня прозвали «безумным Шелли» и травили как дикого зверя - все вместе, старшие и младшие, дружно, общей сворой... По одиночке нападать боялись.
- А преподаватели? Неужели не пытались вас защитить?
- Нет. Они тоже не одобряли моего поведения: ведь я восстал потив системы... Был, правда, один - доктор Линд... Честный человек и республиканец... Его я никогда не забуду... Однако - я опять о себе! Простите, мисс Вестбрук, это «я» все время цепляется ко мне, как репей - ужасно трудно отделаться.
Харриет остановилась.
- Вот мы и пришли. Это наш дом.
Шелли отдал ей книги, сказал с искренним чувством:
- Еще раз благодарю вас за визит. Вы были очень добры ко мне.
Девушка улыбнулась - ласково и чуть смущенно:
- Мистер Шелли, завтра отца дома не будет, мы с Элизой весь день вдвоем... Приходите к нам обедать. В два часа. Пожалуйста!
Шелли опустил глаза - он был растроган:
- Спасибо. Приду.

Это была блестящая мысль - немного подкормить прекрасного принца. Кто первый напал на нее - сострадательная Харриет или опытная Элиза - об этом история умалчивает; факт тот, что всем троим она очень понравилась. Конечно, стоическому философу не положено придавать какое-либо значение материальным благам, но если ты неделю просидел на воде и хлебе - а то и без оного - то попрекнуть тебя за удовольствие, доставленное тарелкой супа, способен только ханжа. Да и не в супе главное дело: Шелли вдруг ощутил участие к себе, теплое дружеское внимание, а среди всех обрушившихся на него бед, среди горя, тревоги и неустроенности это было так важно! Выброшенный из родной семьи, отрешенный от привычной обстановки и бесконечно одинокий в незнакомом, холодном, враждебном мире, он с наслаждением отогревался в уютной домашней атмосфере. С Харриет он быстро освоился, стал воспринимать ее как друга - конечно, не такого, как Хогг, ибо ее образованием еще предстояло заняться - но все же как честного товарища и, возможно, будущего соратника по борьбе за всеобщее счастье.
Элиза в этом отношении тоже подавала определенные надежды - Шелли находил ее умной, хоть и не столь талантливой, как младшая сестра. Да и отец, Джон Вестбрук, вполне благодушно относившийся к визитам молодого аристократа, казался очень милым и симпатичным человеком...
Старшие Вестбруки заняли пока выжидательную позицию. Вскоре Элиза, однако, начала понимать, что если позволить событиям развиваться естественным путем, то желанного результата она до конца веков не дождется. И все чаще за обедом, когда Харриет млела от счастья, глядя, как грациозно ее Адонис разделывается с пудингом (не переставая при этом рассуждать о значении химического анализа или трудов Годвина) - все чаще в эти идиллические мгновения старшая сестра, с любезной улыбкой на губах и клокочущей злобой в душе, спрашивала себя, как же все-таки расшевелить этого растяпу. Младенческая невинность юноши была очаровательна, но все хорошо в меру...

Жизнь между небом и землей продолжалась больше месяца. Двоюродный брат Шелли, Джон Гроув, которому выпала незавидная роль посредника между отцом и сыном, безуспешно пытался уладить дело: разъяренный мистер Тимоти то соглашался назначить ослушнику содержание - те самые двести фунтов годовых - то вновь отрекался от своего обещания. В распрю вмешался еще один родственник - дядя Перси по матери, капитан Джон Пилфолд: он жил недалеко от Филд-Плейс и пригласил племянника приехать. Бунтовщик охотно согласился: дядю он любил и очень надеялся, что, очутившись в родных краях, сможет повидаться с матерью.
Слух о предполагаемом отъезде прекрасного принца вызвал в стане его новых друзей большое волнение. Однажды вечером, в конце апреля, Шелли получил записку от Элизы с просьбой навестить Харриет, которая была нездорова и хотела его видеть. Несмотря на поздний час, юноша побежал к Вестбрукам.
У старого трактирщика были гости - из-за неплотно притворенной двери столовой доносились мужские голоса, звон посуды. Элиза проводила Шелли наверх, в комнату Харриет.
Девушка полулежала на кушетке, на высоких подушках, прикрыв салфеткой лоб и глаза. Заслышав шаги, она сняла салфетку, улыбнулась вошедшим.
- Перси! Как мило, что вы пришли!
- Добрый вечер, Харриет. Что, очень болит голова?
- Теперь уже лучше. Вы посидите немного со мной?
- Конечно.
Шелли придвинул стул к ее кушетке, сел.
- Вас не было несколько дней, - сказала Харриет. - Я думала, вы уехали, не простившись. Вы ведь говорили, что должны куда-то поехать?
- Да, в Кэкфилд, к дяде Джону. Он мне написал, что попытается склонить отца к мирным переговорам.
- Ваш дядя - хороший человек? - спросила Элиза.
- Прекрасный. Сердечный, смелый, весельчак. Между прочим - сподвижник Нельсона, командовал фрегатом при Трафальгаре.
- Как интересно! - оживилась Харриет.
- А мы, признаться, решили, что причина вашего отъезда иная - прекрасные глаза какой-нибудь молодой гордой леди, - заметила Элиза многозначительно.
- Любовь? О, нет! Если я имею хоть какое-то представление о том, что такое любовь, то готов поклясться - в настоящую минуту я никого не люблю. И вообще, по моему мнению, половая страсть - отнюдь не самое благородное чувство. Насколько достойнее мыслящего существа дружба - в ней ничуть не меньше пылкости, но она не слепа, хоть и желает видеть в своем предмете нечто близкое совершенству. Это - чувство, но чувство небесное и духовное, чуждое низменным земным страстям.
- О, вы стоик! - Элиза выдавила на губах кислую полуулыбку. - Берегитесь - Афродита покарает вас за такое пренебрежение...
Харриет вновь нырнула под салфетку:
- Хватит, Элиза, у меня от этих разговоров опять голова разболелась...
В дверь заглянул старый Вестбрук, он был явно навеселе.
- А, мистер Шелли! Добрый вечер.
- Добрый вечер, мистер Вестбрук, - отозвался Шелли.
- У меня там, внизу, друзья - хорошая простая компания, - продолжал старик. - Идемте, выпейте с нами стаканчик доброго вина!
- Спасибо, я принципиально не пью.
Если бы Шелли сказал, что он принципиально не ест - бывший трактирщик не мог бы удивиться сильнее.
- С чего ж так?
- Видите ли, я убежден, что духовную свободу можно сохранить только при абсолютной трезвости, без нее нет ни подлинного мужества, ни доброты. Поэтому вынужден отклонить ваше приглашение. Извините меня.
Эта тирада была произнесена самым любезным тоном, однако Вестбрук, явно не разделявший такую точку зрения, несколько насупился, пробурчал:
- Ну, как знаете. Была бы честь предложена, - и удалился.
Элиза вышла за ним, плотно прикрыла за собой дверь. Вестбрук ждал дочь на лестнице. Сказал не без досады:
- Барин брезгует... Или у него вот здесь, - постучал себя по лбу, - не того?
- Внук миллионера, - злобно прошипела Элиза. - Он все себе может позволить...
Вестбрук поскреб пятерней затылок:
- Я думаю... того... не упустить бы! Харриет надо бы как-то половчее с ним. Да она не больно хитра - ты бы с ней поговорила, научила, что ли.
- Бесполезно. Эта дурочка и слушать не станет - она влюблена по уши.
- Еще бы! - пробормотал Вестбрук. - Парень красив, как бог... А не опасно оставлять их вот так вдвоем, как думаешь?
Элиза - с гримасой презрения:
- Нет. Он - совсем дитя. И - рыцарь.

...Комната Харриет. Девушка опять выбралась из-под салфетки.
- Перси, ведь мы - друзья? И можем говорить откровенно?
- Разумеется.
- Скажите, вы действительно никогда не были влюблены?
Шелли смущенно отвел глаза.
Харриет - шепотом:
- Да? В кого?
- Это - грустная история.
- Расскажите! Мне так хочется знать!
- Я любил мою кузину. Странное совпадение - ее тоже звали Харриет.
- Она - красивая? - не без волнения спросила девушка.
Шелли не хотел лгать.
- Очень.
- Красивее меня?
- Н-не знаю... Вы обе прекрасны по-своему.
- И что же, она не ответила на ваше чувство?
- Гораздо хуже. Она порвала со мной, когда узнала, что я - атеист. Она испугалась.
- Ужасно! - посочувствовала Харриет.
- Это случилось совсем недавно, в январе. В ночь после нашего объяснения я достал пистолет и яд...
- О боже! Вы хотели убить себя?
- Да. Но странно: в последнюю минуту я подумал не о деле, не о долге перед человечеством - я вспомнил свою любимую сестру и понял, что не могу причинить ей такое горе... Я решил, что обязан жить. И в ту ночь над алтарем оскверненной любви я поклялся посвятить себя без остатка борьбе с нетерпимостью, с религиозным фанатизмом - и да покарает меня Бесконечность и Вечность, если нарушу свою клятву! Помните, у Вольтера: «раздавите гадину»!
Харриет, уже успевшая принять сидячее положение, подхватила с не меньшим энтузиазмом:
- О да! Гнусная гадина будет раздавлена - и я хочу стать одним из ее сокрушителей! Принесите мне еще книг, Перси - я хочу учиться, я хочу много знать, чтобы просвещать других!
Шелли - в восторге:
- Друг мой! Да, мы будем работать для общего блага. Даже если не сможем сделать многого - все равно, важен каждый, даже самый маленький шаг вперед! Каждый побежденный предрассудок, каждое искорененное заблуждение, каждое доброе побуждение, которое удалось вызвать - это все победы на пути к совершенству! Вот только... - он запнулся.
- Что?
- Я вдруг подумал - едва ли я делаю вам добро, а может быть и навлекаю на вас несчастье, указывая дорогу, на которую вы так бесстрашно хотите вступить. Она ведет к совершенству - да, но совершенство это, пожалуй, не возмещает всех тягот пути.
Харриет - сияя:
- Все равно - я не боюсь!

4.
Лето 1811 года...
Наполеон - в зените славы; одних только официальных титулов - чуть не десяток: император Франции, король Италии, протектор Рейнского союза, медиатор Швейцарии, сюзерен Голландии, Неаполитанского королевства, герцогства Варшавского и т. д. Вся Европа у его ног. Пруссия и Австрия, формально независимые, полностью им разгромлены и подчинены его воле, русскому императору Александру навязан Тильзитский мир. Последний серьезный противник - неприступная Англия... Да еще Испания, кровоточащая язва, несколько портит настроение всесильному диктатору. Он, впрочем, уверен, что победа над ними - лишь вопрос времени. А в голове уже новые грандиозные замыслы...
И другой исполин на вершине жизни - Гете. Уже созданы «Вертер» и «Эгмонт», «Годы учения Вильгельма Мейстера» и «Рейнеке Лис». Поэт работает над воспоминаниями о своей молодости, осмысливает итоги «Бури и натиска», эпохи борьбы и надежд, когда казалось, что для него нет ничего невозможного... Когда рядом был Шиллер. Его благородный друг ушел слишком рано - он прожил всего сорок пять лет. Гете теперь - шестьдесят два года. Старость? Нет: высшая точка духовного расцвета. Первая часть «Фауста» написана, но вторая - еще впереди.
Пятьдесят пять лет Вильяму Блейку - другу покойного Томаса Пейна, художнику-граверу, великому английскому поэту. Правда, титул великого поэта он получит через много лет после смерти, сейчас же его практически никто не читает, а кто читал - считает сумасшедшим.
Бетховену сорок лет. Он уже совершенно глух, не может выступать с концертами. Он болен, беден и безысходно одинок - последние надежды создать собственный семейный очаг пошли прахом, и даже друзья находят, что из-за глухоты композитор стал практически недоступен для общения. Но дух его не сломлен. Бетховен работает. Год назад написана музыка к «Эгмонту», теперь на рабочем столе - партитуры «Афинских развалин» и поэтичнейшего Трио для фортепиано, скрипки и виолончели; еще через год он удивит музыкальный мир своей Седьмой симфонией ля мажор - той самой, о которой Bебер скажет, что отныне считает ее автора вполне созревшим для сумасшедшего дома, и которую потомки оценят как шедевр...
Вальтеру Скотту в августе тоже исполнится сорок. Он пишет романтические баллады и поэмы; свое великое открытие - новый литературный жанр, исторический роман - подарит миру лишь три года спустя. Вордсворту сорок один год, Кольриджу - тридцать девять; оба себя уже почти исчерпали. Китсу - шестнадцать лет, он учится на фармацевта и ничего пока не написал.
Эрнст Теодор Вильгельм... нет, теперь уже Эрнст Теодор Амадей (в честь Моцарта!) Гофман, тридцати пяти лет от роду, живет в Бамберге, зарабатывая средства к существованию уроками музыки; он сам еще ощущает себя в большей степени композитором и художником, чем литератором - к главному своему призванию только ищет пути.
Тридцатилетний Анри-Мари Бейль - будущий Фредерик Стендаль - служит в наполеоновской армии интендантом.
Юный Пушкин поступает в Царскосельский Лицей: русскому гению всего двенадцать лет. Столько же Мицкевичу и Бальзаку, на год больше - Генриху Гейне. Четырнадцать лет нежному Шуберту. Виктору Гюго пошел десятый год, Александру Дюма - девятый; по семь лет Просперу Мериме и «Жорж Санду» - Авроре Дюпен.
Михаил Лермонтов еще не родился...

...Лето 1811 года.
С Мальты курсом на Портсмут направляется фрегат «Волидж». На его борту - весьма примечательный пассажир. Вот он прогуливается, хромая, по палубе: двадцать три года, невысокая, но стройная - благодаря жесточайшей диете - фигура, короткие черные вьющиеся волосы, матово-бледное, гордое - даже надменное - и ослепительно красивое лицо... В более подробном словесном портрете надобности, пожалуй, нет - достаточно назвать имя: Джордж Гордон лорд Байрон, пока еще не знаменитый (за плечами один сборник стихов - «Часы досуга» - и злющая сатира «Английские барды и шотландские обозреватели», смешавшая с грязью весь английский парнас за вину критиков, посмевших разругать первый поэтический опыт юного громовержца).
После двухлетнего путешествия по Средиземноморью его светлость возвращается на родину. Он везет с собой розовое масло и турецкую шаль для матери, с которой всю жизнь ссорился и никогда не мирился, две почти законченные песни «Чайльд-Гарольда» - для читающей публики и своего издателя Меррея, а для себя - небольшой зверинец (черепаха, дог, еж и т.д.) и - кучу разнообразнейших впечатлений.
Вильям Флетчер - камердинер милорда и неизменный его спутник во всех странствиях (лет около тридцати, белокурый, флегматичный, трусоватый и бесконечно преданный) - откровенно рад скорому концу путешествия. А господин его возвращается с теми же чувствами, с какими и уезжал - «совершенно равнодушно». Ибо ничего интересного, волнующего, значительного встреча с Альбионом ему вроде бы не сулит. Пожалуй, приятно будет увидеть Ньюстед - родовое гдездо - и мать, по которой он, как ни странно, соскучался (несмотря на все былые раздоры), а еще приятнее - друзей, с которыми в студенческие годы был неразлучен: Хобхауза, Уингфильда, Мэтьюза... Но сверх того что он может найти на родине, кроме скуки? Дождь, туман, серое небо, тусклое солнце... Сама северная природа кажется жалкой нищенкой после пышных и ярких красок лучезарного юга... Не лучше ли купить островок в Эгейском море и поселиться там на всю жизнь? Заманчивый прожект для недалекого, может быть, будущего...
А пока лорд Байрон плывет в Англию.
Навстречу громкой славе.
Навстречу жестокой судьбе.

----------
Лето 1811 года началось для Шелли удачно.
Еще в мае удалось, благодаря дяде Джону Пилфолду, договориться с отцом о перемирии. Удалось обратить самого дядю Джона вместе с тетей в правильную - то есть просветительсткую - веру. Удалось побывать в Филд-Плейс и повидаться с матерью и сестрой. Удалось завязать интересное знакомство - с мисс Хитчинер, учительницей из Кекфильда, весьма умной и передовой особой (она, правда, была несвободна от религиозных заблуждений, но Перси надеялся быстро ее от них избавить, с каковой целью срочно выписал из Лондона необходимые книги).
Все это хорошо, но следовало решить, как жить дальше. Изображать кающегося грешника он не согласен, следовательно, путь назад в Оксфорд для него закрыт. Остаться в Филд-Плейс? Здесь вокруг него - заговор враждебного молчания: говорить не с кем и не о чем, разве что с матерью о погоде; все остальные смотрят на «безбожника» с тревогой, чуть ли не страхом, как на духовно прокаженного, а бродить одному, с этим горьким ощущением своей отверженности, по аллеям родного старого парка, где был так счастлив ребенком, теперь вдвойне тяжело...
Поэтому приглашение родственников погостить месяц-другой в Кум Элане оказалось очень кстати.
Величественные ландшафты Южного Уэльса - утесы, водопады, поросшие лесом долины - произвели на Шелли огромное впечатление. Трудно вообразить обстановку, более подходящую для философских размышлений - о происхождении жизни и сознания, о принципах устройства вселенной, о том, уничтожается ли душа вместе со смертью тела или переходит в иное неизвестное качество (вопрос чисто теоретический, без какой-либо связи с проблемой посмертного воздаяния).
Впрочем, реальный мир с его жестокою прозой не давал надолго забыть о себе, и красота природы отнюдь не смягчала - скорее даже подчеркивала - уродство социальных контрастов. Однажды утром Шелли, распахнув окно своей комнаты (а она находилась как раз над кухней), кончал одеваться, как вдруг услышал слова, поразившие его: «Светлым именем милосердия...» Их произнес старый нищий, которому слуга вынес немного еды. Застегивая на ходу жилет, Шелли выбежал из дома, подал старику шиллинг. Нищий, казалось, был благодарен. Но когда юноша попытался расспросить его о жизни - то получил неожиданно резкий отпор: «Вижу по вашей одежде, что вы человек богатый. А богатые несчетное число раз обижали меня и всех моих. У вас, как видно, хорошие намерения, но я не могу им верить, пока вы живете в таком доме и носите такую одежду. Будьте милосердны и оставьте меня...» Над этим эпизодом следовало задуматься; он произвел на Шелли такое впечатление, что удостоился быть пересказанным в очередном письме к мисс Хитчинер - а таких писем из Кум Элана в Кэкфильд было написано немало, и все, в основном, философского содержания: Шелли не терял надежды обратить свою колеблющуюся корреспондентку в атеизм. Конечно, не забывал он и Хогга, и новообращенного дядю Джона. Из Лондона приходили письма девиц Вестбрук - на них тоже надо было отвечать; правда, общаться с милыми сестрами было далеко не так интересно, как с более образованной и думающей мисс Хитчинер.
В конце июля Шелли получил от Харриет письмо, которое крайне удивило его и встревожило. Девушка жаловалась на тяжелую обстановку в семье: отец ужасно притесняет ее, вынуждает вернуться в школу, где она чувствует себя глубоко несчастной; она просила совета - что ей делать? Шелли ответил в тот же день: конечно, надо сопротивляться угнетению; она должна решительно отстаивать свои права и в то же время пытаться смягчить отца, взывая к его чувствам и разуму. Следующего письма Харриет он ждал с большим интересом, гадая, какой оборот примут события - но того, что он в этом письме прочел, энтузиаст-просветитель при всем своем богатом воображении представить себе не мог. Харриет сообщила, что сопротивляться отцу невозможно, она в отчаянии, думает даже о самоубийстве; по-видимому, единственный выход в ее положении - отдаться под покровительство друга: если Шелли согласен, она готова бежать с ним хоть завтра.
Это предложение повергло философа в шок. Придя в себя, он попытался разобраться в хаосе распиравших его душу чувств. Первым, конечно, было удивление, вторым - восхищение: борец против всяческих предрассудков прекрасно понимал - чтобы решиться на такой поступок, его ученица должна была продвинуться в преодолении традиционных заблуждений весьма и весьма далеко. Третьим - что-то вроде признательности за оказанное доверие. Четвертым, но далеко не самым слабым - тревога. Бежать? Это как же? Просто так уехать вместе тайком - и все? А что дальше? Жениться? Какой вздор! Официальный брак вообще аморален, а без любви он просто нелеп. Однако, не являясь законным супругом Харриет, он не будет иметь права защищать ее от отца. Где же выход?
В полном смятении, ничего еще не решив, Шелли помчался в Лондон.

5.
Элиза встретила гостя со своей обычной кисло-сладкой улыбочкой.
- О, какая нежданная радость! Мистер Шелли! Давно вы вернулись?
- Только сегодня. Как ваши дела?
- Спасибо, все по-прежнему, - Элиза кротко вздохнула. - Порадовать нечем.
- А где Харриет? Как ее здоровье?
- Она в своей комнате. Лежит. Здоровье - вы верно чувствовали - у нее не блестяще. Как вы уехали - затосковала совсем.
- Могу я увидеть ее?
- Конечно. Я пойду, предупрежу.
Элиза поднялась по лестнице, вошла в комнату Харриет. Шелли присел было на диван, но от волнения долго усидеть не мог - встал и начал ходить из угла в угол.
Спустилась Элиза:
- Она через пять минут выйдет. Садитесь к столу, мистер Шелли - я сейчас приготовлю чай.
- Благодарю, не беспокойтесь обо мне, - он сел опять на диван.
Элиза стала накрывать на стол.
- Расскажите, как съездили к родным. Из ваших писем мы поняли, что все денежные проблемы улажены, верно?
- Да, теперь у меня будет двести фунтов в год - при моих потребностях этого вполне достаточно. Правда, пока я еще ничего не получил - первые пятьдесят фунтов отец должен прислать в сентябре. Но главное - мир заключен на самых почетных условиях, без каких-либо уступок с моей стороны.
- Как же вы его уломали?
- Это спасибо дяде Пилфолду: он провел кампанию очень мудро, заручился поддержкой герцога Норфолка - пред таким авторитетом отец, конечно, не мог устоять. Вообще дядюшка - чудесный человек, он отнесся ко мне очень великодушно. А я, в благодарность, просветил его.
- Каким образом?
- Избавил от предрассудков. «Необходимость атеизма» ему очень понравилась; на другой день после того, как он прочел мою брошюру, у него за обедом был один врач, человек фанатически религиозный - дядюшка схватился с ним и разбил в пух и прах, как французов при Трафальгаре...
На лестнице появилась Харриет... Или - тень Харриет? Как осунулась, похудела бедная девочка за эти три месяца! Шелли невольно встал и сделал несколько шагов к ней... Элиза поспешила выскользнуть в другую дверь:
- Я - на одну минуту, сейчас вернусь...
Харриет медленно спускалась по ступеням.
- Перси, вы приехали! Боже мой! Я так ждала! - она залилась слезами.
- Харриет, дорогая, что здесь происходит? Что с вами? Вы совсем больны...
- Нет, Перси, но... Господи! Как я несчастна!
- Успокойтесь, умоляю вас, не плачьте... Вас притесняют, заставляют насильно вернуться в пансион - это плохо, но это еще не основание, чтобы так отчаиваться. Я поговорю с вашим отцом, попытаюсь его убедить... Если не будет другого выхода, я увезу вас отсюда, но едва ли это рационально...
Харриет, пряча лицо в ладонях, разрыдалась еще безутешнее:
- О, Перси... Нет, вы не поняли... Я... я люблю вас!
В ответ - ни звука: просветитель остолбенел.
Харриет подняла мокрое лицо, сказала поспешно:
- Я вовсе не настаиваю на венчании. Я помню ваше мнение о церковном браке и вполне разделяю его. Я поехала бы с вами без всяких условий...
«Бедная девочка... Как же она измучилась, если призналась сама! Я должен ответить ей... А что я могу ответить? Сказать правду? Но отказ был бы моральным убийством. Одним словом я могу сделать этого ребенка безмерно счастливым - или предельно несчастным... Какой же я бессердечный эгоист, если все еще смею колебаться!»
- Милая Харриет, ну, конечно, если так... располагайте мною. Только, прошу вас - не будем спешить. Я поеду к дяде, а вы пока еще раз обдумайте все хорошенько. И если ваше решение останется неизменным - напишите. Я сразу явлюсь - и увезу вас.
Заплаканное личико Харриет озарилось улыбкой: она была счастлива.

Шелли вышел из дома Вестбруков как лунатик.
«Это безумие! Ведь я ее не люблю. Она очень мила и очень мне нравится, но разве это похоже, хотя бы отдаленно, на то волнение, которое я испытывал подле другой... первой Харриет? Но бедная девочка любит... Она несчастна... И я могу сделать ее счастливой! Ее притесняют, тиранят, она хочет покинуть отцовский дом, чтобы стать свободной и нести людям добро - и я могу дать ей свободу! Я столько раз мысленно клялся жертвовать собой ради свободы и счастья других - вот мне и представился случай. Значит, я должен радоваться... - тяжкий вздох. - Да, но я ее не люблю... - Он тряхнул головой, насмешливо улыбнулся: - Эх, ты, философ! Не ты ли презирал половую страсть, как недостойную мыслящего человека - ибо в ней нет разума, ибо это больше страсть тела, чем души! Не ты ли насмехался над теми, кто способен судить о женских достоинствах по отпечатку ноги или по складкам платья... Не ты ли утверждал, что истинная, высокая любовь состоит в родстве душ! А если так - все складывается прекрасно. Харриет добра, умна, она очень хорошенькая - тебе всегда приятно было на нее смотреть; у нее отважное сердце - сколько мужества и благородства было в ее сегодняшнем признании! Наконец - это главное - она разделяет твои взгляды. Она будет твоим надежным другом и помощником в борьбе со злом мира... Чего же тебе еще не хватает? Разве всех этих качеств не достаточно, чтобы полюбить навек? У тебя же есть воля и разум, ты хочешь полюбить ее - а стало быть, можешь!.. - и - опять вздох. - А все-таки хорошо, что мы еще не приняли окончательного решения. Возможно, она передумает, не осмелится...»

...Она осмелилась. Ровно через неделю.
Дама позвала - рыцарь дал слово - пути к отступлению отрезаны.
Собственно бегство особой подготовки не требовало. Но надо было решить один принципиальный вопрос: венчаться или не венчаться? В глазах юного ниспровергателя традиций и правоверного ученика Годвина церковный брак был чуть ли не изменой принципам. Пожалуй, такая непоследовательность могла повредить философу в глазах обращенных его стараниями друзей, прежде всего - в глазах мисс Хитчинер, чьим мнением Шелли особенно дорожил. Однако при «незаконном» союзе положение Харриет было бы столь тягостным и унизительным, что обречь ее на это испытание у него просто не хватило духа. Наконец, после нескольких дней душевной борьбы, решение было принято: уж если жертвовать собой - то до конца! Принцип дорог, но покой и благополучие Харриет - дороже. А что до реакции окружающих... Возможно, друзья и родственники не одобрят такой поступок, но в конце концов они должны будут оценить благородство его побуждений. И мисс Хитчинер - идеальная героиня - разумеется, тоже его поймет: «Осуждай меня, если хочешь, самый дорогой мой друг, - написал он передовой учительнице в Кэкфильд, - ибо ты все же самая дорогая для меня; но имей снисхождение даже и к этой ошибке, если ты осудишь меня...» Щемящая нота, звучащая в этой фразе, кажется более искренней, чем бодрые попытки убедить Хогга (и, главное, самого себя), что он очень рад такому обороту событий.
Но, как бы там ни было, приняв решение, он больше не колебался. Приготовления к побегу были скоро закончены, и двое детей, с минимальным багажом и почти без денег, почтовым дилижансом уехали на Север. 25-го августа 1811 года Харриет Вестбрук, шестнадцати лет от роду, и Перси Шелли, которому едва исполнилось девятнадцать, обвенчались в Эдинбурге по обряду шотландской церкви. Свадьба была обставлена более чем скромно - ни знатных гостей, ни пышных нарядов, ни дорогих подарков, ничего напоказ - но можно ли представить лучшее украшение для торжества Гименея, чем красота, чистота и молодость новобрачных?
Юная невеста лучилась радостью; жених тщательно скрывал волнение и тревогу, успокаивая себя тем, что поступил в полном соответствии с требованиями разума. Сознательная воля, а не слепая страсть - вот что должно руководить поведением просвещенных людей в цивилизованном мире. Харриет, столь отважно поправшая все предрассудки, казалась супругу чуть ли не героиней. «Признательность и восхищение требуют, чтобы я полюбил навек, - внушал он себе. - Я сделаю ее счастливой. И все будет хорошо!»

6.
Начало семейной жизни было почти безоблачным. Влюбленная Харриет утопала в блаженстве. Шелли был спокоен и доволен: ничего похожего на пылкую страсть он не испытывал, но за отсутствием опыта решил, что достиг всего. Новый образ жизни ему понравился; молодая супруга была очаровательна: веселая, грациозная, всегда просто, но изящно одетая, а главное - она слушала мужа как оракула, и он мог заниматься ее образованием и воспитанием сколько душе угодно. Немалое преимущество!
Хотя, если говорить честно - общаться с Хоггом или мисс Хитчинер было гораздо интереснее. О, если бы удалось заполучить друзей в гости! Шелли казалось, что для полноты счастья ему не хватает только этого. Он послал обоим приглашения; мисс Хитчинер не сочла возможным приехать, зато Хогг, выпросив у своего патрона отпуск на три недели, с радостью помчался в Эдинбург.

Орлиный профиль, живые глаза, насмешливая улыбка - да, это он собственной персоной: второй из оксфордских бунтовщиков. Одет, как всегда, по последней моде, в руках - трость и саквояж. Бодро шагает по улице, оглядывается по сторонам в поисках нужного номера дома. Вот, наконец-то, нашел, что искал. Ошибки быть не может, так как в низком окне первого этажа он видит мечтательную кудрявую голову, которая, покусывая перо, созерцает небеса с таким вниманием, что совершенно не замечает происходящего в двух шагах. Чтобы дать о себе знать, Хогг постучал тростью по стеклу. Шелли очнулся, взглянул, просиял; мгновение - он на подоконнике; прыжок... по счастью, благополучный. Жаркие объятия.
- Приехал! Ну, наконец-то! Надолго к нам?
- Недели на три.
- Замечательно! Мне столько надо тебе рассказать!
- Мне - тоже! Прежде всего...
Хогг вдруг запнулся, на лице его появилось выражение радостного удивления: увидел прелестную миниатюрную фигурку, которая в этот миг вышла на крыльцо. Шелли обернулся в направлении его взгляда:
- А! Это моя Харриет.
«Так это и есть его жена? Боже! Какая хорошенькая!»

Трое друзей за обедом.
- Мистер Хогг, попробуйте, пожалуйста, салата. Я прошу нас простить за такой скромный стол: мы с Перси - вегетарианцы, не употребляем ни мяса, ни вина, но для вас я внесу изменения в наше меню.
- Не стоит беспокоиться, миссис Шелли. Надеюсь, после трех недель подобной диеты я еще смогу выжить. А если и нет - беда не велика: я ведь не успел обзавестись такой прелестной супругой, и оплакивать меня будет некому.
Шелли:
- Ничего с тобой не случится: вегетарианский способ питания наиболее предпочтителен не только с этической, но и с физиологической точки зрения. Сравнительная анатомия говорит, что у человека нет никаких признаков плотоядного животного. Если хочешь знать...
Хогг - с комическим ужасом:
- О нет, не хочу! Я знаю, что ты знаешь все на свете, и верю на слово, только не надо лекций. Будем лучше есть салат.
- А к чаю у меня приготовлен сюрприз, - сказала Харриет.
- Какой? - заинтересовался муж.
- Сейчас принесу, - лукаво улыбнувшись, она выпорхнула из комнаты.
У двух товарищей есть минута для откровенного разговора.
- Итак, вы все-таки обвенчались? - спросил Хогг.
Шелли вздохнул:
- Да. Только не думай, что я изменил свои взгляды на брак. Мои убеждения остались прежними, но я подчинился более высокому принципу - принципу гуманности. К сожалению, сегодня ходячая мораль такова, что при «незаконном» союзе женщина обречена на совершенно несоразмерную жертву. Не мог же я допустить, чтобы ответственность за наш поступок всей тяжестью легла на Харриет!
- Логично... - согласился Хогг. - А как родители отнеслись к вашему браку?
- О! - подскочил Шелли. - Вот об этом стоит рассказать. Великолепная притча о том, как религия смягчает нравы.
- Интересно, и как же?
- Помнится, я тебе писал, что еще до нашего с Харриет побега мы с отцом пришли к соглашению - он обещал выплачивать мне двести фунтов в год. Но вот он узнает, что я женился - не предупредив его и, главное, на девушке не нашего круга (как говорят ограниченные люди) - не дворянке, без всякого состояния - он узнает об этом и вновь впадает в ярость...
- Это естественно.
- Как! Я же не сделал ничего дурного! Я только осуществил свои гражданские права в соответствии с законами нашей страны, и, кстати, с требованиями религии, которую батюшка на словах так уважает! Казалось бы, любой порядочный человек должен радоваться, что его сын честно устроил свою жизнь - а мой ближайший родственник заявляет, что он готов был бы содержать моих незаконных детей в любом количестве - сколько я в состоянии произвести на свет - но «неравного» брака ни за что не простит: обещанных двухсот фунтов нам не даст и вообще слышать обо мне больше не хочет.
- А как ты узнал?
- От дяди Джона: ему опять пришлось вести переговоры...
Вошла Харриет, в руках у нее - блюдо с пирогом.
- Вот мой сюрприз!
- О! Пирог! - оживился гость.
- Медовый? - еще откровеннее обрадовался Шелли.
- Да. С изюмом и орехами!
- Ну, - засмеялся Хогг, - на таких условиях и я согласен быть вегетарианцем!
Харриет уселась к столу.
- О чем беседовали без меня?
- О капитане Пилфолде, - ответил Шелли. - Правда, дядюшка не только пытался опять за меня вступиться, но даже денег нам прислал, так что мы сейчас обладаем некоторой независимостью и свободой передвижения. Без его помощи мы надолго были бы прикованы к грязи и торгашеству этого отвратительного Эдинбурга. Как ни гнусна аристократия, но еще презреннее торгаши - их невежество, их тупость, гордая своим кошельком...
Хогг усмехнулся:
- Допустим. Но чем тебе не угодил Эдинбург? Такой красивый город...
- Скажешь - Северные Афины...
- Вот именно: Северные Афины. Здесь столько красивых зданий...
- А трущобы, где живут рабочие, ты видел? Хочешь - покажу?
- Уволь. Лучше осмотрим исторические достопримечательности.
- Дворец Марии Стюарт... - подсказала Харриет.
- Не люблю я историю, - поморщился Шелли. - Летопись преступлений и страданий...
- А ты о них забудь, - посоветовал Хогг. - Любуйся архитектурой, и только.
- Да не получается. Когда я вижу эти огромные дворцы и храмы, я тут же начинаю думать, сколько они поглотили труда, и, следовательно, времени, которое люди могли бы употребить на умственное совершенствование...
Терпение Хогга иссякло:
- Так мы идем на прогулку или нет?
Шелли встал:
- Идем.
- Перси! А твой пирог? - засмеялась Харриет.
Действительно: Хогг и Харриет свою порцию пирога благополучно съели, а Шелли, увлекшись разговором, о нем забыл. Дабы исправить упущение, он невозмутимо опустил кусок себе в карман...
Какой это был замечательный день - долгий, солнечный и веселый! Друзья начали свою прогулку с посещения Холируда, дворца преступной и несчастной шотландской королевы; эта экскурсия всем троим показалась чрезвычайно интересной, и Шелли, как бы он ни философствовал на этот счет, осматривал достопримечательность с не меньшим, чем другие, удовольствием и любопытством. Потом отправились за город, облюбовали прелестную лужайку... В шестнадцать, да и в девятнадцать тоже, лет людям иногда очень хочется побегать и порезвиться. Например, поиграть в жмурки. Этим и занялись. Дурачились, разумеется, с полной серьезностью; Шелли досталось «водить», и он трудился по-честному, не подглядывая - достоинство не позволяет жульничать - а Хогг и Харриет не преминули воспользоваться его добросовестностью и повеселились всласть, доведя в конце концов беднягу до полного изнеможения...
Устали, впрочем, все - да так, что не захотели даже вегетарианского ужина: едва добрались до постелей. Хоггу всю ночь снилась солнечная лужайка и раскрасневшаяся от беготни Харриет. А утром, спустившись из своей комнаты в столовую, гость застал друзей уже за работой: оба сидели за обеденным столом, Шелли писал, Харриет читала книгу.
- Доброе утро, - поздоровался Хогг, не без досады отметив про себя, что на повторение вчерашнего рассчитывать, по-видимому, не приходится.
Харриет ответила на приветствие и улыбнулась; Шелли кивнул, не отрываясь от бумаг.
- Миссис Шелли, вы сегодня очаровательны.
- Только сегодня? - засмеялась Харриет.
- Всегда, но сегодня - особенно. Вы изменили прическу, и новая больше вам идет. И эта брошь также прелестна...
Шелли:
- Не отвлекай ее пустяками.
- Я не отвлекаю, я просто хочу узнать, кто пойдет со мной прогуляться перед завтраком.
- Я ! - с готовностью откликнулась Харриет.
- А ты, Перси?
- Гуляйте без меня, я занят: хочу закончить письмо мисс Хитчинер.
- Кому-кому?
Харриет - с серьезным видом:
- Сестре его души.
- Ого! А это кто?
- Одна учительница из Кэкфильда. Ужасно умная и передовая особа.
- Как интересно! Перси, она молода?
Шелли - не отрываясь от своего занятия, почти машинально:
- Да. Лет двадцать пять... или тридцать...
- Понятно. И хороша собой?
- Кажется, да... - Шелли, наконец, сообразил, что друг потешается, и поднял голову от письма. - Слушай, а какое это имеет значение? Она - наш единомышленник! Республиканка и демократка! Вот что главное. Правда, в философском отношении она еще не свободна от некоторых заблуждений, но я ей помогу...
- Все ясно. Харриет, идемте гулять.
Харриет и Хогг ушли. Шелли вновь вернулся к письму:
«Мой друг, я вижу здесь дворцы, где какой-то тридцатой части довольно, чтобы удовлетворить все потребности изнеженных хозяев... Вижу театры, из училищ нравственности превратившиеся в школы разврата... Надменный аристократ и коммерсант-монополист своим примером узаконили развращенность, порождаемую роскошью. Все монополии являются злом. И обогащение коммерсанта, и богатство наследственное есть наглый вызов свободе. Самые хвалы, расточаемые им, являются оскорблением разуму! Однажды признав, что общество, основанное на равенстве (если оно достижимо) лучше всякого другого, мы неизбежно приходим к признанию нелепости самого существования аристократии. А умственное неравенство не может быть уничтожено, пока не достигнуто совершенство нравственное - тогда изгладятся все различия...»

------------

Три недели свободы пролетели незаметно - отпуск Хогга кончился. А расставаться друзьям так не хотелось! Шелли и Харриет, которых в Эдинбурге ничто не удерживало, решили отправиться с Хоггом в Йорк, чтобы продолжать жить вместе, имея в виду не только собственное удовольствие, но и общественную пользу.
Сказано - сделано.

Среди лугов и полей вьется дорога. По ней пылит дилижанс. В дилижансе два юных энтузиаста и один скептик под храп соседей строят планы на будущее.
Шелли:
- Главная задача - собрать разрозненные силы демократии и прогресса. Найти и объединить всех добрых и передовых людей в ассоциацию человеколюбцев. Зародыш ее уже есть, это - мы.
- Но нас только трое, - с сомнением в голосе заметила Харриет.
- Во-первых - не трое, - поправил муж, - а шестеро: вскоре к нам присоединится Элиза...
- А это еще кто? - спросил Хогг.
- Моя сестра, - отозвалась Харриет.
- Это тоже девушка, возвышающаяся над средним уровнем, - авторитетно заявил Шелли. - Далее, в Кэкфильде - мисс Хитчинер и мой благородный дядя Джон, покровитель свободомыслящих и гроза ханжей...
- Хорошо, - согласился Хогг, - во-первых - шестеро. А что во-вторых?
- Во-вторых - в нашем деле, как и во всех прочих, важно не столько количество, сколько качество участников. А в третьих - хороших людей очень много, их надо только просветить. Я-то знаю, сколько доброго заложено в человеке, несмотря на ужасную развращенность, насаждаемую современным воспитанием; проявления доброй воли я встречаю на каждом шагу - да и ты тоже, только ты не даешь себе труда их замечать. Так что люди есть, надо только найти их и объединить в союз...
- Для этого нужны деньги, - заметил Хогг.
- Разумеется. Когда я получу наследство, я тут же пущу его в дело. А пока займусь подготовительной работой. По приезде в Йорк, как только устроимся, я оставлю Харриет на твое попечение, а сам поеду в Кэкфильд, к дяде - и по своим семейным делам, и для организации там филантропического общества. Второе мы создадим в Йорке. Потом поедем в Уэльс... Вот если бы я мог организовать их повсюду в стране и произвести таким образом мирную революцию!..

7.
Осень 1811 года.
Лорд Байрон - в своем родовом имении, Ньюстедском аббатстве.
Родина встретила путешественника бедой. Возвращаясь, он ожидал встречи с матерью - и попал с корабля на похороны: сорокашестилетняя Кэтрин Гордон умерла от кровоизлияния в мозг за несколько дней до приезда сына. Почти одновременно с этим трагическим событием он получил известия о гибели двух своих друзей. Внезапный тройной тяжелейший удар...
Похоронив мать, молодой лорд остался в Ньюстеде. Бродил по старинному полуразрушенному замку, такому огромному, что из одного крыла в другое не доберешься за четверть часа; пытался читать, работать над второй песнью "Чайльд-Гарольда", писал письма друзьям и единственному родному человеку - сестре Августе; усиленно занимался плаванием, боксом, поглощением содовой воды и гораздо более крепких напитков - все в надежде обрести душевное равновесие. Настроение менялось скачками - от мрачной подавленности к почти истерической веселости. Мрачных часов было больше. Особенно ночью. Возможно, тому способствовала и сама обстановка кабинета - с двумя черепами, из которых в добрые старые времена Байрон и его молодые друзья - Хобхауз, Дейвис и Мэтьюз - пили искристое вино... Мэтьюза эти стены уже никогда не увидят.
«Бедняга Мэтьюз, самый блестящий, самый одаренный из нас четверых! Утонул в Кэме, в этой паршивой канаве... Запутался в водорослях и задохнулся, тщетно пытаясь вырваться. Какой мучительный, страшный конец! О, будь я рядом - я без колебаний рискнул бы своей жизнью, чтобы спасти его... А за несколько дней до Мэтьюза - мой Уингфильд. И - мать... После стольких лет вражды и непонимания я ехал к ней, чтобы, наконец, примириться - и опоздал... Ужасное ощущение. Пусть она была вспыльчива и порою жестока со мной, пусть я считал ее в детстве чуть ли не воплощением зла, но ведь именно сейчас это могло - и должно было - измениться! Какой удар... Всем сердцем ощутил я простую истину: мать у нас только одна. Прошлое будто отрезали ножом. И все наши ссоры, обиды... Ничего уже нельзя исправить. Точно глыба льда легла на душу... Три могилы за один месяц! Кажется, надо мной и моими близкими тяготеет проклятие: стоит мне полюбить - осознать, что я кого-то люблю - и этот человек обречен смерти... За что, Господи? Тебе ли - всеведущему, всемогущему, всеблагому! - пристала такая жестокость? Попы учат - не ропщи на судьбу, и наградой за покорность будет вечная жизнь за гробом. Ох, не надо мне никакого вашего бессмертия, слишком много горя в этой жизни, чтобы предаваться размышлениям об иной. Если людям дана жизнь, то зачем они умирают? А если умирают, то к чему пробуждать их от последнего сна? Я вижу в смерти лишь избавление от страданий и не желаю загробной жизни: самое лучшее, если там только покой - если Бог, карающий нас на этом свете, оставил для усталых хотя бы этот последний приют...»
Ночные мысли - особые мысли: с терпким привкусом тревоги и жути. Дневные - другие, но тоже не радуют. Ибо того, что создает радость жизни - иллюзий - он лишился давным-давно. Он давно ни во что не верит - ни в бредни просветителей, ни в любовь. Любовь романтическая - с большой буквы - в его глазах просто не существует. Он знал слишком многих женщин, слишком хорошо изучил их «бессмысленную породу», чтоб обольщаться. Дружба, мужское товарищество? Что ж, пожалуй... Джон Кэм Хобхауз - хороший человек, ему он вполне доверяет. Скоупу Дейвису - тоже. Можно насчитать полдесятка таких, в ком он еще не разочаровался. Но...
Но в целом человек - гнусное создание. Ларошфуко прав - эгоизм есть единственная побуждающая причина всех наших поступков. Тот, кто утверждает противное, лжет: или сознательно - окружающим, или неосознанно - самому себе. В первом случае мы имеем дело с ханжой, во втором - с добросовестным болваном. Роль циника, право же, лучше...
Правда, сам-то он, пожалуй, не стал ни настоящим циником, ни двойником своего Чайльд-Гарольда - спокойным, самодовольным умником, взирающим на пороки мира с презрительной холодной усмешкой. Скука - да, тоска - да, но не равнодушие, нет! Может быть, оно - следующая фаза развития, но сейчас в душе иные чувства: гнев и ненависть к этому неправому миру! Бунт, пусть безнадежный, но - не примирение!
«Меррею понравилась первая часть «Гарольда». Ну, дай бог. Похвала издателя - это уже кое-что. Даллас тоже в восторге. Скоро поэма выйдет в свет. Интересно, какая встреча ее ожидает? Не захотят ли собратья-литераторы отомстить мне за тот разнос, который я учинил им три года назад? Кое-кому от меня совсем ни за что досталось - как Вальтеру Скотту и Томасу Муру... Если о чем и жалею - это о том, что обидел шотландского барда. Впрочем, Мерей обещает меня с ним помирить. А с бардом ирландским вышла забавная история. Мур, оказывается, так оскорбился моей сатирой, что послал мне вызов на дуэль! Но я не успел его получить - я уехал тогда на Восток; и вот теперь Мур справился о своем письме и попросил вернуть его нераспечатанным, а поединок предлагает заменить обедом. Любопытно, что заставило его отступиться? Доводы разума и гуманности? Едва ли. Он, как говорят, женился, и вообще дела его идут неплохо - если так, зачем рисковать? В дни благополучия нетрудно забыть даже ущерб, нанесенный доброму имени. Странное это животное - человек! Так все мы любим говорить о разных высоких материях - о чести, долге, благородстве, самопожертвовании - и так легко забываем свои же проповеди, когда речь зайдет о сохранении собственного покоя и кошелька... Таковы все, даже лучшие - а Томас Мур один из лучших людей, каких я только встречал: добросердечный, веселый, остроумный, а честный уж - безусловно. Но и он не свободен от извечного проклятия людской природы - эгоизма. Да, прав был старик Ларошфуко, прав: нет такого поступка - по видимости самого великодушного и бескорыстного - причиной которого не оказалось бы, в конечном счете, себялюбие... Таков закон природы - с ним надо смириться - но как же это противно...»
На пересечении аллей Ньюстедского парка стоит небольшой каменный памятник - надгробие на заросшей травою могиле. На плите выбита эпитафия: «Здесь погребены останки того, кто обладал красотой без тщеславия, силой без наглости, храбростью без жестокости и всеми добродетелями человека без его пороков. Эта похвала могла бы стать ничего не значащей лестью, будь она над прахом человека, но она - справедливая дань памяти Ботсвена, собаки, родившейся в Ньюфаундленде в мае 1803 г. и скончавшейся в Ньюстеде 18 ноября 1808г.»
Прогуливаясь по парку, молодой лорд нередко останавливался возле этого камня, грустно улыбаясь своей юношеской выходке: «Бедняга Ботсвен! Единственное в этом мире существо, которое любило меня всем сердцем, преданно и бескорыстно... Когда он заболел бешенством, я не позволил его пристрелить, я ухаживал за ним как за братом и голой рукой отирал пену, бежавшую с его пасти. Ботсвен умер, как и жил - мужественно и благородно, никого не укусив, никому не доставив лишних хлопот... Насколько же собаки лучше людей! И любят, и ненавидят - открыто, не подличают, не лгут! А люди не признают в них души и одни желают быть после смерти на небе... О, тоска... Какая тоска!..
О человек, слепой жилец времен!
Ты рабством или лестью развращен,
Кто знал тебя, гнушается тобой,
Презренный прах с презренною судьбой!
Любовь твоя - разврат, а дружба - ложь,
Ты словом и улыбкой предаешь!
Твоя порода чванна и горда,
Но за нее краснеешь от стыда.
Ступай к богатым склепам - и не стой
Над этой урной, скромной и простой.
Она останки друга сторожит.
Один был друг - и тот в земле лежит...»1
Лорду Байрону двадцать три года. Ему много дано - ум, талант, красота, смелость; здоровье и силы еще не растрачены. Надо бы что-то делать...
Что?.. Если бы знать!

8.

Хмурым октябрьским утром Шелли возвращался в Йорк, где он, на время своей поездки в Сассекс, оставил Харриет под опекой Хогга. Возвращался в довольно-таки скверном настроении, ибо поездку его никак нельзя было назвать удачной. Зато впереди его ждала радость - встреча с женой и другом - и он мысленно предвкушал удовольствие, отодвинув неприятные мысли (о будущем и прочие) «на потом».
Хогг был, однако, в конторе, и Харриет проводила время в обществе Элизы Вестбрук, приехавшей несколько дней назад.
Шелли вернулся раньше, чем ожидали. Харриет искренне ему обрадовалась; Элиза, как будто, тоже, и сразу спросила, успешным ли было его путешествие.
- Да, - подхватила Харриет, - расскажи, расскажи скорее, чего ты добился.
- Очень немногого, - Шелли устало опустился на стул. - Дядя и тетя здоровы, направление ума у них, как и раньше, правильное, и у мисс Хитчинер тоже. Но создать общество друзей свободы в Кэкфильде пока не удается. Однако я не теряю надежды...
- А как у тебя с отцом?
- О, здесь хуже: глухая стена.
- То есть никаких денег он вам не дает? - уточнила Элиза.
- Пока - нет. Надо думать, как жить дальше.
- Быть может, вам следует поступить на службу?
Шелли горько усмехнулся:
- О, это заветная мечта моего папеньки: чтобы я надел мундир и отправился в какой-нибудь отдаленный гарнизон, а он тем временем организовал бы судебный процесс против моего памфлета, чтобы объявить меня сумасшедшим и лишить наследства.
- О чем ты говоришь! - испугалась Харриет. - Военная служба с твоим здоровьем...
- Почему непременно - военная? - спросила Элиза. - Можно служить, например, в конторе, как мистер Хогг. Или это - ниже вашего достоинства?
- Не в том дело. Я искренне уважаю всякий труд - и труд клерка, и рабочего, и пахаря. Но мне досуг нужен не для тупой праздности и пошлых развлечений. Думаю, я имею что сказать людям, и мой первейший долг - реализовать свои способности с максимальной пользой для окружающих... А для этого надо много учиться.
- Ну, как знаете, - Элиза, недовольно поджав губы, вышла из комнаты.
- Наверное, в обновленном обществе труд крестьянина и рабочего будет сочетаться с просвещенным умом и отличным воспитанием, - промолвил Шелли задумчиво, - но сейчас их профессия практически не оставляет времени для духовного развития, для приобретения знаний. Если бы я работал за станком или ходил за плугом, а ты стряпала и хозяйничала - мы скоро стали бы совсем другими людьми, и мне кажется, менее полезными человечеству. Как ты думаешь?
- Ты совершенно прав, - Харриет подошла и, встав за спинкой стула, обняла мужа за шею. - Не огорчайся, все будет хорошо.
- О, я тоже в это верю, - откликнулся Шелли. - Я был бы неразумным и неблагодарным существом, если бы предался унынию, когда у меня есть такая жена как ты и такой друг как Хогг.
- Да, друг прекрасный... - произнесла Харриет многозначительно.
Шелли не обратил внимания на ее тон. Но уж чего он не мог не заметить - это натянутой обстановки за обедом полчаса спустя. Хогг был, как всегда, мил и любезен, но обе дамы сидели с очень строгим видом, и Харриет отвечала Хоггу подчеркнуто холодно. Что бы это значило? Ссора? Чего они тут без него не поделили?
Шелли был противником войн всякого рода, а распря в домашнем кругу - это хоть и не самая страшная, но, без сомнения, самая противная их разновидность. Оставшись после обеда наедине с женой, он мягко, но определенно дал ей понять, что его огорчает ее столь явно неприязненное отношение к их общему другу.
- На то есть причины, - ответила Харриет.
- Какие?
- Не спрашивай.
- Но я хочу знать, - настаивал Шелли.
Поколебавшись, Харриет ответила неохотно:
- Он объяснился мне в любви.
- Как?.. - Шелли сел где стоял, благо стул оказался рядом. - Не может быть! Ты, наверное, не так поняла.
- Не понять было невозможно. Он объяснялся дважды. В первый раз я попыталась обратить все в шутку; во второй - пришлось напомнить ему о долге порядочного человека.
Мало сказать, что Шелли был потрясен - он испытывал ощущение, которое, наверное, возникает, когда на голову рушится потолок.
- Как же это? Ведь он - мой друг... Я тебя ему доверил... Я считал его воплощением благородства - да он и был таким... Там, в Оксфорде... нет... не понимаю... - он ненадолго умолк, потом вдруг решительно вскочил со стула: - Я должен говорить с ним!
Он быстро пошел к двери.
- Перси! Только не дуэль! - вскрикнула Харриет с ужасом.
Шелли обернулся на пороге:
- Ничего не бойся...

Шелли разыскал Хогга и пригласил на прогулку, предупредив, что предстоит серьезный разговор. Друзья отправились за город.
Они долго молча шли рядом по тропинке среди скошенных полей. Начать разговор ни один из них не решался - Шелли было слишком тяжело, а Хогг понимал, что ему предстоит, и готовился к обороне. Он не собирался ни лгать, ни отпираться, но чтобы хоть объяснить другу свое поведение, надо было прежде всего понять самому, что толкнуло его на этот неблаговидный поступок. Одно объяснение было наготове - любовь; но сам-то Хогг понимал, что дело не только в его увлечении Харриет (а оно действительно имело место), но и в отношении к самому Шелли. Хогг искренне любил своего друга, восхищался его благородством, смелостью, чистотой, глубокими познаниями в самых разных научных областях - это все правда; но правда и то, что порою этот слишком чистый и слишком уверенный в себе идеалист своего друга-скептика невыносимо раздражал. В такие минуты у Хогга появлялось злое желание проучить его... ну, не то чтобы проучить, но продемонстрировать ему в истинном виде законы реального мира и темные стороны человеческой натуры, существование которых Шелли столь решительно игнорировал. Если бы Хогг копнул свою душу поглубже, то на самом ее дне он, скорее всего, обнаружил бы еще одно, не столь сложное, чувство, которое на языке толпы называется завистью. Пожалуй, он и в самом деле, в тайне от самого себя, завидовал другу - конечно, не его будущему богатству и титулу, и не тому даже, что он женат на обожающей его прелестной женщине - другому: чему-то в характере Шелли, чему сам Хогг затруднялся дать точное определение. Может быть, именно его чистоте и цельности, именно вере в идеал, которая делает жизнь такой осмысленной и полной?..
Шелли внезапно остановился. Обернулся к Хоггу.
- Объяснимся начистоту. Харриет мне все рассказала. Надеюсь, вы не будете отрицать.
- Не отрицаю.
- Но - как вы могли? Вы подумали о будущем Харриет? Вы подумали обо мне? Ведь я вам так доверял!
- Если бы она согласилась, ни ее будущее, ни ваш покой не пострадали бы. Вы бы просто ничего не узнали, а кто не знает - тот не страдает.
- Как! Значит, вы думали - не открытый честный союз, а тайная связь? Обман? Предательство? Вы хотели развратить бедную девочку, научить ее лгать?.. Как вы могли!.. Не понимаю, не в силах по¬нять... Я вас любил, я любовался вами; в Оксфорде, бывало, глядя на ваше лицо, я думал, что если бы и другие люди могли видеть в нем то, что вижу я - одного этого было бы достаточно, чтобы вернуть их к добру... И чтобы вы так низко пали!..
- Но если я полюбил? Если я не мог противиться этому чувству? Я полюбил ее с первого взгляда, еще там, в Эдинбурге...
- Это - не любовь!! Не смейте пачкать святое слово! Тот, кто любит, думает прежде всего о благе любимого, а не о своем удовольствии. Любовь - не ураган, которому нельзя противиться; любовь возвышает, а вы поддались грубой, низменной страсти!
Губы Хогга тронула злая усмешка:
- Это вы-то рассуждаете о любви? Вы, холодный, бесчувственный флегматик, чистый, как кристалл горного хрусталя? Нет, вы и понятия не имеете, что такое любовь!
- То есть как? - удивился Шелли.
- Разумеется, вы же сами признавались мне, еще перед бегством, что женитесь из одного самопожертвования! Разве нет?
- Да, сначала так и было, но теперь все совсем иначе! Мы с Харриет нежно привязаны друг к другу, а попрекать меня моим темпераментом просто глупо... - Шелли помолчал и прибавил - тихо и очень грустно: - Если бы вы только могли понять, какую боль, какое зло вы мне причинили! Я любил вас, считал почти совершенством... Как теперь верить людям, если лучший из них обманул?
Хогг - с достоинством:
- Так или иначе, я готов дать вам удовлетворение в любое время. Выбор оружия, разумеется, за вами.
- Дуэль?.. - Шелли пожал плечами. - О, нет! Вы же знаете, я дуэлей не признаю.
- Ну, разумеется! - не без яда прокомментировал Хогг. - Вы очень последовательны в своем отрицании всех установленных обществом обычаев - религии, морали, ну и дуэлей, конечно, тоже!
- Я просто думаю, что свое мужество можно доказать более благородным и полезным человечеству способом. Я не вправе ни отнимать жизнь у вас, ни рисковать своей жизнью - она предназначена для другой цели.
Хогг - в отчаянии:
- О, тогда мне остается только одно, и я это сделаю! Вы пожалеете, но будет поздно!
Шелли, уже собиравшийся уйти, остановился и обернулся к Хоггу, переспросил встревоженно:
- Что значит - «будет поздно»? Что вы хотите сделать?
- Я застрелюсь! Клянусь честью - я застрелюсь!
- Вы не сделаете этого! Не посмеете сделать... Я уже понял, что вы - эгоист, но не до такой же степени!
- При чем тут эгоизм? - откровенно не понял Хогг.
- А как назвать иначе? Вы хотите застрелиться, хотя понимаете, что это непоправимо омрачит нашу жизнь - Харриет и мою, что мы, ни в чем не повинные, будем терзаться из-за вас до могилы! Вы на это рассчитываете, да? Большей низости нельзя и представить!
Хогг был уничтожен совершенно - он опустил голову. Минута тягостного молчания...
Потом Шелли тихо спросил:
- Вы больше ничего не хотите мне сказать? Тогда - прощайте...
Он повернулся, сделал несколько шагов по тропинке назад, в сторону города. Хргг вышел из оцепенения:
- Шелли! Постой! - (Шелли остановился) - Подожди... Выслушай... Я совсем голову потерял! Ни одна женщина не стоит такого друга как ты... Если бы ты мог простить!
- Ты сожалеешь о своей ошибке?
- Ужасно! Я бы хотел от стыда провалиться сквозь землю!.. И если ты не простишь... я прямо не знаю...
Вновь пауза, долгая и томительная. Наконец Шелли, не глядя на Хогга, промолвил с усилием:
- Я прощаю.
- На словах или...
Шелли поднял глаза, улыбнулся - освобожденно и радостно:
- Нет - от сердца! Ведь я ненавидел твое заблуждение, а не тебя; ты раскаялся - значит, стал другим человеком... Стал прежним собой, каким был до падения... Жаль только - теперь нам придется расстаться на время.
- Но...
- Нет, не спорь: это необходимо для твоего же блага... И для спокойствия Харриет. Мы уедем, но пришлем тебе адрес. Останемся друзьями, будем регулярно переписываться... А потом, когда страсти утихнут - опять поселимся вместе. Но - не сейчас... - он вздохнул. - Пойду собираться в дорогу. Пожалуйста, не ходи за мной. Перед отъездом мы увидимся, потому - не прощаюсь.
И Шелли быстро зашагал по тропинке к городу; Хогг провожал его глазами:
- С тобой не соскучишься... Чудо природы! Но уж лучше бы, право, дуэль...

На другой день супруги Шелли с Элизой, ничего не сказав Хоггу (во избежание драматической сцены) о времени своего отъезда и бросив сундук с вещами на произвол судьбы, сели в дилижанс, отбывавший в юго-западном направлении.
Шел унылый октябрьский дождь. Грузная колымага с трудом тащилась по размытой дороге. Элиза, с утра недовольно ворчавшая, сетуя на поспешность отъезда, наконец успокоилась, задремала. Харриет тоже клонило в сон; она уютно устроилась головкой на плече мужа, сомкнула ресницы. Шелли читал толстую книгу, делая пометки на полях - карандаш пришлось взять в левую руку, чтобы не беспокоить жену, которую поддерживал правой.
Карету тряхнуло на ухабе; Харриет открыла глаза, улыбнулась:
- Бедный мистер Хогг! Он мне сейчас приснился - такой грустный!
- Ничего, - отозвался Шелли, - мы не оставим его без поддержки. Я постараюсь писать ему каждый день. А потом время пройдет - он исцелится...
- Едва ли... - Харриет томно вздохнула. - А мы сами что теперь будем делать? Мы же совсем без денег...
- Я думаю съездить в Грейсток - там поместье герцога Норфолка. Это, кажется, единственный человек, имеющий влияние на моего отца; один раз он уже отнесся ко мне участливо - думаю, посодействует и теперь. А если и нет - не беда: как-нибудь устроимся. Главное, ты не тревожься, милая девочка. Нам теперь нельзя падать духом: ведь перед нами - великая цель. Просвещать людей, направлять их к добру - что может быть благороднее? Способствовать освобождению человечества от предрассудков, от страха, от пут мертвой догмы... Ну, пусть не всего человечества... Пусть хоть сто... хоть десять человек с нашей помощью станут такими же духовно свободными, сильными и счастливыми, как мы - я и то буду считать, что родился на свет не напрасно!
Харриет покачала головкой:
- Боюсь, чтобы просветить и освободить хотя бы десять человек, нужно очень много времени. Вообще мне иногда кажется, что для выполнения всех твоих планов не хватит даже самой долгой жизни.
- Возможно... Время - это, пожалуй, единственный враг, которого нельзя победить. А впрочем - нет, я неправ! Какая отличная мысль, Харриет!
- Какая мысль?
- Я подумал - ведь наше субъективное время относительно. Оно растяжимо.
- Каким образом?
- Все дело в восприятии. Представь двух человек: один в течение двенадцати часов спит в своей постели, другой - висит на дыбе. Объективное время - одно и то же, а субъективное - какая огромная разница! Один, проснувшись, едва поверит, что прошло полчаса; другому кажется, что его муки длятся тысячелетие. Согласна?
- Допустим. И что из этого следует?
- Из этого следует, что формула бессмертия может быть найдена. Человек способен прожить вечность, и эту вечность ему подарит не какой-нибудь там бог, а его собственный мозг, его свободная мысль...
- Не понимаю.
- Все очень просто. Субъективное время - это наше сознание последовательности мыслей в нашем уме. Чем больше этих мыслей в течение, скажем, минуты - тем длиннее покажется эта минута. И если когда-нибудь человеческий мозг в результате совершенствования сможет производить бесчисленное множество мыслей, то это и будет вечностью. Вот тебе и формула бессмертия! Пусть количество прожитых лет между рождением и смертью не увеличится, но я убежден, что впечатлительность может совершенствоваться и что количество мыслей, которые может вместить человеческий ум, неограниченно. Поняла?
- Н-не очень. Нет, больше объяснять не надо - все равно не пойму. Лучше просто скажи: не в будущем, а сегодня - какой из всего этого практический вывод?
- Вывод? Он очевиден: вывод тот, что продолжительность жизни нельзя измерять только годами. Скажем, человек умирает в неполные тридцать лет, но если он исполнен благих чувств и украшен талантами, то жизнь его, по субъективному ощущению, окажется дольше, чем жизнь подчиненного попам ничтожного раба, который сто лет провел в тупой дремоте. Поэтому, если сравнить век однодневки и черепахи, то еще неизвестно...
Он вдруг запнулся и поспешно полез в карман за записной книжкой.
- Что такое? - встревожилась Харриет.
- Так... мелькнуло... надо записать. Всего лишь отрывок без конца и начала, но может быть, когда-нибудь пригодится...

«...Поток времен угрюмый!
Катись, как пожелается тебе -
Я меряю не мерою мгновений
И месяцев обманчивый твой бег.
Пускай на берегу стоит кто хочет
И смотрит на пузырь, что от него
Уплыл и здесь, у ног моих, замедлил.
Любовь, и жажда действия, и мысли,
Согретые огнем кипучей страсти,
Длинней и ярче делают мой день.
И ежели я больше не проснусь,
В тех днях, что жил я, было больше жизни,
Чем в жизни тех, кто поседел в расчетах,
Кто был всегда в холодной школе жизни
И кто свои мгновения растратил,
Ни разу их восторгом не согрев...» 2
___________________
2 здесь и далее, где переводчик не указан, стихотворения даны в переводе К.Бальмонта

Часть II.  СТАНОВЛЕНИЕ

«Богачи втаптывают бедняков в грязь, а потом презирают их за это. Обрекают их на голод, а потом вешают, когда те украдут кусок хлеба».
П.Б.Шелли (из письма Э.Хитчинер от 10.03.1812 г.)

«Ветер веет,
Искры летят,
Весь город скоро тревогой наполнят...
Делай, Енох, свое дело!..»
«Енох» в данном случае - не библейский персонаж: этим именем луддиты нарекли своего верного помощника - большой молот, которым они громили усовершенствованные ткацкие станки.
Революции бывают разные.
Великая социальная революция конца XVIII века во Франции напоминала взрыв вулкана. Мгновенное высвобождение колоссальной энергии: восстания, митинги, страстные речи, «храмы разума» в закрытых церквах, песни, кокарды, патетика, кровь...
Развернувшаяся в тот же период великая английская промышленная революция выглядела иначе - она была растянутой во времени и гораздо менее шумной: без патетических речей, без песен, без крови...
Без крови? Если бы так!..
Голос из прошлого:
«Ваши овцы, обычно такие кроткие, довольные очень немногим, теперь, говорят, стали такими прожорливыми и неукротимыми, что пожирают даже людей, разоряют и опустошают поля, дома и города». Это - Томас Мор. XVI век. Эпоха становления английской шерстяной мануфактуры - эпоха «огораживания», когда пашни в массовом порядке превращались в пастбища; страшная трагедия миллионов крестьян, согнанных с земли, на которой трудились их деды и прадеды. Катастрофический рост нищенства - и, как следствие, чудовищные законы против бродяг.
Виселицы вдоль дорог, на них - просмоленные, в кандалах, трупы. Предел отчаяния...

Прошло триста лет. И вновь Его Величество Технический Прогресс собирает горькую дань. Пока еще не кровью - слезами и стонами голодных. Однако и до виселиц уже недалеко...
Теперь не овцы пожирают людей - их перемалывают новые, высокопроизводительные ткацкие станки. И жертва другая - не крестьянство, а мануфактурный пролетариат. Но трагедия от этого не меньше: девять ткачей из десяти теряют работу и с ней - все средства к жизни. Трагедия безысходности.
Безысходность рождает сопротивление. Когда нечего терять - нечего уж и бояться. Ткач, из рук которого вырван челнок, берется за молот: «Делай, Енох, свое дело!» Безработные собираются группами, врываются в цеха, ломают станки, громят все, что ни попадется под руку, часто потом поджигают здания фабрик. Любопытная деталь, свидетельствующая о знаменитой английской любви к традициям: штаб-квартира Неда Лудда, легендарного бунтаря, первым разбившего ткацкий станок, находилась, по некоторым данным, не где-нибудь, а в Шервудском лесу, некогда укрывавшем дружину Робин Гуда. Но в отличие от Робина и его друзей, последователи Неда - «луддиты» - определенной местностью не ограничивались, они действовали по всей стране. Осенью 1811 года особенно мощные их выступления имели место в Ноттингемшире.
Ветер веет... Искры летят... Искры сожженных фабрик...

Правительство не осталось в долгу. Против отчаявшихся была брошена регулярная армия.
Шелли - мисс Хитчинер:
«Мои размышления заставляют меня все сильнее ненавидеть весь существующий порядок. Я задыхаюсь, стоит мне только подумать о золотой посуде и балах, о титулах и королях. Я повидал нищету. - Рабочие голодают. Мой друг, в Ноттингем посланы войска. - Да будут они прокляты, если убьют хотя бы одного истощенного голодом жителя. Однако, будь я другом убитого и сам на краю голодной смерти, я, пожалуй, поблагодарил бы их за то, что они избавили друга от оскорбительной комедии суда... Пусть объедаются, распутничают и грешат до последнего часа. Стоны бедняков могут оставаться неслышными до конца этого постыдного пиршества - пока не грянет гром и яростная месть угнетенных не постигнет угнетателей.»

1.
Кэмберленд. Край озер и поэтов.
Здесь еще в девяностые годы жили первые корифеи английского романтизма - Кольридж, Вордсворт, Саути. Тогда, на заре французской свободы, все трое с жаром приветствовали революцию. Позднее, напуганные якобинским террором и самим размахом социальной ломки, они резко поправели, перешли в правительственный лагерь. Последнего Шелли никак не мог одобрить. Однако познакомиться со знаменитыми поэтами ему хотелось, и когда, после бегства от Хогга, наш герой направился в Кэмберленд, то не последнюю роль в выборе маршрута сыграло то обстоятельство, что там, в местечке Кесвик, все еще жил Роберт Саути.
Не менее важно, что в этих краях находилось поместье герцога Норфолка, чьей поддержкой следовало бы заручиться для будущих переговоров с мистером Тимоти.
Итак, Шелли с семьей в первых числах ноября прибыл в Кесвик. Снял - в кредит - небольшой коттедж с видом на два озера и гряду высоких гор (что весьма важно, ибо пейзаж за окнами интересовал его не меньше, чем удобства внутри) и немедленно сообщил о своем приезде герцогу. Его светлость, видя в молодом бунтовщике наследника крупного состояния и будущего члена парламента, считал нужным принимать участие в его судьбе - он ответил на письмо весьма любезным приглашением провести week-end в его поместье. На последнюю гинею Шелли, Харриет и Элиза отправились в Грейсток.
Результатом поездки было два послания мистеру Тимоти - ходатайство самого герцога, и почтительное, но полное достоинства письмо сына: он сожалеет о причиненных семье огорчениях и просит его за них простить, но в то же время сообщает, что его взгляды в области политики и религии остались прежними и скрывать их он не считает возможным. Вряд ли такая позиция полностью удовлетворила Шелли-отца, но герцогу Норфолку он и на этот раз не смог отказать - преступник если и не получил полного прощения, то, по крайней мере, пресловутые двести фунтов годового содержания были ему возвращены.
Харриет тоже поспешила написать старому Вестбруку о поездке в Грейсток. Бывший трактирщик, не смевший и мечтать о том, что его дочери попадут в высший свет, расчувствовался и расщедрился - тоже назначил Харриет содержание и тоже - двести фунтов в год. Угроза нищеты, как темная туча, висевшая над молодой семьей, наконец-то рассеялась.
Прием в Грейстоке продолжал занимать мысли обеих сестер. Старый герцог был так мил, герцогиня - так любезна! О, если бы их пригласили еще раз!
- Вот было бы замечательно, правда, милый? - мечтала вслух Харриет. - Лучше всего, если бы - на бал! Я так люблю танцевать и так хорошо танцую...
Шелли пожимал плечами:
- Наверное, тебе предоставится такая возможность. Но - хочу предупредить, чтобы не обижалась: ты поедешь вдвоем с Элизой.
- А ты?
- С меня довольно.
- Почему, дорогой? Герцог так добр и благороден...
- Да, он неплохой человек, и был бы совсем прекрасным, если бы... не был герцогом. Но этот его титул, это чванство, эта свита - толпа пустоголовых ничтожеств... Эта наглая роскошь - видеть ее не могу!
- Почему же? Красивые вещи приятно иметь - что в них дурного?
- Ничего, если бы вокруг не было такой нищеты. Оглянись - большинство лишено элементарно необходимого! В реке, на берегах которой мы с тобой любим гулять, часто находят младенцев, которых топят несчастные фабричные работницы - ты думаешь, от хорошей жизни? И рабочие бунтуют - по-твоему, от нее же? Они ломают станки - да, это варварство! - но если для них слово «машина» означает «безработица», то есть - голодная смерть?
- Ты прав, - устало соглашалась Харриет, привыкшая к подобным тирадам, и спешила перевести разговор на более приятную тему, например: - Ты не забыл, что сегодня мы приглашены на ужин к мистеру Калверту?
Вильям Калверт был самым интересным для Шелли приобретением за последнее время. Сын бывшего управляющего герцога, человек достаточно образованный - с ним есть о чем говорить. Калверт также проникся симпатией к юной чете и помог решить некоторые хозяйственные вопросы - добился снижения несообразной платы за коттедж, одолжил постельное белье. Но главное - он был близок с Робертом Саути и обещал представить ему новых знакомых, как только знаменитый поэт, бывший в отъезде, вернется в Кесвик.
Этой встречи Шелли ждал с нетерпением. Роберт Саути, тот самый, который восемнадцать лет назад, с жаром приветствуя Французскую революцию, написал яркую поэму «Уот Тайлер», направленную против феодальной знати: «Когда Адам пахал, а Ева пряла, нигде про трутней-лордов не слыхали!» Который вместе со своим другом Кольриджем собирался организовать в Америке общину тружеников под названием «Пантисократия», то есть «Власть всех»... Который публиковал такие горькие и честные стихи о тяжкой доле бедняков... Тот самый Саути... Правда, в последние годы он отрекся от идеалов юности и в качестве верного слуги короны приложил немало усилий, чтобы заставить читающую публику забыть былого Саути-демократа, но Шелли его помнил и горячо надеялся, что тот, прежний Саути все-таки не совсем исчез и до него, быть может, удастся еще достучаться.
Калверт сдержал слово. Именно в его доме Шелли встретил однажды знаменитого барда. Лет сорока, темноволосый, с ястребиным носом и черными, очень впечатляющими бровями: лицо умное и значительное, способное вызвать если не симпатию, то интерес. Беседа подтвердила первое впечатление. При всем своем неприятии его новых взглядов Шелли все же нашел, что Саути и сегодня - большой человек, наделенный пылким воображением, красноречием и упорством. Саути тоже заинтересовался юношей, в котором он как бы увидел свою собственную молодость - горячее сердце, высокие идеалы, безрассудный энтузиазм... Желая поддержать знакомство, корифей пригласил Шелли на обед.
Мужчины за столом говорили, в основном, о поэзии и политике, даже больше о политике: Саути утверждал, что она, в отличие от морали, должна основываться на принципе целесообразности; Шелли возражал: «Нет более роковой ошибки, чем разделение политики и этики, ибо то, что правильно в поведении личностей, должно быть правильным и для общества, представляющего сумму личностей; политика - та же нравственность, только более обязательная». Саути в ответ лишь качал головой: «Ах, поживите с мое - и вы будете думать, как я...»
Жена Саути ни поэзией, ни политикой не интересовалась, зато была образцовой хозяйкой, и Харриет быстро завоевала ее симпатию, рассыпавшись в похвалах искусству, с которым она содержит дом.
После обеда Саути пригласил новых друзей к себе в кабинет. Первое, что увидел там гость и что сразу приковало к себе его внимание - большой портрет на стене, портрет молодой обаятельной женщины с темными глазами и золотистыми волосами.
- О! Кто это? - невольно вырвалось у Шелли. - Харриет, смотри, какое лицо - оно так и сияет духовностью... Готов поспорить - это личность незаурядная.
- Вы правы, - подтвердил Саути. - Здесь изображена... - он продекламировал с чувством:
«...та, которой равных не было средь женщин.
При мысли, что сей светлый ум
До времени угас в могиле -
Душат слезы...»
- Мэри Уолстонкрафт? - догадался Шелли, вспомнив эти стихи Саути, посвященные знаменитой феминистке. - Неужели? Я, когда читал ее книги, совсем не так ее себе представлял. Женщина-трибун, воительница, для которой мечом служило перо - и этот прелестный нежный облик...
- Да, она и в действительности была необычайно обаятельна, - сказал Саути. - Помню, в середине девяностых годов, когда она только вернулась из Франции - мы были тогда друзьями и виделись довольно часто. Как я восхищался ею! И не только восхищался, но был влюблен без памяти... За давностью лет миссис Саути простит мне это признание, тем более, что любовь моя была безответной. Я был тогда примерно в вашем возрасте, мистер Шелли, а она - лет на пятнадцать старше, но это не мешало мне обожать... Правда, она всегда очень молодо выглядела; вот здесь, на портрете, ей около тридцати восьми - а разве можно этому поверить?
Шелли - с жаром:
- О, конечно, нет!
- Портрет был написан в 97-м году, - продолжал Саути, - за несколько месяцев до ее смерти. Она умерла внезапно, от родов.
- Разве она была замужем? - удивился Шелли. - Как странно...
- Что ж в этом странного? - спросила Харриет с улыбкой.
- Я думаю, она не могла бы связать свою судьбу с мужчиной, который по развитию ниже ее. А найти равного вряд ли было возможно... Кто же стал счастливым избранником?
- Некто Годвин, небезызвестный автор «Политической справедливости», - ответил Саути.
- Союз двух гениев! Да, это достойный выбор. Представляю, как муж должен был оплакивать безвременную кончину такой женщины...
Саути усмехнулся не без иронии:
- Может быть, и оплакивал, да недолго. Говорят, он женился вторично на какой-то вдове и теперь вынужден содержать огромную семью - пять или шесть детей от разных браков.
- Он разве жив? Я числил его среди великих усопших.
- Нет, бедняге не повезло. Нет худшей участи, чем пережить свою славу... Если не ошибаюсь, бывший знаменитый писатель, публицист и революционер Годвин мирно живет в Лондоне, кажется, на Скиннер-стрит, и занимается книжной торговлей - никому теперь не опасный и всеми забытый...
Шелли:
- О нет, не всеми! Как я благодарен вам, мистер Саути, за эти сведения - теперь я постараюсь разыскать его адрес и непременно ему напишу...
По губам Саути вновь пробежала улыбка:
- Мой юный друг, боюсь, вы будете разочарованы. Однако, оставим Годвина...
- Да, вернемся к Мэри Уолстонкрафт, - Шелли вновь перевел глаза на портрет. - Как вы считаете, мистер Саути, что больше всего поражало в ней? Интеллект? Смелость?
- И то, и другое, но главное - независимость суждений. Она умела мыслить совершенно самостоятельно, никогда не считаясь с установившимся мнением, с каким бы то ни было авторитетом. Такая внутренняя свобода - редкость даже среди мужчин... Вот пример - маленький, но характерный. Помню, я как-то спросил ее... она ведь лично знала многих великих людей, и у нас, и во Франции - Томаса Пейна, госпожу Роллан, Бриссо, Кондорсе... Так вот, я спросил, кого из своих знакомых она считает самым выдающимся человеком. Пари держу, вы никогда не угадаете, какое имя она назвала: Гракх Бабеф!
Шелли:
- Борец за равенство...
- Да, вождь плебеев, неимущих работников - опаснейший из опасных. Французская революция произвела на свет много чудовищ, но этот человек и его идея - самое страшное ее порождение...
- Я с вами совершенно не согласен, - горячо возразил Шелли. - Прежде всего - Французская революция есть величайшее событие нашей эпохи...
- Она есть величайшее несчастье нашей эпохи, - перебил Саути, - и, быть может, всей истории человечества! Она утопила в крови все надежды, все идеалы, рожденные веком Просвещения; мечта о свободе погибла, чтобы никогда уже не воскреснуть!
Шелли - страстно:
- Неправда! Пусть революция не дала того результата, на который рассчитывали - на то есть причины, в которых надо еще разобраться - пусть так, и все же - она, как могучий таран, пробила брешь в стене тысячелетнего рабства, и ветер будущего ворвался в наш затхлый Европейский дом! Пусть Республика задушена Наполеоном, пусть этот ничтожный пигмей творит свои преступления - пусть так, но мир сегодня уже не тот, каким он был до 89-го года, и он уже никогда не станет прежним! Я напишу об этом книгу, я уже начал ее... - он, спохватившись, умолк.
Долгая пауза.
- Вижу, вы говорите искренне, - произнес, наконец, Саути. - Тем хуже. Боюсь, молодой человек, что вы - на опасном пути...

2.
Январь 1812 года. Лондон.
Серое небо. Холод и слякоть. Снег пополам с дождем.
Мокрые мостовые. Мокрые дома. Мокрые лошади и кареты.
В одной из последних - лорд Байрон и его новый друг, господин лет тридцати трех, с лицом приятным, но не особо примечательным. Это Томас Мур - известный английский поэт, ирландец по происхождению.
- Мой дорогой Байрон, тайны лондонских злачных мест вы начали постигать, если не ошибаюсь, с моей помощью, но должен признать, - оставили меня далеко позади.
- Утешьтесь, милый Мур, вечной мудростью древних: воспитай ученика, чтобы было у кого учиться.
- Куда едем сейчас?
- К Стивенсу.
- По какому случаю кутеж?
Байрон вздохнул:
- Повод самый печальный: сегодня день моего рождения.
- И сколько исполнилось, если не секрет?
- Двадцать четыре года.
- Счастливец! Только двадцать четыре!
- Уже двадцать четыре. Молодость позади, а ничего путного еще не сделано.
- Как так! А две песни «Чайльд-Гарольда»? Клянусь честью, ваша поэма превосходна, она будет иметь шумный успех!
Байрон - почти с презрением:
- Поэзия!.. Друг мой, не принимайте этого на свой счет - но я убежден, что кропать стихи пристало лишь тому, кто ни на что другое больше не способен. Действия, действия, действия! - вот чего жаждет моя душа. Если уж для военной карьеры я из-за своей хромоты не пригоден, то придется заняться хотя бы политикой.
- Что ж, для этого у вас есть все возможности - вы член Палаты лордов.
- Да - и, между прочим, от Ноттингема, - с ударением произнес Байрон. - Вы слышали, что творится сейчас в этом графстве?
- Вроде какие-то волнения...
- Не просто волнения - открытый бунт. Безработные ломают машины, жгут фабрики - по-видимому, эти несчастные доведены до последней крайности. А против них, как будто, готовится новый драконовский билль, карающий за разбитый станок чуть ли не смертью! Вся кровь во мне закипает, когда я думаю об этом. Конечно, прогресс промышленности надо приветствовать, но нельзя же приносить человечество в жертву усовершенствованию машин!
- А я все же думаю, что поэзия выше политики, - заметил Мур. - И тот, кто взыскан самим Аполлоном, не должен тратить время на сей недостойный предмет.
- Однако в юности, в Ирландии, вы, как я слышал, живо интересовались «сим недостойным предметом» и даже были другом Роберта Эммета.
- Мы, ирландцы - особое дело. У нас быть вне политики - значит быть вне общества. А с Эмметом я одно время учился в Дублинском университете и, разумеется, был в курсе всех его дел.
- Мне бы тоже хотелось быть в курсе. Расскажите немного о нем и об этой его организации... как бишь она называлась?
- «Объединенные ирландцы». Правда, создал ее не Эммет, а Уолф Тон еще в 91-м году. Собственно, это была первая политическая партия ирландских патриотов, хотя волнения и восстания на нашем несчастном ограбленном острове не прекращались, как вы знаете, никогда.
- А Уолф Тон - это что за фигура?
- Исключительная личность - республиканец, демократ, фанатически преданный идее независимости Ирландии. Ради нее он готов был пожертвовать всем на свете: не только своей жизнью, но и семьей - женой и ребенком, которых безумно любил... В 95-м году общество «Объединенных ирландцев» было запрещено, и Тону пришлось эмигрировать. Он уехал во Францию и начал переговоры с Директорией о том, какую помощь революционная Французская республика может оказать ирландским повстанцам. Ну, об ирландском восстании 98-го года и о попытке высадки французского десанта вы, наверное, слышали?
- Да.
- Уолф Тон участвовал в этой операции: он находился на французском военном корабле «Гош», захваченном англичанами. Сражался, был взят в плен и опознан. Тона привезли в Дублин и приговорили к повешению, но накануне казни он покончил с собой.
Байрон - мрачно:
- Хоть в этом ему повезло... А Эммет?
- Роберт Эммет, действительно, был моим другом, особенно в 96-м - 97-м годах. Он и его брат уже тогда активно участвовали в деятельности «Объединенных ирландцев»; я в организацию не вступал, но публиковал в их газете патриотические стихи и даже напечатал анонимно «Письмо студентам», от которого моя родня пришла в неописуемый ужас...
- А потом?
- В апреле 98-го года наши пути разошлись: выбор между поэзией и политикой я решил в пользу поэзии, а Эммет покинул университет и целиком ушел в подготовку восстания. Оно началось в мае и привело к полному разгрому патриотов, к гибели тридцати тысяч человек. Уолф Тон перерезал себе артерию в тюрьме, а Эммету удалось бежать за границу. Через четыре года он вернулся в Дублин и приступил к подготовке нового восстания. Вторая попытка была сделана летом восемьсот третьего - и тоже закончилась трагедией. Эммет был казнен. Перед смертью он сказал, что просит об одном - о даре забвения. Что никто не должен сочинять ему эпитафию до тех пор, пока Ирландия не станет свободной... Тогда же я посвятил ему одну из своих песен...
- «О, не шепчи его имя»? - тихо произнес Байрон.
- Да.
- Прекрасные строки.
- Благодарю, - так же тихо ответил Мур. - Но вот что интересно: Эммета оплакивали не только ирландцы. Кое-кто из ваших соотечественников тоже отдал ему дань. Недавно мне попала в руки книжонка стихов; большая их часть не стоит внимания - они явно незрелы - но там было несколько стихотворений, посвященных Ирландии, а одно меня прямо поразило. Оно называлось «Могила Роберта Эммета». Не читали?
- Нет.
- Собственно, там всего два четверостишия... Как же начиналось, дай бог памяти... - Мур замолчал, напряженно припоминая, и обрадовался - вспомнил: - А, вот:
«Молчат герольды. Твой спокоен сон.
Хвала врага не осквернит твой прах.
Ты будешь солнцем славы вознесен,
¬Враги померкнут в солнечных лучах.

О солнце славы! Свет его лучей
Пробьется к людям, тучи разогнав,
Осушит слезы родины твоей,
Когда она поднимется, восстав!»3
- Ого! - удивился Байрон. - Крепко... И кто же автор?
- Он предпочел остаться неизвестным. И по-моему, правильно сделал: за такое могли быть и неприятности.
Байрон, помолчав:
- Сколько лет было Эммету, когда его казнили?
- Мы с ним почти ровесники - стало быть, года двадцать четыре или двадцать пять.
- Мне тоже исполнилось двадцать четыре. И - никаких подвигов за плечами. Кроме, разве, одного - я переплыл Геллеспонт. Но этого для славы слишком мало.
- У вас все еще впереди. Я убежден - вас ждет великое будущее.
- Будущее - коварная штука: оно может и не наступить. В нашей семье все умирают молодыми... Поэтому благоразумнее довольствоваться настоящим.
- А в настоящем у нас тоже есть кое-что приятное.
- Да, ужин у Стивенса... Там подают отличное вино. Утешимся хотя бы этим...

3.
Шелли с семьей прожил в Кесвике около трех месяцев. В январе истекал срок аренды коттеджа, и возобновить контракт можно было лишь на гораздо менее выгодных условиях - хозяин предупредил, что повысит арендную плату. Шелли это не очень-то улыбалось; притом в Саути он окончательно разочаровался, и в самом Кесвике - тоже. Природа здесь, конечно, хороша, но люди - за небольшим исключением - оставляют желать много лучшего. Фабрики, заполонившие приозерную долину, превратили мирную деревушку в подобие лондонского пригорода. Уж если выбирать себе место для постоянного жительства, то лучше что-то другое - скажем, Южный Уэльс. Там наш герой и предполагал поселиться с Харриет и Элизой, а также со своей духовной сестрой - мисс Хитчинер, с Хоггом, если тот исправится, и с другими единомышленниками, которых еще предстоит найти. Они все вместе поселятся под общим кровом и будут дружно трудиться на общее благо: он сам будет заниматься философией, химией и поэзией, писать трактаты по атеизму и другие сочинения, которые откроют человечеству много светлых гуманных истин; Харриет будет ему помогать, Элиза - вести хозяйство, мисс Хитчинер - воспитывать в правильном духе детей, в том числе и его с Харриет (их пока нет и в проекте, но он надеется, что - будут, и много). Что до Хогга и остальных, то им тоже найдется дело... Но прежде чем реализовать этот чудесный план, он должен привести в исполнение еще один: внести свою лепту в святое дело - дело освобождения Ирландии.
Эта идея родилась у него не случайно: судьба несчастного Зеленого острова занимала Шелли давно, с отрочества, когда он впервые узнал о преступлениях своих соотечественников против ирландского народа. Его сочувствие никогда не было праздным: он участвовал в сборе средств для преследуемых ирландских патриотов, воспевал в стихах Роберта Эммета и его товарищей-республиканцев. Но всего этого Перси казалось мало, он жаждал непосредственно участвовать в освободительной борьбе. Теперь, когда сам он был свободен от власти отца и материально обеспечен, он мог осуществить это намерение. Харриет его вполне поддерживала; Элиза, правда, была не в восторге, но открыто выступать против зятя она пока не решалась.
Ехать - так не с пустыми руками. В январе, еще в Кесвике, Шелли написал и отпечатал небольшую брошюру под названием «Обращение к Ирландскому народу». Она была посвящена, главным образом, религиозному вопросу - эмансипации ирландских католиков; Шелли был горячим ее сторонником, но прежде всего он призывал к полной веротерпимости: только объединившись, ирландцы - католики и протестанты - смогут добиться своей главной цели, национальной независимости; только объединившись, труженики Ирландии и Англии - католики и протестанты - смогут противостоять диктатуре богатых в борьбе за демократию и достойную человека жизнь.
Девятнадцатилетний мыслитель оказался прозорливее многих современных ему более зрелых и опытных политиков. Его программа была разумна и справедлива, для ее осуществления не доставало, казалось, лишь одного - чтобы ирландцы поняли ее и поверили... Шелли не сомневался, что сумеет их убедить. Он сам будет распространять свою брошюру, станет политическим агитатором, организует демократические клубы, хорошо бы - издание новой газеты; он... впрочем, там, на месте, виднее будет, в каких формах лучше вести работу.
Харриет и Элиза получили распоряжение собираться в путь.

- ...Я давно поняла, что твой муж - сумасшедший, ну да это еще полбеды; а вот что ты ему во всем потакаешь - совсем никуда не годится. Да, Харриет, наплачешься ты с ним, попомни мое слово!
Поздний вечер. Сестры заняты сборами. Харриет связывает пачками книги и брошюры, Элиза складывает одежду, не переставая при этом ворчать:
- Надо же, что надумали! Ехать в Ирландию! Освобождать этих грязных пьяниц, этих католиков! Твой дружок совсем спятил, коли затеял такое! Это же так опасно и так... дорого!
- Ничего, Элиза, не беспокойся - у нас пока есть деньги. Едем мы не надолго - месяца на два, наверное. Распространим наше «Обращение» - Перси так хорошо в нем растолковал, что ирландцам надо делать, чтобы стать свободными - просветим этих несчастных и вернемся в Англию. А если ты не хочешь ехать с нами - оставайся в Лондоне.
- То есть - отпустить вас вдвоем? Ну нет, дорогая, и не проси: я слишком люблю тебя, чтобы покинуть в беде. Когда твоего красавчика арестуют, без меня ты совсем пропадешь...
- Как - арестуют? - испугалась Харриет.
- Ну конечно, он же сознательно этого добивается! Что он говорит, что пишет - уму непостижимо! Даже эта его подруга, полоумная мисс Хитчинер - и та испугалась: в каждом письме твердит, что его посадят в тюрьму. Небось, в душе он и хотел бы этого - стать мучеником идеи! Я уверена, вокруг нашего дома бродят шпионы, и...
Она умолкла на полуслове: в комнату вбежал Шелли, радостно возбужденный, со стопой брошюр под мышкой - она была так велика, что он едва удерживал ее одной рукой.
- Вот остатки тиража. Харриет, прошу тебя сложить все вместе и пересчитать - всего должно быть полторы тысячи экземпляров. «Обращение» надо упаковать как можно тщательнее - чтобы не подмокло при переезде.
- Мне кажется, это лучше отложить до утра, - заметила Элиза. - Время - за полночь, все устали.
- Я - ничуть, - возразила Харриет.
Элиза поджала тонкие губы:
- Как знаешь. Лично я пойду спать.
- Она права, - сказал Шелли, когда свояченица вышла из комнаты. - Я совсем вас замучил. Ты тоже устала, бедная девочка; иди к себе, ляг.
- А ты?
- Мне надо еще кое-что сделать.
- Но, милый, ты не спал уже двое суток, а переутомляться тебе нельзя. Сам знаешь, что будет, если...
- Знаю, не тревожься. Я только напишу одно письмо - угадай, кому?
- Как же я могу угадать?
Шелли улыбнулся - таинственной и счастливой улыбкой:
- Годвину! Я узнал-таки его точный адрес... Тут всей работы - на полчаса.
- Ну так и я с тобой посижу.
Харриет придвинула к себе стопку брошюрок, начала пересчитывать их, складывать аккуратными пачками. Шелли сел к столу, взял перо и лист бумаги, углубился в работу.
«...Вас удивит это письмо от незнакомца. Имя Годвина всегда вызывало во мне уважение и восхищение, я привык видеть в вас светоч... Мои чувства и мысли - те же, что и ваши. Мой путь был кра¬ток, но я уже немало пережил, немало страдал от преследований, но из-за этого не перестал желать обновления мира. Я молод - я горячо предан делу человеколюбия и истины; не подумайте, что во мне говорит тщеславие. Мое здоровье не позволяет мне рассчитывать на долгую жизнь, поэтому я должен бережно расходовать свои силы, и в то же время спешить, чтобы успеть как можно больше. Я молод - вы выступили прежде меня. Что ж странного, если я, отбросив предрассудки, нарушив обычаи, хочу принести пользу и для этого ищу дружбы с Вильямом Годвиным? Прошу Вас ответить на это письмо. Как ни ограниченны мои способности, желание мое горячо и твердо...»
- Перси, я все хочу тебя спросить...
- О чем, дорогая? - не отрываясь от письма, отозвался Шелли.
- То, что мы делаем - это, должно быть, опасно... Тебя могут арестовать.
- Не думаю. Я справляюсь по юридическому справочнику, какие пункты подсудны, а какие нет, и бессмысленного риска не допускаю. Так что не бойся, меня не посадят в тюрьму.
- Но могут подослать убийцу!
- Ну что ты, моя девочка! В наше время правительству не так просто покончить с неугодным человеком. Иначе разве Годвин или, скажем, Томас Пейн могли бы избежать расправы? Но Пейн умер в своей постели, а Годвин жив до сих пор. Стало быть, и мне ничто не грозит.
Харриет - помолчав:
- А может быть, нам все-таки не ездить в Ирландию? Это ведь - не простая прогулка. Я так за тебя боюсь! Говорят, эти ирландцы ненавидят всех наших соотечественников...
- Наши соотечественники причинили им слишком много зла. Отняли их землю, их родной язык, четыреста лет топчут их веру, достоинство, национальную гордость, убивают их лучших сынов, их вождей - как убили Тона и Эммета... А с какой чудовищной жестокостью было подавлено ирландское восстание восемь лет назад! Откровенный грабеж, национальная и религиозная дискриминация - как тут не возникнуть ненависти... Вот я и хочу сделать так, чтобы эта ненависть не принесла плодов, гибельных для общего дела - не привела к новой резне, не обрушилась без разбора на головы всех протестантов-англичан только за то, что они - протестанты и англичане. Эмансипация католиков необходима, и как можно скорее, но она должна осуществляться без насилия, мирным путем. Никогда нельзя творить зло во имя добра. Я им это докажу...
- А захотят ли они тебя слушать? И вообще - почему именно Ирландия?
- Потому что моя задача - помогать обездоленным, а самые обездоленные - там, - просто и серьезно ответил Шелли.
Харриет вздохнула, помолчала немного; потом попыталась подступиться к проблеме с другой стороны:
- Все наши друзья так решительно против твоей затеи - и твой дядя, и мистер Калверт, и мистер Саути...
Шелли нахмурился:
- Саути ненавидит ирландцев. И вообще... Ты знаешь, как он пал в моих глазах. Он развращен светом, он подчинился обычаю; мое сердце разрывается, когда думаю, кем он мог стать - и кем стал... - он вдруг насторожился. - Харриет, ты слышишь?
- Что?
- Какой-то шум внизу, в гостиной. Если Элиза легла, то кто там может ходить? Вот опять... Слышишь?
- Да... - с испугом прошептала Харриет.
Шелли встал:
- Пойду посмотрю.
- И я с тобой!
- Ни в коем случае!
- Тогда - вот, возьми! - Харриет подала мужу пистолет.
Шелли взял его, вышел. Жена осталась стоять в дверях, напряженно прислушиваясь. Через несколько секунд внизу раздался выстрел и грохот, как от падения чего-то тяжелого.
- Боже! - вскрикнула Харриет и со всех ног ринулась на помощь.
На лестнице было темно, внизу, в гостиной - тоже. На сплошном черном фоне стен выделялись только освещенные луною окна. Одно из них было распахнуто настежь, холодный ветер трепал оборванную и нелепо свисавшую штору. На полу, в прямоугольнике лунного света - распростертое ничком безжизненное тело.
- Перси!.. - Харриет в ужасе бросилась к нему.
Тело со стоном пошевелилось, сделало усилие приподняться.
Харриет - стоя перед ним на коленях:
- О господи... Перси... ты ранен?
- Кажется, нет...
Шелли с помощью жены принял сидячее положение и тут же, невольно охнув, схватился за голову.
- Что там? Пуля? - дрожащим голосом спросила жена.
- Нет...Наверное, шишка... Он ударил меня чем-то по голове...
- А кто стрелял?
- Я...
- Попал в него?
- Нет... Надеюсь, что нет... Я хотел только припугнуть...
- А как он выглядел? Ты успел рассмотреть?
- Нет - в такой темноте... и потом... все произошло слишком быстро.
Теперь, когда страшное позади, нервы Харриет не выдержали - она разрыдалась.
- Ну, что ты, девочка, не надо... Все же кончилось хорошо.
- Кончилось? Это еще только начало! Я уверена - это был подосланный убийца! Или - шпион, который хотел похитить твои бумаги!
Шелли через силу улыбнулся в темноте:
- Да нет, все гораздо проще. Думаю, какой-нибудь несчастный голодный бедняга - только и всего. Самая банальная попытка грабежа.
Харриет продолжала всхлипывать:
- Все равно - это ужасно! Я так испугалась, если бы ты знал! Но ты действительно не ранен? И сможешь сам идти?
- Конечно. Только отдохну минуту - голова еще кружится.
Харриет вытерла слезы, высморкалась, закрыла окно, уселась на полу рядом с мужем.
- Перси, послушайся меня: бог с ней, с Ирландией! Ну что ты один там в силах сделать? Небось католики и без нас во всем разберутся. Давай лучше спалим опасные бумаги, уедем в Лондон и будем жить как все нормальные люди!
Шелли покачал головой:
- Ну, нет - я не предам своих идеалов. А быть верным им - значит действовать! Даже если весь мир будет против меня - я не отступлю!

Годвин ответил на послание Шелли. Между учителем и учеником завязалась оживленная переписка.
В первых числах февраля 1812 года Шелли, Харриет и Элиза отбыли в Ирландию.

4.
Путешествие по суше и по морю - от острова Мэн к берегам Ирландии - было очень утомительным. Судно настиг шторм, его изрядно потрепало и отнесло к северу много дальше, чем следовало. Двадцать восемь часов качки! Харриет и Элиза крайне измучились; практически все это время они провели на койках в каюте.
- О господи, когда все это кончится... - стонала младшая сестра.
- Ты лучше о другом помолись - чтобы мы вообще пристали к берегу! - злобно шипела старшая. - Не удивлюсь, если из-за твоего безбожника все отправимся на дно...
Ее мрачное пророчество, однако, не оправдалось. На рассвете второго дня плавания Шелли, в течение всего шторма почти не уходивший с палубы, увидел полоску ирландской земли.

----------
Дублин поразил нашего героя. С нищетой английской и шотландской он уже был знаком, но ирландская ее разновидность... о! это был кошмар, почти не воспринимавшийся рассудком.
Шелли бродил по узким кривым улочкам старого города, набирался впечатлений.
...Убогие, жалкие дома. Бедно одетые, изможденные, грязные, часто пьяные люди. Возле маленькой церкви - толпа нищих; Шелли выворачивает карманы - того, что в них есть, на всю эту орду, конечно, не хватит. Едва вырвавшись из рук попрошаек, он вновь углубляется в лабиринт улиц. И опять навстречу - худые тени в отрепьях, землистые лица, голодные глаза. Вот маленькие оборванные дети играют в сточной канаве... Вот старик роется в куче мусора, ищет объедки... Вот пьяница храпит прямо на снегу - этому все нипочем... В ужасе от увиденного Шелли писал в те дни:
«До сих пор я не представлял себе, в какой нищете живут люди. Дублинская беднота, несомненно, самая жалкая из всех. В узких улочках гнездятся тысячи - сплошная масса копошащейся грязи! Пьянство и тяжкий труд превращают людей в машины. Каким огнем зажигают меня подобные зрелища! И сколько уверенности придают они моим стараниям научить добру тех, кто низводит своих ближних до такого состояния, худшего, чем смерть... Богачи втаптывают бедняков в грязь, а потом презирают их за это. Обрекают их на голод, а потом вешают, когда они украдут кусок хлеба... Я содрогаюсь при мысли, что даже кровлей, под которой я укрываюсь, и ложем, на котором я сплю, я обязан людскому бессердечию. Надо же когда-нибудь начать исправлять все это...»
Он пытался помочь этим несчастным. Раздавал милостыню - больше, чем позволял его скромный бюджет; взял из грязной трущобы изголодавшегося мальчика-подростка, хотел сам воспитать его, научить грамоте - но через несколько дней беднягу арестовали под предлогом, будто он был дерзок с каким-то чиновником, и насильно отдали в солдаты; Шелли, возмущенный этим диким произволом, пытался освободить своего подопечного, но - безуспешно... Другая попытка заступничества оказалась более удачной. Однажды на глазах у Шелли два констебля арестовали вдову с тремя маленькими детьми; вся вина бедной женщины состояла в краже булки ценою в пенни. Благородный рыцарь бросился спасать: он обратился к полицейским с горячей речью о гуманности и милосердии, увещевал, доказывал, просил; вокруг собралась толпа, привлеченная необыкновенным зрелищем: рыдающая оборванная нищенка, визжащие малыши, растерянные блюстители порядка - и красивый молодой джентльмен, страстно жестикулирующий, взволнованный чуть не до слез... В конце концов констебли тоже расчувствовались и отпустили несчастную; Шелли дал ей немного денег. Но она была явной алкоголичкой, и какое будущее уготовано ей - сомневаться не приходилось. Констебль, отпустивший воровку, сказал, что по таким делам его посылают по двадцать раз за вечер... Еще одно подтверждение печальной истины: частная благотворительность - не лекарство от узаконенной нищеты. Даже если бы Шелли мог отдать обездоленным всю свою кровь, превратив каждую каплю ее в золотую монету, он и тогда не накормил бы всех голодающих. «Подачки милосердия бесплодны». Единственный путь спасения - радикальные перемены в общественной жизни, глубокая реформа - или, может быть, революция... Что ж - он ради того сюда и приехал, чтобы ускорить приближение той или другой. С чего начать? - Конечно, с распространения своей брошюры.

«Поздравьте меня, мой друг, ибо все идет хорошо. Более быстрого успеха я не мог ожидать... Я распространил уже 400 экземпляров своего памфлета, и они произвели в Дублине большую сенсацию. Осталось распространить еще 1100. - Экземпляры разосланы уже в 60 таверн; никто еще не пытался привлечь меня к ответственности - и сделать это им, по-видимому, не удастся...» - Шелли пишет очередное письмо мисс Хитчинер. Время от времени он отрывается от листа, чтобы бросить взгляд на приоткрытую стеклянную дверь балкона, за которой виден солнечный день и фигурка Харриет - и вновь возвращается к работе: «Люди, с которыми я познакомился, одобряют мои принципы и считают неопровержимыми идею равенства, необходимость реформы и вероятность революции. Однако они расходятся со мной относительно методов, которыми я осуществляю эти идеи, и считают, что в политике надо использовать все средства, ведущие к цели, как это делают противники нового. Я надеюсь убедить их в обратном. Ожидать, что от зла может произойти добро, а ложь способна породить правду, - не более разумно, чем вообразить короля-патриота или камергера, который был бы честным человеком... Здесь все полно напряженного ожидания. В понедельник выйдет из печати другая моя брошюра; эта адресована иным слоям общества и призывает объединиться в ассоциации. - Я задумал обращать в свою веру студентов дублинского колледжа. Тех, кто не погрузился окончательно в распутство, удастся, может быть, спасти. Мне очень мешает моя молодость. Странно, что об истине не судят по ее собственной ценности, не взирая на то, кто ее изрекает! Думая усилить выгодное впечатление, слуга сообщил, что мне всего 15 лет. Этому, раумеется, не поверили... Не бойтесь того, о чем вы говорите в своих письмах. Я решился.»
- Перси! Иди сюда! - окликнула мужа Харриет.
Шелли вышел на балкон.
- Смотри, - указала жена, - кажется, этот подходящий!
Речь идет о прохожем, только что появившемся на их улице.
- Да, - согласился Шелли, - у него умное лицо.
- Рискнем?
- Рискнем.
Как только обладатель умного лица оказался под их балконом, к его ногам упала брошюра. Человек наклонился, поднял ее, потом посмотрел вверх, увидел две взволнованные юные физиономии, спросил:
- Это - мне, что ли?
Две головы дружно кивнули в ответ. Прохожий положил памфлет в карман, приветливо махнул рукой и зашагал дальше. Харриет от радости хлопает в ладоши. С другой стороны улицы появился второй прохожий.
- Перси, а этот как?
- Мне кажется, физиономия честная.
Повторяется тот же маневр: едва неизвестный, авансом получивший столь лестную характеристику, поравнялся с их домом, Шелли бросил ему памфлет... Однако на сей раз произошла осечка: по-видимому, «честная физиономия» оказалась лишь маской, под которой скрывался некий твердолобый консерватор, враг политической свободы и религиозной терпимости, или же просто верноподданный обыватель, не терпящий никаких нарушений установленного порядка - он разразился потоком брани и угроз:
- Это что еще здесь такое? Мятежники? Гнездо якобинцев? Последышей Тона и Эммета? А вот я сейчас полицию позову!..
Юная пара мгновенно исчезла с балкона.
- Вот так штука... - пробормотал Шелли, вернувшись вслед за женой в комнату и плотно прикрыв балконную дверь. - Не думаю, чтобы он в самом деле пошел за констеблем, но если вдруг приведет его - учти: ты, как жена, ни за что не отвечаешь. Вся вина только на мне. Ты и памфлет не читала... и на балконе тебя не было...
- Перси! Стучат! - испуганно вскрикнула Харриет.
Действительно - издалека донесся стук в дверь квартиры.
- Не волнуйся, - сказал Шелли. - Возьми книгу.
Он сам сел за стол, обмакнул перо в чернила.
- Элиза, конечно, им сразу откроет... - тоскливо промолвила Харриет. - О!.. Идут!
И в самом деле, из коридора донеслись приближающиеся звуки шагов; вот дверь отворяется...
Харриет - просияв:
- Даниель!
Вошедший человек никакого отношения к полиции, по счастью, не имеет. Это Даниель Гилл - ирландский патриот, доверенный слуга Шелли.
- Ну вот, мистер Шелли, все сделал, как вы приказали. Обошел десяток таверн, в каждой оставил по три экземпляра. Дайте-ка мне еще брошюр: пойду теперь прогуляюсь по северным кварталам.
- А вы не устали? - спросил Шелли. - С утра на ногах...
- Ничего, я привычный.
- ...и, скажите откровенно - не боитесь? Доля риска, пусть минимальная, в этом все-таки есть.
- Б-ба! Уж коли вы, англичанин, собой рискуете за мою родину, то мне, ирландцу, сам бог велел. Давайте памфлеты.
Шелли открыл стоявший в углу комнаты сундучок, достал большую пачку брошюр.
- Вот это нам на сегодня. Поделим по-братски... - отдал половину пачки Даниелю, вторую тщится засунуть себе в карман, но она слишком толста - не лезет.
- Дай сюда - я положу в свой ридикюль, - предложила Харриет.
- Я не хотел бы, чтобы ты...
- Одного тебя я все равно не отпущу, - заявила жена категорическим тоном.
Шелли вздохнул, но не стал перечить - по опыту он уже знал, что это бесполезно.
- Тогда - одевайся потеплее, девочка: сегодня ветрено.
Харриет уже завязывала ленты шляпки:
- Я готова.
Даниель Гилл и супруги Шелли вместе вышли из дома, но за порогом расстались: Даниель повернул направо, его хозяин - налево. Молодые люди идут по улице не спеша, будто просто гуляют без каких-либо определенных намерений, но при этом зорко поглядывают по сторонам. Вот ремесленник зазевался на витрину лавки: мгновение - и в его ящике с инструментами лежит брошюра; вот открытое окно какой-то бедной каморки на первом этаже дома - брошюрка бумажным голубком летит через подоконник; вот навстречу попался молодой человек с книгой под мышкой, должно быть, студент - этому можно отдать памфлет прямо в руки... действительно, взял, и даже благодарит!
Шелли делал свое дело с самым серьезным видом, преисполненный сознанием важности всего происходящего, зато Харриет веселилась от души, порой едва сдерживаясь, чтобы не расхохотаться во весь голос. Внезапно ей пришла в голову забавная мысль: дернув мужа за рукав, она показала на идущую впереди них даму - на ней плащ с капюшоном, который откинут и висит за плечами, безмолвно предлагая себя в качестве почтового ящика... Секунда нерешительности - но соблазн слишком велик: взяв у жены брошюру, Шелли догнал незнакомку и аккуратно опустил подарок в капюшон. Дама, ничего не заметив, спокойно продолжала путь, а озорники вынуждены были остановиться: Харриет буквально корчилась от смеха и не имела сил сделать ни шага... Наконец она немного успокоилась и отдышалась - надо идти дальше: брошюр в ридикюле еще много.

5.
«Ветер веет... Искры летят...»
Еще не утихли волнения в Ноттингеме, а уже занимаются зарева новых пожаров - в Шеффилде, в Манчестере, в других графствах Англии. Луддитское движение ширится - безработных все больше с каждым днем. Пьяные от голода и ярости люди громят станки, вымещая на бездушном железе всю обиду, скопившуюся в душе народа от великой общественной несправедливости: «Делай, Енох, свое дело!»
Зимой 1812 года луддитами занялся британский парламент. Законодателей волновали, конечно, не муки бедняков, а ущерб, нанесенный предпринимателям. Собственность промышленников неприкосновенна, ее надо обезопасить любой ценой. Утихомирить голодных бунтовщиков можно двумя способами: накормив их - или запугав. Второй путь дешевле. Террор? - А почему бы и нет? Ведь Англия - страна традиций, а что может быть традиционнее виселицы!
27 февраля проект билля о смертной казни для разрушителей станков рассматривался в палате лордов. Инициатива правительства была встречена, в целом, сочувственно; лишь один депутат - самый молодой - осмелился выступить против: лорд Байрон. Это была его первая речь в парламенте. Благоразумие требовало избрать для дебюта какой-нибудь менее острый предмет, но гордый потомок шотландских королей - не из тех, кто считает осторожность большой добродетелью. Итак...
- Милорды! Неужели в ваших законах еще недостаточно статей, карающих смертной казнью? Мало разве крови на нашем уголовном кодексе, что надо проливать ее еще, чтобы она вопияла к небу и свидетельствовала против вас? И каким образом намерены вы осуществить этот билль? Может быть, вы поставите по виселице на каждом поле и развешаете людей вместо пугал? Или может быть (это неизбежно, если вы хотите выполнить собственные предписания), - может быть, вы решите казнить каждого десятого? Ввести военное положение по всей стране? Обезлюдить и опустошить все вокруг? Этими средствами вы надеетесь умиротворить голодное и доведенное до отчаяния население? Те, против кого направлен ваш билль, несомненно, повинны в тягчайшем преступлении - бедности; гнусная вина этих злодеев заключается в том, что они законным образом произвели на свет детей, которых они - по милости нашего времени - не в силах были прокормить. На новом усовершенствованном станке один рабочий может выполнить работу нескольких человек, а тех, кто оказываются лишними, попросту выкидывают вон. Они же в своем невежестве воображают, что сохранить жизнь и достаток многим трудолюбивым беднякам гораздо важнее, чем позволить разбогатеть нескольким лицам при помощи новых машин. Никогда до сих пор эти несчастные не ломали своих станков, пока они не превратились для ткачей в препятствие, о которое разбиваются все их усилия заработать кусок хлеба. Безработные рады были бы копать землю, но лопата была в чужих руках; они не стыдились просить подаяния, но ни одна душа не помогла им. Все средства к существованию были у них отняты - так на что же им еще уповать? И - чего бояться? Разве изголодавшийся бедняк, не оробевший перед вашими штыками, испугается ваших виселиц? Когда человек в смерти видит облегчение (и это, по-видимому, единственное облегчение, которое вы можете ему предложить), можно ли угрозами привести его к покорности? Что не удалось вашим гренадерам, удастся ли вашим палачам?.. Вы называете этих людей чернью, разнузданной, невежественной, опасной толпой черни, и считаете, по-видимому, что единственное средство усмирить многоголовое чудовище - это отрубить несколько лишних голов! А помним ли мы, сколь многим мы обязаны этой черни? Это та самая чернь, что обрабатывает ваши поля, прислуживает вам дома, из нее составляются ваши флот и армия. Это она позволила вам бесстрашно бросить вызов всему миру - и она способна бросить вызов вам самим, если ваше небрежение и проистекающие из него бедствия доведут ее до отчаяния...

---------
Еще одно любопытное совпадение. Речь Байрона в защиту разрушителей станков прозвучала 27-го февраля, а на другой день, 28-го, в Дублинском театре состоялся многолюдный митинг ирландских католиков, на котором выступил другой оригинальный оратор. Когда председатель объявил, что следующее слово будет предоставлено присутствующему здесь англичанину, в зале раздался недовольный ропот:
- Какой еще англичанин?
- Зачем?
- Что ему здесь нужно?
На сцену взбежал высокий хрупкий юноша, почти мальчик - огромные синие глаза, растрепанные кудри, открытое лицо, сияющее искренностью и добротой... Враждебные голоса смолкли.
- Господа... Друзья мои! Я англичанин, это верно, но я всей душой сочувствую вам. Ирландцы - мужественный народ, в их груди бьется сердце свободы, но они глубоко заблуждаются, если думают, что чужестранец не может иметь столь же горячее сердце. В самом деле, хотел бы я знать, как может национальность человека, кто бы он ни был - англичанин, ирландец, испанец, француз - сделать его лучше или хуже, чем он есть на самом деле! Я обращаюсь к вам как к братьям, моим друзьям, потому что уверен, что любой из вас тоже с готовностью придет на помощь всем угнетенным, в какой бы стране они ни жили и к какой бы нации ни принадлежали. Да, я англичанин, но при мысли о преступлениях, совершенных моей нацией в Ирландии, я не могу не краснеть за своих сограждан; я знаю, как произвол развращает сердце...
В зале - гром рукоплесканий.
- ...Я приехал в Ирландию с единственной целью - разделить ее бедствия, я глубоко потрясен страданиями вашей родины и понимаю, что они есть гибельное следствие унии - неравноправного союза Ирландии с Великобританией, обескровившего вашу землю. Я готов всеми силами бороться за независимость Ирландии...
Вновь - аплодисменты в зале.
- ...Не менее важным делом я считаю эмансипацию католиков, их полное уравнение в правах с протестантами. Нет ничего позорнее и преступнее, чем преследовать людей за их веру! И в то же время вас, угнетенных католиков, я призываю не питать ненависти к протестантам за то, что их религиозные взгляды несколько отличаются от ваших. Вы можете подумать, что я так говорю потому, что я сам - англичанин, и, следовательно, протестант. Но я не протестант и не католик, я - свободомыслящий, атеист...
В зале свистят.
- Да, я - атеист! Но - не презираю тех, кто не разделяет моих взглядов! Католик - мой брат, и протестант - мой брат, и братьев своих я призываю к одному - к полной религиозной терпимости. Да¬вайте руководствоваться мудрой формулой Томаса Пейна: «Любая религия хороша, если она учит человека быть хорошим»...
Публика недовольна - шум в зале усиливается; председательствующий звонит в колокольчик.
- Братья, поверьте мне: не в простых людях Англии - хоть они в большинстве и протестанты - должны вы видеть причину своей трагедии. Пусть они порой тоже склонны ругать католиков и все ирландское - это в них от невежества и темноты, а по существу их интересы ни в чем не противоречат вашим. У них и у вас - общий враг: богачи, сосущие кровь народа, и английское правительство, защищающее интересы богачей!..

-----------
Драконовский билль о смертной казни для разрушителей станков был, разумеется, принят английским парламентом. А 2-го марта в газете «Морнинг кроникл» появилась «Ода авторам билля» - чрезвычайно остроумная, горькая и гневная сатира, прозвучавшая как звонкая пощечина законодателям, которые не смогли дать своему изголодавшемуся, отчаявшемуся народу ничего, кроме виселиц. Хотя «Ода» была напечатана анонимно, имя ее автора было известно властям; к счастью, высокое общественное положение делало его недоступным для репрессий - ибо дерзким стихотворцем был не кто и ной, как лорд Байрон.
Агитационная деятельность Шелли также была отмечена администрацией - и на месте, и в Лондоне. Источниками информации служили, как всегда, филеры и - газеты: в одном из консервативных изданий был опубликован форменный донос некоего верноподданного обывателя, который слышал речь Шелли в Дублинском театре и был крайне возмущен инвективами этого «мальчишки» против политики собственной родины.
Дублинская полиция забеспокоилась. В Лондоне заняли пока выжидательную позицию: учли, с одной стороны, происхождение и возраст Шелли, с другой - очевидную безуспешность его общественной деятельности: раз юный Дон-Кихот так жаждет пробить лбом стену - не следует мешать ему получить все свои шишки; а в случае необходимости обуздать его не составит труда...
Итак - гром пока не грянул. Но тучи сгущаются.

6.
Да, тучи сгущаются...
Два филера бродят под окнами. Мисс Хитчинер и Годвин шлют из Англии тревожные письма: учительница со страхом ожидает, что «брата ее души» посадят в тюрьму; автор «Политической справедливости» боится, как бы деятельность его самозваного ученика не спровоцировала в Ирландии мятеж: «Шелли, вы готовите кровавую бойню!» - мрачно предрекает он. Шелли, в письмах же, успокаивает друзей: «хабеас корпус акт» (закон о неприкосновенности личности) пока что не отменен - следовательно, арест маловероятен; а что до возможных беспорядков - то все его писания и выступления как раз нацелены на то, чтобы предотвратить кровопролитие... Он говорит правду - и все-таки у него на сердце нехорошо. Не досада обманутого честолюбия гнетет его и не страх перед возможным преследованием - другое: горечь большого разочарования, тягостное чувство собственной беспомощности. Ибо цель, ради которой он ехал в Ирландию, не была достигнута; более того - она оказалась в тот момент принципиально недостижимой. Вся лихорадочная полуторамесячная деятельность Шелли в Дублине осталась практически бесплодной.
...Он распространял свое «Обращение» - оно не вызвало никакого отклика: волны равнодушия безмолвно сомкнулись над брошенными в толпу памфлетами, как зеленая ряска над упавшим в болото камнем. Он выступал на митингах - его принимали, в общем, благосклонно, и газеты печатали весьма лестные отзывы об его идеях (а заодно и стихах) - но практически следовать его советам, особенно касавшимся уравнения в правах всех верующих и свободомыслящих, никто не торопился. Он познакомился с многими известными деятелями оппозиции, в том числе и с членами «Общества объединенных ирландцев» Роджером О`Коннором и Гамильтоном Роуэном, с известным адвокатом, блестящим оратором Керраном - и в результате с сожалением констатировал, что не нашел среди них решительных и последовательных республиканцев. Попытка организовать издание демократической газеты также потерпела провал. И, что самое горькое - проект объединения передовых граждан Ирландии в «Филантропическую асоциацию» оказался, увы, мертворожденным: при том накале религиозной нетерпимости, с которым автор сталкивался на каждом шагу, о подобном союзе не приходилось и думать.
В начале апреля Шелли нашел в себе мужество сделать неутешительный вывод:
- Кажется, больше нам здесь нечего делать. Оставаться в Ирландии дольше - значит попусту тратить время: слишком сильны невежество и фанатизм, - с горечью признался он жене. - Эти несчастные, которым я хочу помочь, больше ненавидят меня как атеиста, чем любят как поборника свободы. Столько усилий - и все впустую!
- Ты сожалеешь, что мы сюда приехали? - спросила Харриет.
- О нет! Я, конечно, недоволен результатом, но не самой попыткой. Мы сеяли семена добра; не наша вина, что они упали на бесплодную почву... Хотя, кто знает - быть может, со временем зерна и прорастут. Во всяком случае, я сделал все, что мог. А теперь - в Уэльс! Даниель, ведь вы поедете с нами?
- Да, сэр, если вы того хотите.
- Очень хочу. Вы - превосходный человек, и уже имеете опыт в делах такого рода, которыми я и впредь собираюсь заниматься, - воодушевился: - Я составил еще один документ - «Декларацию прав». Завтра должен получить из типографии весь тираж. Идеи свободы, равенства, гуманизма и терпимости в самом чистом виде... Это уже для моих любезных соотечественников.
Харриет засмеялась:
- То-то они обрадуются!

Если кого-либо шеллиевская «Декларация прав» и могла порадовать - то, конечно, не власти. Ибо этот небольшой документ очень уж откровенно демонстрировал свое родство со старшими братьями - декларациями и манифестами, рожденными французской революцией; некоторые из его тридцати пунктов вызывают в памяти не только образы великих свободомыслящих - Руссо, Томаса Пейна, Годвина - но даже огненный призрак Бабефа...
«...Права человека - это свобода и равное соучастие в благах, предоставляемых человеку Природой.
Человек имеет право мыслить так, как руководит им его разум; его обязанность по отношению к самому себе - мыслить свободно, чтобы быть в состоянии действовать по убеждению. Человек не только имеет право выражать свои мысли, но и обязан делать это.
Ни один человек не имеет права делать зло во имя добра.
Практические соображения недопустимы в области морали. Политика только тогда является здоровой, когда она осуществляется на основе принципов моральности.
Человек не должен рассматриваться как лучший или худший из-за своей веры. Христианин, атеист, мусульманин и иудей имеют одинаковые права: это люди и братья.
Ни один человек не может пользоваться уважением за то, что обладает собственностью, а лишь за то, что дают добродетель и таланты.
Титулы - мишура; власть развращает; слава - мыльный пузырь; огромное богатство клевещет на своего владельца. Ни один человек не имеет права захватить в свое личное владение больше того, что он может употребить. То, что богатый дает бедняку, когда миллионы голодают - это не совершенная милость, но несовершенное право...»
Шелли специально распорядился отпечатать «Декларацию» на больших листах в форме афиш, чтобы можно было, развешивая ее на стенах домов и заборах, сделать гуманные истины доступными для самых широких - и самых бедных слоев населения. Этим делом он собирался заняться сразу по возвращении из Ирландии, однако его отвлекли две заботы. Первой из них был процесс мистера Итона, в торой - приискание подходящего жилья для своей семьи.
История несчастного Итона заслуживает того, чтобы сказать о нем несколько слов. Даниил Исаак Итон был лондонским издателем и книгопродавцом либерального толка; в отличие от большинства своих коллег, он охотно печатал труды материалистов и атеистов - и не раз платился за это. Весной 1812 года Итон был отдан под суд по обвинению в деизме и приговорен к тюремному заключению и позорному столбу; это решение утвердил сам главный судья Англии, лорд Элленборо.
Потрясенный таким вопиющим примером расправы за инакомыслие, Шелли временно отложил реализацию своих просветительских и филантропических прожектов, чтобы написать лорду Элленборо открытое письмо. Небольшое произведение, вышедшее из-под его пера, так и пышет негодованием, и в то же время своей последовательной и строгой логикой аргументации оно поражает не меньше, чем смелостью. Автор начинает с утверждения, что даже если обвинительный приговор мистеру Итону только за то, что он отрицает догматы христианства, и не противоречит букве закона, то он явно противоречит справедливости. В средние века инквизиторы, сжигая еретиков, тоже ссылались на соответствующие законы, но разве это служит для них теперь моральным оправданием? «Верно, милорд, существуют законы, которых достаточно, чтобы защитить Вас перед любой законной властью за тот незаслуженный приговор, который Вы вынесли мистеру Итону. Но нет никаких законов, которые спасли бы Вас от отвращения к Вам со стороны нации, и нет ни одного закона, который отменил бы справедливое осуждение Вас потомством, если это потомство снизойдет к тому, чтобы вспомнить о Вас.» Далее следуют вариации на любимую тему: нельзя карать за веру, ибо она не зависит от воли человека; любой мыслящий индивид обязан отстаивать свои взгляды, даже когда они противоречат - и особенно, когда противоречат! - установленным мнениям; по месту - ссылка на Сократа и Иисуса, которые именно так и поступали... «Я, не колеблясь, утверждаю, что взгляды, защищаемые мистером Итоном, в той пародии на суд, где председательствовала Ваша светлость, мне кажутся более истинными и передовыми, чем взгляды его обвинителя. Но будь они и ложны - долг тех, кто любит свободу и добродетель, - поднять свой негодующий голос против возобновления системы преследования, против подавления принудительным путем любого мнения, которое, если оно ложно, нуждается в оппозиции только со стороны истины; то же, что истинно, несмотря на силу, обязательно победит.» Кстати, закон «о сожжении еретиков» формально не отменен; рвение главного судьи, таким образом, открывает перед англичанами весьма соблазнительную перспективу. «И вот теперь вновь возникает бич, прогнавший Декарта и Вольтера с их родины, цепи, сковавшие Галилея, пламя, поглотившее Ванини. И где? В стране, которая нагло называет себя убежищем свободы!..» Осветив проблему со всех возможных сторон и вылив на лорда Элленборо полную чашу гнева и презрения, Шелли заканчивает на самой высокой ноте: «Близится время, и я надеюсь, что Вы, милорд, сможете дожить до того, когда увидите: мусульманин, иудей, христианин, деист и атеист будут жить вместе в одной общине, равно деля преимущества, возникающие из их ассоциации, объединенные узами милосердия и братской любви. Милорд, Вы осудили невинного человека, приговорили его к пытке и тюрьме. Я пишу Вам это письмо не в надежде убедить Вас, что Вы поступили дурно. Но поднимаю мой одинокий голос, чтобы выразить свое неодобрение Вашему жестокому и несправедливому приговору по делу мистера Итона, чтобы защитить по мере моих сил и способностей те права человека, которые Вы так произвольно и беззаконно нарушили.»
Шелли собирался выпустить тысячу экземпляров своего открытого письма, но, на его счастье, хозяин типографии сообразил, что в случае распространения этого сверхдерзкого документа не только сумасшедший автор, но и издатель рискуют сами разделить судьбу злосчастного мистера Итона - и вовремя приостановил печатание крамолы; Шелли получил на руки всего десяток брошюр.

Устройство оседлой жизни также не ладилось. Шелли не оставил мысли пригласить под свой кров дорогих друзей - для начала «сестру души» (мисс Хитчинер) с ее отцом и Учителя - великого Годвина со всем его многочисленным семейством. А раз так - необходимо снять большой дом. И, разумеется, в самой живописной местности. У Шелли осталось очень приятное впечатление об окрестностях Кум-Элана, где он счастливо прожил несколько месяцев до женитьбы; на этот раз ему не повезло: объездив почти весь Уэльс, он так и не нашел ничего подходящего. Наконец, уже в июле 1812 года, семейство обосновалось в Лаймуте - прелестном поселке неподалеку от Бристольского залива. Коттедж, который удалось взять в аренду, был достаточно просторен для будущей общины, и Шелли не замедлил разослать друзьям приглашения.
Духовный отец - Годвин - не счел возможным приехать и дочерей своих не пустил, зато духовная сестра вскоре явилась. Через месяц-другой все семейство от нее взвоет, но пока что Шелли очень рад появлению в доме человека, с которым он может на равных обсуждать свои любимые темы. Это особенно важно, так как он взялся за большой труд - решил перевести на английский «Систему природы» Гольбаха. Пора вспомнить и о «Декларации прав» - афиши извлечены из сундука, и Даниель Гилл получил указание прибивать их на стенах домов соседнего городка Барнстепла. Его находчивый хозяин изобрел и еще один способ распространения гуманных истин среди самой широкой аудитории - способ, с такой целью ни до, ни после него никем, наверное, не применявшийся... Но об этом речь впереди.

7.
В июне 1812 года войска Наполеона, нарушив мирный договор, перешли Неман и вторглись в пределы Российской империи. Начался новый акт великой кровавой драмы.
Британское общество едва ли заметило это событие: гораздо больший интерес вызывали похождения модных светских львов.
Героем сезона был, без сомнения, лорд Байрон. Ошеломляющий успех опубликованных в феврале двух песен «Паломничества Чайльд-Гарольда» в одночесье вознес его на вершину английского литературного Олимпа. Двадцати четырех лет от роду стать первым поэтом своей страны - это немало; но Байрон был более чем первым поэтом и гением с необозримыми потенциальными возможностями - он был автором книги, воплотившей дух своего времени, и сам, отождествленный публикой со своим Гарольдом, стал ходячим символом, живой эмблемой. Ах, этот холодный высокомерный взгляд, эта ироническая желчная улыбка, это гордое бледное чело Люцифера; ах, этот великолепный сплин, эта изумительная смесь разочарования, презрения ко всему на свете и скрытого отчаяния; ах, эта соблазнительная тень какой-то зловещей тайны... Все вместе взятое было наилучшей приманкой для любопытных.
Немногие близкие - сестра Августа Ли, Джон Кэм Хобхауз, Томас Мур - знали его и другим: великодушным и яростным, дерзким и неуверенным почти до робости, иногда - шаловливым, ребячливым и столь же безудержным в веселье, как в гневе... Хотя и в лучшие минуты его веселость, как правило, отдавала горчинкой. Но даже эти немногие близкие порой не могли разобрать, где кончается искренность и начинается поза.
Что до публики, то она подобными вопросами не задавалась. Ей нужен был мрачно-романтический кумир - она его получила.

Август 1812 года. Лондон.
Кабинет в ресторане Стивенса. Байрон и Мур вдвоем за ужином. На столе - целая батарея винных бутылок, и добрая половина из них уже пуста. Однако ни на внешности, ни на речи сотрапезников поглощенное ими спиртное пока не сказывается.
Байрон:
- Стало быть, Шеридан сегодня не придет. Жаль. Он что, в самом деле болен?
- Как будто.
- Бедняга спивается. С тех пор, как его устранили из театра, он медленно, но верно сползает на дно.
- Да, и к тому же он, по-видимому, полностью разорен. Один знакомый рассказывал мне, что как-то встретил его на улице с портретом покойной жены, который он нес продавать - и сам заливался слезами...
- Это ужасно. Я пытался помочь ему, но он горд...
- Увы - боюсь, спасти его мы бессильны, - с горечью промолвил Мур. - Помните, вы как-то сказали, что все, что делал Шеридан, было лучшим в своем роде?
- Да. Он написал лучшую из современных комедий - его «Школа злословия» на сегодня непревзойденный шедевр; лучшую драму, лучший фарс и, в довершение всего, произнес лучшую речь, какую когда-либо слышали в нашей стране.
- Ему передали эти ваши слова, и он заплакал.
- Бедняга... - прошептал Байрон, вздохнул и сказал с глубоким чувством: - Если то были слезы радости - то я буду больше гордиться этими немногими, но очень искренними словами, чем гордился бы «Илиадой», будь я ее автор.
Мур в очередной раз наполнил бокалы:
- Оставим эту грустную тему. Поведайте-ка мне лучше, что у вас там произошло с Каролиной Лэм? В свете рассказывают невероятные вещи.
- История довольно нелепая, но, видит бог - я в том неповинен. Я никогда не домогался любви леди Каролины - она сама очень ясно дала мне понять, что интересуется мной не только как поэтом и собеседником. Долг рыцаря побудил меня пойти навстречу ее желаниям.
- Не станете же вы уверять, что никогда ее не любили?
- Пожалуй, нет. Она не в моем вкусе: породиста, но слишком худа.
- Это относится к телу. А душа?
Байрон усмехнулся:
- Вы ищите в женщинах душу? Может быть, еще и разум? Я от иллюзий давно излечился... Пожалуй, старая леди Мельбурн еще может представлять в этом отношении интерес - она если не умна, то житейски опытна и без предрассудков, с ней можно кое о чем говорить на равных. Но ее бедная невестка, увы - совершенно бессмысленное создание, как и большинство женщин. Последнее время она меня буквально преследовала. Как-то ворвалась ко мне домой, одетая в мужской костюм, и потребовала, чтобы я с ней уехал за границу.
- И вы...
- Я с отчаяния чуть было не сделал эту глупость. По счастью, пришел Хобхауз и спас меня - вдвоем мы едва уговорили эту безумную переодеться в платье горничной и уехать домой.
- Забавно!
- Это еще ничего. Несколько дней спустя ко мне ворвались уже две дамы: мать и свекровь Каролины.

- Зачем?
- Не пугайтесь, им нужен был не я, а бедняжка Каро. Она опять сбежала из дома - после грандиозного скандала - и обе мамаши вообразили, что ко мне.
- Прелестно! И что же дальше?
- Дальше мы - леди Бессборо, леди Мельбурн и я - обсудили ситуацию и договорились, как будем действовать. Я разыскал Каролину и отвез ее к мужу. Потом уже мы впятером - я, ее муж, свекр и обе старые леди - принялись уговаривать Каро уехать с мужем в Ирландию. Это была трудная задача, но общими усилиями мы с ней справились.
Мур - с полной серьезностью:
- Поздравляю. Я слыхал, что эта история дошла до принца-регента, и он лично сделал внушение леди Бессборо.
Байрон - холодно:
- Думаю, его высочеству следовало бы умерить свои заботы о нравственности подданных: кто живет в стеклянном доме, не должен бить чужие стекла.
- И все-таки очень советую вам поостеречься.
- О, я отныне - само благоразумие. Даже подумываю о женитьбе.
- На ком же?
- Вы ведь знаете Анабеллу Милбенк? Это двоюродная сестра Каролины. Очень скромная, добродетельная девушка.
- Даже слишком добродетельная: это священник в юбке.
Байрон - мечтательно:
- Она увлекается математикой и поэзией, а то, что строга и серьезна - это к лучшему: возможно, как раз такая супруга смогла бы вернуть падшего ангела на путь истинный...
- У нее, как будто, недурное приданое? - спросил Мур небрежно. - Вероятно, эта женитьба помогла бы вам спасти от продажи Ньюстед.
Байрон сделал протестующий жест:
- Деньгами я не интересовался и не собираюсь ничего на этот счет выяснять. Главное - сама девушка: чистая, невинная, искренне верующая. В такой жене было бы мое спасение: тихое семейное счастье, - любящая супруга, дети - быть может, это позволило бы мне забыть зло окружающего мира, успокоиться душой, поверить, что в этой земной жизни есть все же какой-то положительный смысл. Чтобы твердо встать на путь добра, мне нужен друг и руководитель...
- Напрасно обольщаетесь: вы никому не позволите долго собою руководить - сразу порвете узду, как только почувствуете, что она вас стесняет. А что до мисс Милбенк, то с вашей стороны это самый худший выбор: чопорная ханжа.
- Не отговаривайте, дорогой Мур: я решил твердо. Я сделаю ей предложение, а там - что бог даст...

8.
Август 1812 года. Лаймут.
Комната в коттедже. Посредине - стол, над ним - две склонившиеся спины: Шелли и его супруга. Перед ними... бутылки. Да - множество бутылок всевозможных форм и размеров. Пустые и чисто вымытые, они рядами стоят на столе, на полу, торчат из деревянного ящика и корзины... Однако не следует думать, будто юная чета вегетарианцев и трезвенников ударилась в противоположную крайность, или что Шелли вспомнил былое увлечение химией и хочет использовать эту коллекцию в качестве лобораторной посуды: она предназначена для другой цели.
На столе кипит работа: шеллиевская «Декларация прав» упаковывается для отправки потенциальным читателям. Стопа афиш еще довольно толста - она лежит тут же, на стуле; Харриет берет из нее по экземпляру, складывает вчетверо, свертывает трубочкой, засовывает в бутылку, передает ее мужу; Шелли затыкает горлышко бутылки пробкой, заливает расплавленным сургучом и ставит начиненную гуманными идеями посудину в большой ящик. Супруги работают весело, явно довольные и тем, как продвигается дело, и самими собой. Харриет напевает негромко веселую песенку:
- Ах, котик-бедняжка,
Вздыхает он тяжко,
Я знаю, о чем он мечтает:
Мечтает котик
Набить свой животик,
Об этом он так и вздыхает...
Шелли - с интересом прислушиваясь:
- Что это ты поешь? Вроде что-то знакомое.
Харриет засмеялась:
- Надо полагать!
- Но - откуда ты узнала?
- От Эллен. Она часто пела эту песенку и как-то рассказала мне, что ты в детстве сочинил ее для сестер.
- Был такой грех. По-видимому, в десять лет я был ужасно легкомысленным человеком. Но теперь, согласись - исправился.
- Даже слишком: такой серьезный, что тоска берет. А иногда просто необходимо немного подурачиться. Вот сейчас, например. Ты помнишь второй куплет? Ну-ка, спой! - и сама, видя, что муж затрудняется, напела первую строчку:
- Ах, сколько несчастий...
Шелли вспомнил - подхватил:
- Ах, сколько напастей
Ожидает живущих на свете!
Их мучат, как черти,
С рожденья до смерти
Напасти вечные эти...
Харриет:
- Один ищет средство
Как дяди наследство
К рукам прибрать поскорее;
Другой, сытый коркой,
Корпит за конторкой...
. Пусть каждый решит, кто мудрее!
В продолжение этого куплета Харриет, с пустой бутылкой в руке, подошла к мужу и присела в реверансе; Шелли по-военному щелкнул каблуками, поклонился, подхватил жену - и дети закружились по комнате в каком-то немыслимом танце собственного изобретения, продолжая петь все быстрее и отбивая такт каблуками и бутылками...
Шелли:
- Один - развлечений,
Другой - увлечений,
А третий жаждет покоя.
Кому-то нужна,
Допустим, жена,
Кому-то, допустим, жаркое.
Харриет и Шелли - вместе:
- А бедная киса
Мечтает, чтоб крыса
Поскорее ей в зубки попалась.
Вот кое-кому бы
Такую же - в зубы;
Пускай помолчали б хоть малость!4
Шелли, осененный внезапной догадкой:
- Это - про Элизу!
- Про сестру или про мисс Хитчинер? - уточнила Харриет.
- Про обеих...
Взрыв хохота. Больше они танцевать не могут - оба изнемогают от неудержимого смеха.
Наконец припадок веселости несколько поутих; Шелли первым взял себя в руки, принял серьезный вид, сказал строго:
- Ну, будет. Повеселились, а теперь - за работу.
Оба вернулись на свои места за столом, занялись делом. Прошло несколько мгновений - Харриет вновь начал разбирать смех.
- Что с тобой, девочка?
- Я... вообразила мою Элизу... с крысой в зубах!
И опять хохочут оба.
Дружное веселье было, однако, прервано появлением той самой особы, которая послужила для него поводом: Элиза Вестбрук внезапно влетела в комнату, запыхавшаяся, очень взволнованная, в шляпе, съехавшей набекрень.
- Все развлекаетесь, милостивый государь? Скоро вам будет совсем не до смеха!
- Элиза, что случилось? - удивленно спросила Харриет.
- Ваш Даниель арестован! - почти с торжеством сообщила Элиза.
Шелли выронил бутылку, она упала и с грохотом покатилась по полу.
- Как - арестован? За что?
- Будто не понимаете! Уж конечно, за эту вашу «Декларацию»! Его так прямо на улице и забрали вместе с пачкой афиш. Теперь наверняка и до вас доберутся! Надо спалить все это, - она указала на стопку экземпляров «Декларации», - спалить как можно скорее!
- Нет! - запротестовал Шелли. - жечь «Декларацию» я не дам!
- Хотите тоже в тюрьму попасть? Но тогда ее все равно конфискуют!
- Они не успеют, я думаю. Здесь работы осталось на час, не больше. Но прежде всего - Даниель... - Шелли обернулся к жене. - Милая девочка, пожалуйста, закончи все это без меня. Мне нужно уйти по делам.
- Хорошо, но - куда ты?
- Разузнаю подробнее, что с Даниелем и чем ему можно помочь.
- Перси, но это опасно! - испугалась жена.
- Да он просто хочет на себя донести! - пояснила Элиза.
- Не хочу, но не могу же я оставить без помощи человека, который из-за меня попал в беду! Элементарное чувство чести...
- Вот-вот! - со злостью подхватила Элиза. - Ему надо честь свою потешить, а что с тобой будет, моя бедняжка - на это благородному господину плевать!
Шелли хотел что-то ответить, но сдержался - махнул рукой и быстро вышел за дверь. Харриет разрыдалась.
Элиза - сочувственно-покровительственным тоном:
- Что ж плакать! Слезами тут не поможешь. Ты меня слушай: тебе надо браться за ум... раз уж ему бог ума не дал! Взнуздать его покрепче и воли вот ни столечко, - показала на мизинце, сколько, - не давать - для его же пользы!

Прежде чем принять какие-либо меры, надо было узнать подробности происшедшего, и желательно - из первых рук. Шелли повезло - ему удалось добиться встречи с Даниелем.
...Комната для свиданий в Барнстеплской тюрьме всем своим видом настраивала на невеселый лад. Облезлый жесткий диван, грубый стол, табурет... Мрачные серые стены. Облупившаяся штукатурка... Зарешеченное окно... Шелли обвел тоскливым взглядом этот малособлазнительный интерьер и подумал, что через день-другой похожая камера может стать его кабинетом и спальней. С какой спокойной гордостью пошел бы он за свои идеи в тюрьму - если бы он был один! Если бы не Харриет... А сейчас на душе весьма неуютно. Дверь отворилась, охранник ввел Даниеля Гилла. Шелли бросился к нему:
- Даниель! Как же это! Я не...
- Погодите, мистер Шелли, я сейчас вам все объясню, - не слишком почтительно перебил Даниель и стал говорить быстро и громко, не давая хозяину вставить ни слова: - Ей-богу, я не виноват, что все так получилось. Как вы меня утром на почту послали, так я и пошел, да видать поспешил - контора еще закрыта была. Вот я стою перед ее дверью и жду, когда откроется, а сам от нечего делать по сторонам поглядываю. Вижу - на соседнем доме человек какой-то афишу на стену клеет. Чудно - одет как джентльмен, а дело явно не господское. Ну, любопытно мне стало, я и подошел поближе, а он меня заметил и говорит: «Хочешь десяток шиллингов заработать? Тогда бери вот эти афиши и расклей на видных местах; пять шиллингов получишь вперед, а за остальными через два часа приходи на это место, если кончишь работу.» Ну, я и согласился - шиллинги-то под ногами не валяются. Думал, быстро управлюсь, и деньги заработаю, и на почту поспею... А вышла вот какая петрушка! Да кабы я знал, что афиша такая зловредная - ни за что бы не согласился, да я плохой грамотей, сами знаете... И вообще не моего ума это дело! Так вот от жадности и сам в беду попал, и вам через это всякая морока...
Шелли, совершенно растерявшийся, слушал молча, не зная, как поступить в такой ситуации: «Он все берет на себя. Но... почему? И что мне делать?»
Охранника окликнули из коридора, он вышел, зарыл дверь - Гилл сразу оборвал свой оправдательный монолог, спросил, понизив голос:
- Поняли? Я им - для протокола - это самое сказал. Так что вы уж меня не подводите.
- Нет, Даниель, нет! Я не могу позволить! Я не допущу, чтобы вы расплачивались за мою неосторожность! Я сегодня же сделаю заявление...
- Тоже в тюрьму сесть хотите? Жену бы пожалели! А мне, коли вы явитесь с повинной, пользы никакой, только вред. Я это все хорошо обдумал: ведь как я за деньги - по глупости - взялся афиши расклеивать, то это один расклад получается, а коли мы с вами заодно - навроде сговора против властей - это куда хуже пахнет.
«Он прав», - промелькнуло в голове у Шелли, но волна стыда тут же смыла доводы благоразумия.
- Нет, это невозможно: я не могу промолчать! Это было бы подлостью... Я докажу, что вся ответственность только на мне...
Даниель - с досадой:
- Снова-здорово! Для вас-то оно, может, и спокойнее - пострадали, так и совесть чиста - а мне сидеть лишнее за преступный умысел ничуть не улыбается.
- Вас освободят - ведь вы только выполняли мой приказ.
- Как бы не так... По закону я должен был на вас донести, а не выполнять. Нет, если вы вмешаетесь - еще больше испортите дело. Уезжайте лучше подобру-поздорову, и - не мешкайте.
- О Даниель! Благородное сердце! Если бы я мог подумать, что все так обернется! Я виноват, страшно виноват перед вами...
- Да ладно, что уж теперь... Зла вы не хотели, а совсем наоборот - это я знаю, и это - главное. Так что на мой счет вы душу себе не травите. Что мне могут присудить? Два-три месяца тюрьмы, от силы полгода - есть о чем горевать! И вообще - тот не настоящий ирландец, кто не сидел в тюрьме за свободу... Как выйду отсюда - вернусь на родину и найду себе подходящее дело. Какое - не будем говорить вслух.
Шелли низко опустил голову, мягкая прядь волос упала ему на лицо. Даниель посмотрел, улыбнулся, сказал ласково:
- Что там - никак слезы? Полно, сэр, выше голову! Она у вас золотая, а сердечко - и того лучше; нельзя, чтобы все это пропало зазря. Потому - будьте умницей, уносите ноги. Я хоть и постарался отвести от вас подозрения, но в полиции тоже не дураки служат - могут и смекнуть, что к чему... Так что самое время для вас - задать стрекоча. Дай вам бог в беду не попасть, жить долго и счастливо и много хорошего людям сделать. Вы это можете.
Шелли, молча и не поднимая глаз, протянул Даниелю руку; тот крепко ее пожал:
- Ну, вот и славно. Теперь - прощайте. Да помните, что я сказал: часу лишнего тут не оставайтесь...

Вечером того же дня Шелли сложил бутылки с начинкой в большую корзину и отправился с ней на берег Бристольского залива.
Когда он добрался до цели, солнце было уже низко над горизонтом. Привязанная лодка тихо покачивалась на волнах. Шелли забрался в нее, поставил корзину на дно, оттолкнулся от берега и медленно поплыл навстречу заходящему светилу.
Удалившись на некоторое расстояние от берега, он перестал грести и занялся делом... Бутылки с «Декларацией» одна за другой падают в воду, ныряют, всплывают, кружатся, затихают на огненно-золотой дорожке. А солнце, огромное и красное, нижнем краем своим уже коснулось линии горизонта, медленно опускается в океан... Шелли провожал его глазами, стоя в лодке в полный рост.
- Люди, братья мои! Почему глухи вы к голосу разума? Почему отталкиваете, не выслушав, тех, кто идет к вам с любовью? Почему так жестоко и подло мстите, карая невинного за чужую вину? Помоги мне хоть ты, Океан: донеси мое слово до тех, кто способен его воспринять!..

Придуманная Даниелем история о десяти шиллингах не обманула, разумеется, ни местные власти, ни лорда Сидмута (министра внутренних дел), который лично заинтересовался Барнстеплской историей: настоящего автора «Декларации прав» они угадали без труда. Но твердая позиция обвиняемого, упорно державшегося первоначальных показаний, не давала законного повода привлечь Шелли к суду. Возможно, предлог изобрели бы искусственно или решились бы вообще без него обойтись - дело явно шло к тому - если бы наш герой не внял в конце концов советам друга и мольбам жены: обеспечив Гилла деньгами и этим облегчив ему, насколько возможно, условия заключения, Шелли с Харриет, с двумя Элизами (мисс Хитчинер и мисс Вестбрук) и с тяжелым камнем на сердце покинул Лаймут.

9.
Поспешный отъезд, который можно назвать и бегством, спас Шелли от ареста, но - не от душевного кризиса. В самом деле, итоги последнего полугодия были неутешительными: в Ирландии, можно считать - неудача, письмо в защиту Итона по вине трусливого издателя так и не увидело света; наконец - самое горькое и мучительное - попытка распространить «Декларацию» привела к аресту Гилла. Есть от чего пасть духом. В довершение неприятностей премудрая мисс Хитчинер, от духовного общения с которой он ожидал так много радости, при близком знакомстве оказалась далеко не таким уж умным, зато - хитрым, назойливым и болтливым созданием - она всем в доме скоро надоела, и уже не только Харриет с сестрой, но и сам Шелли начал мечтать о том, как хорошо было бы от нее отделаться .
Настроение было смутное: тревога, недовольство собой, болезненное сознание гибели некоторых юношеских надежд и иллюзий. В таком состоянии человеку особенно нужен друг - старший и мудрый, авторитет, на чью моральную поддержку можно было бы опереться.
Шелли нужен был Годвин.
Переписки уже не хватало - требовалось личное общение.
В октябре 1812 года супруги Шелли прибыли в Лондон и нанесли первый визит философу и его семейству.

Годвину было пятьдесят шесть лет. У него серьезное лицо с большим красивым лбом, увеличенным залысинами на висках, с умными внимательными глазами. Он представил новым знакомым своих близких: супругу - даму необъятной толщины, которую не спасало даже черное шелковое платье; двух падчериц - мисс Фанни, бледную, белокурую, очень скромно одетую девушку лет восемнадцати (внебрачную дочь покойной Мэри Уолстонкрафт) и мисс Клер Клермонт, дочь здравствующей миссис Годвин от первого мужа (это, напротив, живое бойкое существо, годами подросток, манерами взрослая барышня); наконец, единственного общего со второй женой ребенка - сына Вильяма, крепкого мальчугана лет девяти. Еще два члена семьи отсутствовали: Чарльз Клермонт, брат мисс Клер, и мисс Мэри Годвин, дочь философа от первого брака, которая гостила у родных в Шотландии.
Впрочем, Шелли едва ли обратил внимание на эту недостачу - он был всецело поглощен Годвином и страстно ожидал момента, когда останется с Учителем наедине. Наконец, этот миг настал - Годвин пригласил гостя в кабинет, где на стене, как и у мистера Саути, висел большой портрет Мэри Уолстонкрафт. Теперь можно было выговориться всласть - рассказать обо всем, что пережил и передумал, о подробностях ирландской одиссеи, о былых неудачах, о том, что давит душу сейчас.
-...Пожалуй, самое большое огорчение последних месяцев - это неудачная попытка распространения в Барнстепле «Декларации прав», которая привела к аресту моего слуги-ирландца. Честно говоря - после этого удара у меня опустились руки. Я в праве жертвовать собой, но не хочу причинять горя другим. Поэтому сейчас мне особенно нужен ваш совет. Помогите мне, подскажите, как действовать, как жить дальше...
- Действовать, да и просто жить честному человеку в наше время становится все труднее, - задумчиво промолвил Годвин. - Чудовищный закон о смертной казни для разрушителей станков - вот главная веха этого года. А будущее представляется мне еще более мрачным. Если, к тому же, учесть внешнеполитическую ситуацию... Наполеон начал поход на Россию - это, на мой взгляд, крупнейшая его ошибка. Он уже увяз там обеими ногами, а вскоре и шею свернет. С одной стороны, это хорошо - ибо только его падение может положить конец войне, не прекращающейся уже двадцать лет. А с другой стороны - победа России, Англии и Австрии станет победой реакционных сил, и мрак здесь, как и везде в Европе, сгустится еще больше. И ваша гуманная пропаганда, мистер Шелли, которая вчера была делом не очень опасным, завтра будет представлять собой смертельный риск.
- Я готов рисковать.
- Прекрасно, но ради чего? Положить голову под топор - это очень благородно, когда уверен, что от твоей жертвы будет польза людям; в противном случае это просто глупо. Подумайте, где ваша аудитория? К кому вы хотите обратить свои проповеди? Опять - к озлобленным, невежественным, отупевшим от каторжного труда рабочим? Но это же - абсурд! Вы полюбуйтесь на них: сегодня они громят станки, а завтра, если случится мятеж, будут дробить противникам головы...
- Они не виноваты в том, что стали тем, чем стали.
- Разумеется. Но это не меняет дела. Эти люди вас не поймут, никогда не поймут. Примиритесь с этим. Если завтра у нас вспыхнет революция, она приведет только к анархии, за которой неизбежно следует деспотизм...
- Если произойдет революция - я твердо знаю, к какому стану примкнуть, - горячо воскликнул Шелли. - Как бы угнетение ни меняло свое название, а названия ни теряли силу - моей партией всегда будет партия свободы, партия угнетенных...
Годвин пристально посмотрел на своего ученика:
- Да, если произойдет революция... но на это пока не похоже. И раз уж вы сами просили моего совета - я позволю себе его вам дать: воздержитесь от решительных шагов. Подождите. Подумайте. К тому же, мне кажется, роль активного политического деятеля вам не совсем по натуре. Не обижайтесь, в этом нет никакой ущербности. Просто люди от природы делятся на созерцательных и деятельных; одни более склонны к теории, другие - к практике, и вы, на мой взгляд, относитесь скорее к первым, чем ко вторым. А раз так - не надо насиловать себя, даже из самых лучших побуждений. К тому же вы не только философ и политик - вы еще и поэт...
Шелли покраснел, потупился:
- Немного...
- Вы поэт с головы до ног - это чувствуется, даже когда вы просто говорите или пишете прозой, - с улыбкой сказал Годвин. - Дайте же развиться вашим естественным склонностям - так вы принесете человечеству самую большую пользу, на какую только способны.
Шелли - после долгой паузы:
- Наверное, вы правы. Я подчиняюсь. Я буду ожидать событий, участие в которых будет для меня невозможно, и способствовать достижению цели, которая будет достигнута спустя столетия после того, как я стану прахом... Согласитесь, такое решение требует стоицизма.

10.
В Лондоне Шелли не задержался. Столица с ее неизбежной суетою казалась ему местом, мало подходящим для научных и литературных занятий; в деревне, наедине с природой, легче работалось и вольнее дышалось. Его по-прежнему влекли пейзажи Уэльса с их дикой поэтической красотой - узкие скалистые долины, кручи, обрывы, бурные потоки - поэтому в ноябре он снял дом в местечке Таниролт, где и обосновался на неопределенное время со своей Харриет и с одной Элизой (свояченицей); вторая (мисс Хитчинер), всем до смерти надоевшая, получила материальную компенсацию за моральный ущерб и отбыла, слава богу, домой в Кэкфильд.
Таниролт - место живописное и очень уединенное, но скучать Шелли не пришлось. Прежде всего он нашел новую точку приложения для своей неисчерпаемой энергии и весьма скудных денежных средств: строительство Таниролтской дамбы, гигантской насыпи, посредством которой предполагалось отвоевать у моря изрядный кусок земли. Этот «фаустовский» проект привлек Шелли не столько грандиозностью и сложностью - ибо его осуществление находилось на грани технических возможностей эпохи - но прежде всего практической общественной пользой: его реализация стала бы спасением для сотен крестьянских семей в прибрежных деревнях, разоряемых частыми наводнениями. Со всем своим пылом энтузиаст окунулся в эту затею: организовал сбор средств по подписке, сам внес всю свободную наличность и залез в долги, потратил уйму времени, сил и нервной энергии - а результатом, как не трудно догадаться, стало очередное разочарование.
Были огорчения и другого рода: над Англией сгущался мрак черной реакции. Закон о смертной казни для луддитов уже применялся на практике, и Шелли, глубоко возмущенный варварством властей, с готовностью участвовал опять же в подписках в пользу вдов и сирот повешенных бунтовщиков. Собратья-просветители - свободомыслящие писатели, издатели, журналисты - тоже нуждались в материальной поддержке, так как печатать что-либо противоречащее ортодоксальным взглядам становилось все опаснее. Едва вышел из тюрьмы бедняга Итон, как начался процесс над редактором и издателем радикального журнала «Экзаминер» - Джеймсом Генри Ли Хантом и его братом Джоном. Поводом для расправы послужил непочтительный отзыв Ли Ханта о принце-регенте, которого журналист не постеснялся печатно аттестовать как «нарушителя слова», распутника, «жирного джентльмена пятидесяти лет», который, несмотря на свой сан и столь солидный возраст, не принес никакой пользы ни Англии, ни собственной семье. В феврале 1813 года Верховный суд под председательством лорда Элленборо приговорил братьев Хант к двум годам тюремного заключения и штрафу в 1000 фунтов стерлингов. Реакция Шелли была мгновенной: «Сейчас я довольно-таки беден, но есть 20 фунтов, без которых можно пока обойтись, - поспешил он сообщить своему знакомому - издателю и книготорговцу Хукему. - Прошу Вас открыть подписку в пользу Хантов; запишите меня на указанную сумму, а когда сообщите мне, что это сделано, я ее пришлю. Хант - мужественный, порядочный и просвещенный человек. Я уверен, что читающая публика, для которой Хант так много сделал, частично вернет свой долг защитнику ее свобод...» Уже дописав лист, он подумал, что за то время, которое пройдет до получения ответа, эти последние двадцать фунтов могут уйти на какую-нибудь непредвиденную хозяйственную надобность - и, перестраховки ради, послал Хукему деньги тем же письмом.
Да, финансовые трудности... Вечный повод для беспокойства. Той зимой в Таниролте они были весьма ощутимы. И все-таки, несмотря на все огорчения и тревоги, Шелли чувствовал себя счастливым. Харриет все еще смотрела на него как на высший авторитет и позволяла себя учить; она даже примирилась с необходимостью заняться латинским языком и отважно взялась за оды Горация. Правда, сама она в умственном отношении ничего не могла мужу дать, она только брала - и он начинал уже смутно догадываться, что до той стадии зрелости, где начинается самостоятельное мышление, она вообще вряд ли дорастет - но тут уже ничего не поделаешь. Иметь в жене друга, пусть не помощника и не советчика, но хотя бы благодарного слушателя - это, в конце концов, тоже очень неплохо... Притом в январе ему сообщили потрясающую новость: через полгода он станет отцом! Шелли пришел в восторг и преисполнился нежностью - он давно мечтал о ребенке.
Но еще раньше, чем сын или дочь Харриет, должно было родиться другое его дитя - его первая большая поэма. Грандиозный замысел - показать в философской поэме прошлое, настоящее и будущее человечества - пришел ему в голову давно, еще до поездки в Ирландию, но только теперь, в Таниролте, он воплотился, наконец, в чеканные строки белого стиха. Шелли назвал свое произведение «Королева Маб», но отнюдь не этот фольклерный персонаж является его героиней: всезнающая фея, владычица царства снов - лишь повествователь, показывающий в ярком видении саму Историю рода людского - жуткую вакханалию насилий и страданий. С гневом и поразительным бесстрашием обрушивается молодой автор на тех, кого считает причиною всех бедствий - на правителей-тиранов и священников-мракобесов, которые совместными усилиями держат народы в двойном - физическом и духовном - рабстве; на аристократов, богачей, торгашей, сделавших продажным все на свете - и дары земли, и свет неба, и саму любовь... В поэме еще много юношески наивного, незрелого, дидактического, но «слабой» ее никак не назовешь: ее обличительный пафос, искренность и страстность потрясают не меньше, чем богатство фантазии и поэтическая красота...
«Королева Маб», состоявшая из девяти песен - около трех тысяч строк - была начерно закончена в феврале. Зимние месяцы были периодом напряженнейшего труда - кроме литературных занятий и хлопот со злосчастной дамбой, Шелли, самообразования ради, задался еще целью переварить гору книг по истории, философии, биологии, теплотехнике и т.д., которые были выписаны им из Лондона. Он работал на пределе сил - переутомлялся, недосыпал, рискуя довести себя до очередного нервного припадка (они с ним раньше иногда случались, как результат чрезмерной усталости) - но, добровольный мученик, измотанный, полубольной, какой же полной, насыщенной жизнью он жил, как он был упоительно счастлив...
Увы! всему хорошему быстро приходит конец. Приятное и, что важнее, плодотворное отшельничество в Таниролте завершилось внезапно и при странных обстоятельствах - вдвойне странных потому, что они были почти буквальным повторением памятного происшествия в Кесвике, имевшего место ровно год назад.
В пятницу 26 февраля, поздно вечером, когда все обитатели дома были уже в постелях, поэту, который еще не спал, послышались внизу какие-то подозрительные звуки. Сначала он подумал, что это ветер: ночь была бурная, лил сильный дождь, от мощных порывов дрожали стекла. Но вскоре шум внизу повторился - похоже, в темноте кто-то натыкается на мебель... может быть, опрокинул стул... Шелли, очень встревоженный, вылез из-под одеяла, надел фланелевый халат поверх ночной сорочки, вооружился двумя пистолетами (один - в карман, другой - в правую руку), левой взял свечу - и отправился на разведку.
Войдя в бильярдную, он отчетливо услышал удаляющиеся шаги - они доносились из соседней маленькой комнаты, служившей ему кабинетом. Шелли бросился туда, распахнул дверь - и увидел человека, вылезавшего через окно наружу. Появление хозяина дома заставило незнакомца изменить свое намерение: вместо того, чтобы выскочить в сад и скрыться, он замер на подоконнике. Раздался выстрел. Шелли услышал, как пуля просвистела у самой его щеки - и выстрелил тоже. Его пистолет дал осечку. Дальнейшее было подобно кошмарному сну: черная фигура метнулась от окна к поэту, сильный удар в грудь опрокинул его на пол; падая, он уронил свечу, она погасла - и последовавшая отчаянная борьба происходила уже в полной темноте. Противник был физически гораздо сильнее; Шелли яростно сопротивлялся - крикнуть, позвать на помощь он даже не подумал, да и не смог бы сделать этого: задыхаясь под навалившимся на него тяжелым телом, он безуспешно силился оторвать от шеи стиснувшие ее грубые жилистые руки. Было мгновение, когда он понял, почувствовал: «все бесполезно, не выдержу, это конец», - и тут же вспомнил про второй пистолет в кармане халата... У него хватило воли выпустить руки противника - стальные клещи тут же сомкнулись на горле, перед глазами поплыли огненные круги - но его пальцы уже нашли рукоять пистолета. Последним усилием он повернул его дуло, нажал на спусковой крючок... Выстрел услышал уже словно откуда-то издалека - и душащие тиски разжались. Неизвестный с жутким проклятием отпрянул, вскочил на ноги и бросился к окну. В соседней комнате мелькнул свет, раздались торопливые шаги, голоса...
Следующее, что Шелли воспринял сознанием: испуганные лица Харриет, слуги и Элизы, комната освещена, пистолеты валяются на полу, незнакомца уже и след простыл... Шелли с трудом поднялся, жена помогла ему дойти до кресла. Он выпил воды, перевел дух, собрался с мыслями. Что это было? Попытка ограбления? Но если его таинственный противник был простым вором, то почему он стрелял - вместо того, чтобы сразу бежать? Боялся выстрела в спину? Вряд ли: ночь темная, вокруг дома - кусты: юркнул в них - и ты вне опасности. Если вор - то он, наверное, что-нибудь украл. Но что? Все вещи, как будто, на своих местах. Да здесь и красть особенно нечего - предметов роскоши он не держит.. Деньги? Шелли выдвинул ящик стола - убедился, что их скудная казна в наличии. Что же тогда?
- Твои бумаги, - предположила Харриет. - Наверное, это опять шпион. Ты продолжаешь афишировать свои республиканские взгляды, свой атеизм - вот и дождался!..
- Вздор, - поспешно возразил Шелли, но какая-то струна в его душе тревожно дрогнула в ответ на эти слова жены, и он поспешил выдвинуть другой ящик - тот, где хранились самые зубастые опусы...
Его содержимое находилось отнюдь не в образцовом порядке, но Шелли прекрасно знал, что аккуратность не относится к числу его добродетелей и потому затруднялся сказать, сам ли он оставил свои черновики в таком виде или в них рылась чужая рука. Вопрос о целях ночного визитера остался, таким образом, открытым, и потерпевший мог строить на этот счет любые догадки.
Потрясенные случившимся, обитатели коттеджа просидели все вместе в гостиной до часу ночи; потом Шелли уговорил обеих дам идти спать, а сам вернулся в кабинет: он понимал, что заснуть ему все равно не удастся - нервы были слишком возбуждены - а главное, не отпускало предчувствие, что успокаиваться рано: если целью покушавшегося было не ограбление, а именно убийство, то он, может быть, еще вернется... Шелли перезарядил оба пистолета, снял со стены в гостиной старую шпагу, которая, видимо, с незапамятных времен висела там, разложил этот арсенал перед собой на столе и уселся ждать, прислушиваясь к вою бушующей непогоды...
Около четырех часов по полуночи Харриет была разбужена звуком выстрела. Не помня себя от страха, она побежала в кабинет: «Только бы он был живой, господи! Только бы, если ранен, то не опасно...» Шелли был цел и невредим, правда, бледен как бумага. Его халат и рубашка оказались насквозь пробиты выстрелом; соответствующих размеров отверстие обнаружилось в стене, куда ушла пуля. Убийца стрелял через окно, разбив его. «Хорошо, что я стоял к нему боком; если бы лицом - думаю, он бы не промахнулся...» - прокомментировал Шелли.
Приключения на этом кончились. Но - не страх. Вновь обрести ощущение безопасности можно было бы лишь в том случае, если бы удалось установить личность покушавшегося и мотивы его поступка - а на это рассчитывать не приходилось. Преступника практически и не искали, расследование было крайне поверхностным - ибо местные власти, заинтересованные больше всего в том, чтобы замять неприятное дело, склонны были свалить всю вину на самих потерпевших. Распространили даже слух, будто никакого покушения не было вовсе, и Шелли стал жертвой собственного нервного расстройства. Правда, имелись и некоторые вещественные признаки, - пуля в стене, простреленная рубашка, чужие следы под окнами дома - которые никак нельзя было объяснить галлюцинацией, однако эта версия так понравилась местным властям, что была принята без доказательств.
Шелли не стал спорить - ему было не до того. Нервный припадок, подготовленный хроническим переутомлением и недосыпанием, действительно имел место, но не как причина, а как следствие ночной тревоги. На другой день, в субботу, Перси не смог подняться с постели, а в воскресенье, чуть-чуть оправившись, он вместе с семьей спешно покинул Таниролт, махнув рукой и на недостроенную дамбу, и на собственную репутацию. Путешествие представляло для него определенную опасность - он был еще слишком слаб и от утомительной езды рисковал расхвораться всерьез - но оставаться в злосчастном доме казалось еще более неблагоразумным: Шелли боялся нового нападения, жертвой которого могли стать его близкие; сам же он в таком состоянии едва ли справился бы с ролью их защитника.
Путешественники направились в Дублин, на этот раз не ради политической агитации, а просто навестить своих друзей, прежде всего Кэтрин Ньюджет - это была совсем простая женщина, пожилая портниха, но зато страстная патриотка и доброй души человек, которая с большой теплотой отнеслась в прошлом году к Шелли и Харриет...
Месяц спустя Шелли вернулся в Лондон, чтобы отдать в печать свою первую поэму.

11.
Апрель 1813 года. Лондон.
«...Только труд человека является подлинным богатством. Были бы горы из золота, долины из серебра, мир не стал бы богаче ни на одно хлебное зерно; ни одного удобства не прибавилось бы у людей...»
Кудрявая взлохмаченная голова склонилась над листом бумаги: Шелли пишет философские примечания к своей «Королеве Маб».
Свеча на столе - сильно оплывшая, бородатая; за открытым окном - небо, редкое для столицы туманов: ясное, звездное...
Перо неутомимо бегает по бумаге:
«Бедняков заставляют работать - но для какой цели? Не для пищи, которой им не хватает; не для покупки одеял, при отсутствии которых дети их мерзнут от холода в своих жалких лачугах; не для удобств цивилизации, без которых цивилизованный человек гораздо более жалок, чем самый последний дикарь. Нет! Бедняки трудятся для надменной власти, для низкой сословной гордости, для лживых услад сотой части общества... Человек, обрабатывающий землю, - тот, без которого общество обречено на гибель, - борется за жизнь среди презрения и нищеты и погибает от того голода, который уничтожил бы все остальное человечество, если бы... не упорный труд этого бедняка...»
От долгого сидения скрючившись затекла спина; труженик встал, прошелся для разминки взад-вперед по комнате, потом снял нагар со свечи, сел - и опять вернулся к работе.
«Я не буду оскорблять здравый смысл, настаивая на доктрине о естественном равенстве людей. Вопрос поставлен не о его желательности, а о его практической осуществимости; насколько оно практически осуществимо, настолько оно желательно... То состояние человеческого общества, которое наиболее приближается к равному распределению благ и зол, должно быть при прочих равных обстоятельствах предпочтено...»
Скрипнула дверь, отворяясь; вошла Харриет в капоте, розовая после сна. Тихо подошла сзади к мужу, обняла его за шею.
- Два часа ночи. Ты бы лучше лег...
- Спать пока не хочу.
- Опять истязаешь себя... Ладно, не буду спорить - поступай как знаешь, - жена принялась завивать Шелли, накручивая пряди его волос на свой пальчик. - А ты что, собственно, пишешь? Ты же говорил, что уже закончил свою «Маб».
- Да, но я надумал снабдить ее пространными примечаниями. В самом тексте поэмы нельзя было изложить мои политические и философские идеи подробно, с полным обоснованием - она получилась бы растянутой и скучной. Зато в примечаниях развернусь вовсю.
- Развернуться ты можешь и днем.
- Сейчас хорошо пишется, жаль прерывать мысль... Иди к себе, я через полчаса кончу.
На основании прошлого опыта Харриет знала, что, если мужа не отвлечь - эти «полчаса» растянутся на всю ночь. Но если отвлечь - то чем? В ее распоряжении было одно безотказное средство.
- Когда я сюда шла, я хотела попросить тебя... почитай мне вслух что-нибудь из твоей поэмы!
Шелли встрепенулся - в последнее время его все реже баловали вниманием.
- Ты действительно этого хочешь?
- Очень хочу.
Он мягко высвободил свои волосы из ее рук:
- Тогда садись вот сюда и слушай.
Она села в кресло. Шелли помолчал несколько мгновений, собираясь с духом, потом начал читать наизусть - сначала медленно, тихим, глубоким голосом:
- Железный прут Нужды и Нищеты
Склоняет человека пред богатством
И отравляет каторжным трудом
Его безрадостную жизнь настолько,
Что цепь, сковавшая его с судьбою,
Становится слабей. А между тем
По воле щедрой Матери-Природы
Он наделен несокрушимой волей,
И существо материи самой
Покорно и податливо простерлось
У ног его, затекших в путах рабства.
О, сколько сельских Мильтонов в глуши
Растратило без слов свои порывы
На изнурительный поденный труд!
О, сколько раз ремесленник Катон,
Изготовляя гвозди и булавки,
Терял навеки свой гражданский пыл!
И не один Ньютон смотрел на звезды,
Алмазами усыпавшие бездну,
Но видел в них лишь блестки мишуры,
Дающей свет его родной деревне!

В любой душе есть семя совершенства,
¬И самый мудрый на земле мудрец,
Принесший из сокровищниц ума
Познанье, Истину и Благородство,
Когда-то тоже был простым ребенком,
Неопытным, бессильным и строптивым,
А не таким высоким существом
С безоблачным умом и чистым сердцем,
Над кем восторжествует только смерть,
И то помедлив в трепетном молчанье
Под пристальными взорами его.
Однако каждый из живых людей,
Влачащий жизнь средь мерзких нечистот
В порочных и зловонных городах,¬
Живет ли он в богатстве иль нужде,
И тратит ли природный острый ум
На мелкие, нестоящие планы,
Иль погрязает в страшных преступленьях,
Чтоб всколыхнуть застой своей души, -
Способен дотянуться до него
И стать с ним вровень...
Волны ночной прохлады вливаются в комнату. Пламя свечи то колеблется под вздохами ветра, то вытягивается длинным тонким хвостом и лишь чуть вздрагивает в такт модуляциям голоса. Черно-синее звездное небо смотрит в окна... в глаза... в душу... Голос крепнет, уходит ощущение скованности, сердце словно расширилось от счастья: могучий поток вдохновения подхватил душу, уносит ее вверх - выше и выше - к звездам... Весь отдавшись на его волю, Шелли читает самозабвенно, полным, свободным голосом:
...Низменные страсти
Настолько прочно сковывают мир,
Что в мире все становится продажным,
И золотом ли, славой ли, но можно
Любое самолюбие купить.
Одно лишь благородство неподкупно, -
Ни льстивый гул толпы подобострастной,
Ни наслажденья роскоши развратной
Не могут ни купить, ни подчинить
Его решительной и твердой воли
Ни Лжи, ни Тирании, - если даже
Им скипетр власти над землею дан.
Сознанье совершенного добра!
Ни за какое золото на свете
Его не купишь, - ни постыдной славой,
Ни ожиданием небесных благ.
Оно дается тем, кто прожил жизнь
С неколебимой волею к добру,
С неисчерпаемым желаньем счастья
Для всех людей, и каждым взлетом мысли,
И каждым трепетным биеньем сердца
Стремился обратить на благо людям
Богатства из сокровищниц ума... .5
5) Перевод К.Чемены

«Королева Маб» увидела свет в мае 1813 года и сразу попала в число запрещенных сочинений. В продажу она так и не поступила. Было напечатано всего 250 экземпляров, которые автор раздавал знакомым. Тем не менее, она очень быстро приобрела широкую известность, распространившись в рукописных копиях по всей стране и за ее пределами (в первые же годы своего существования она была переведена на французский и немецкий языки). Демократические круги оценили мощнейший революционный пафос этого произведения. Реакционеры тоже сделали соответствующие выводы. В глазах светского общества - да и вообще всей сытой и самодовольной Англии - репутация Шелли была бесповоротно испорчена.

Часть III.  ЛЮБОВЬ

«Я любил. Что значит жить? - Любить».
П.Б.Шелли, «Тассо» (пер.К.Бальмонта)

«Любовь сияет всем, и никогда
Не тягостен ее знакомый голос.
Она равняет и червя и бога,
Как небеса с их воздухом для всех».
П.Б.Шелли, «Прометей освобожденный» (пер.К.Чемены)

1.
Сентябрь 1813 года. Лондон.
Гостиная в квартире Шелли. Харриет и Элиза, стоя у стола, рассматривают новую покупку - серебряные столовые приборы.
- Смотри, Элиза, какая изящная форма у вилок...
- О да. По-моему, ты приобрела весьма ценную вещь.
Харриет вздохнула:
- Жаль только, Перси будет недоволен. Представляю себе, с каким видом он скажет: «Роскошь постыдна - в этом Сен-Жюст прав».
- А ты его не слушай, - посоветовала сестра. - И вообще - тебе давно пора поговорить с ним серьезно, как ты мне обещала. Право, так дальше продолжаться не может. На что это похоже? Как он содержит тебя? Ни собственного дома, ни выезда, одеваешься бог знает во что - и это будущая леди Шелли! Я уже не говорю о том, что он обязан был ввести тебя в свою семью - все это было бы вполне возможно, если бы не его сатанинская гордость... - где-то громко хлопнула дверь. - Похоже, он идет. Легок на помине. Будь с ним потверже, дорогая - это необходимо не только в твоих, но и в его собственных интересах. Теперь я уйду - не хочу с ним встречаться.
Элиза вышла в соседнюю комнату и, прикрыв за собой дверь, осталась стоять возле нее, намереваясь подслушать, что произойдет в гостиной. А в гостиную, действительно, через несколько секунд вошел Шелли - по обыкновению, не вошел, а вбежал, растрепанный и стремительный, как ветер.
- Здравствуй, любимая, - поцеловал жену. - Как ты себя чувствуешь?
- Хорошо.
- А как малышка?
- Что-то капризничала с утра. Наверное, опять болел животик.
Шелли - с кротким упреком:
- Вот видишь, родная, все-таки я был прав, когда умолял, чтобы ты сама кормила маленькую. Как бы хороша ни была кормилица, она не заменит родную мать. Напрасно ты послушалась Элизу...
Харриет сморщила носик:
- Самой кормить - какая нелепая блажь!
- Дорогая, но ведь это не я изобрел - это природа сама распорядилась так, что женщина должна питать своего новорожденного младенца грудным молоком. Ничего более прекрасного и трогательного, чем кормящая мать, я просто представить себе не могу! Ну, если она больна или молоко пропало - это другой вопрос, но у тебя-то все было в порядке! Я так мечтал, что ты...
- Что я буду уродовать себе грудь, как простая крестьянка, - насмешливо перебила Харриет.
Шелли пристально взглянул на жену, промолвил с горечью:
- Ах да, ты ведь у нас - важная дама! Как-то, помнится, Фанни Годвин назвала тебя так, а я страшно обиделся, стал доказывать ей, что она заблуждается - мы не какие-нибудь аристократы, мы просвещенные люди... Выходит, ошибся. Ладно, кончим этот разговор - он уже не имеет смысла.
Настроение у Шелли явно испортилось. Он присел к столу, рассеянно играет вилкой от нового прибора, не замечая, что именно у него в руках. Спросил после паузы:
- Мне писем не было?
- Нет.
- А Хогг не приходил? Что-то он нас забыл - недели две уж не появлялся.
- Нет, не приходил. Заглянул только мистер Пикок, тебя ждал, но не дождался. Опять, наверное, хотел денег занять...
- Тогда придется мне съездить к нему, узнать, сколько ему нужно... - начал было Шелли, и, видя, что на лицо жены легла мрачная тень, прибавил: - Он - умница, большой талант - надо помочь... - тень от этого пояснения не исчезла, и поэт счел за лучшее перевести разговор на другое: - Я был сегодня у Годвинов - они все тебе кланяются, удивляются, что так давно тебя не видели. И в самом деле - ты после родов еще ни разу у них не была.
Харриет поджала губки - точь-в-точь как Элиза:
- И не очень-то хочу бывать. Я же знаю, Клер и Фанни меня недолюбливают - считают, что я недостаточно умна для тебя.
Шелли - с возмущением:
- Неправда!
- Но я же чувствую, что им не интересно со мной разговаривать!
- Это не так, - подумал. - Но если отчасти и так - извини, дорогая, ты сама виновата. Ты уже давно ничем, кроме тряпок, не интересуешься, учиться совсем перестала. Помнишь, мы занимались ла¬тынью, ты уже начала читать Горация - и что же? Все позабыто. Светские новости, сплетни, модные шляпки - вот что теперь у тебя в голове.
Харриет иронически улыбнулась:
- А ты всерьез полагаешь, что молодая женщина не должна заботиться о том, чтобы быть красиво и модно одетой?
- Я никогда так не говорил. Конечно, все твои разумные потребности в этой области должны удовлетворяться. Плохо другое - плохо, что мишура становится для тебя самоцелью, заслоняет весь остальной мир... - он укололся вилкой и только теперь обратил на нее внимание. - Что это? Откуда?
- Я купила по случаю. Красивая работа, не правда ли?
- Да, только... На какие деньги?
- В кредит.
- Не хотелось бы тебя огорчать, но... Извини, это придется вернуть.
Харриет вспыхнула:
- Вот как? Я не могу иметь столового серебра?
Шелли:
- А зачем? Какая в нем необходимость? Одно пустое тщеславие. Роскошь вообще постыдна... для мыслящих людей; она совершенно несовместима с понятиями добродетели и справедливости. Мы ведь не раз говорили об этом - и ты когда-то со мной соглашалась! Вспомни слова Годвина: тот, кто истратил хотя бы шиллинг на предмет чистой роскоши, когда другие лишены средств к существованию - совершает дурной поступок! Это - во-первых; а во-вторых... прости, но мы не так богаты. Долги накапливаются, они становятся уже бедствием... и унижением.
Харриет:
- Давай уточним, чьи долги. На себя ты почти не тратишь, это верно - покупаешь только книги, а ходишь бог знает в каком старье, так что мне бывает и выйти с тобой неловко; зато для всех нуждающихся знакомых твой кошелек всегда открыт. Да если бы только для знакомых! Ты же не пропустил ни одной подписки в пользу семей повешенных луддитов или посаженных в тюрьму либеральных журналистов - всяких там Хантов, Хонов и прочих - которых сам в глаза не видел! Не говоря уж о Годвине! Берешь деньги у ростовщиков под чудовищные проценты и отдаешь ему безвозвратно - лишь бы спасти от краха его книжный магазин!
Шелли - с возмущением:
- Как ты можешь сравнивать это, - потрясает вилкой, - И Годвина! Годвин - величайший прогрессивный мыслитель нашего времени! Это же просто невыносимо - видеть, что светлый ум, который способен столько дать человечеству, разменивается на унизительную борьбу за кусок хлеба! О, если бы я имел средства обеспечить ему совершенно независимое, безбедное существование, чтобы он занимался только наукой и литературным трудом...
Долгая пауза.
Харриет:
- В конце концов, ты вполне можешь сделать так, что денег хватит на все - и на мое серебро, и на твоих журналистов, и на великого Годвина со всеми его чадами и домочадцами.
- Объясни, каким образом.
- Очень просто. Месяц назад тебе исполнился двадцать один год, теперь ты совершеннолетний - и можешь предъявить свои права на причитающееся тебе состояние.
- Ты ведь знаешь - для этого я должен полностью помириться с отцом.
- За чем же дело стало? Помирись.
- Я сделал для этого все, что мог.
- Не все.
- Все, что не противоречит моему достоинству и чувству чести.
Харриет - насмешливо:
- Ах, ну да, конечно! Гордость нам дороже благополучия... и покоя жены.
Шелли, с грустью:
- Зачем ты так... - помолчал. - Послушай, я скажу тебе то, о чем прежде не говорил - думал, ты сама понимаешь... Я искренне хочу восстановить отношения с семьей. Я ведь очень тоскую по матушке - больше двух лет ее не видел. В конце концов, в нашей ссоре с отцом я тоже виноват... отчасти; наверное, я был слишком резок, прямолинеен... недостаточно почтителен с ним. Свою вину в этом - вольную или невольную - я полностью признаю и сожалею о ней. Так я ему и написал - черновик письма у меня сохранился, можешь посмотреть, если не веришь на слово...
- Ты все-таки написал? - радостно удивилась Харриет. - И - что?
- Ничего. Отцу моих извинений показалось мало, и он потребовал... совершенно невозможного.
- Чего же?
- Он настаивает, чтобы я публично отрекся от своих взглядов, написал в Оксфорд Гриффитсам, что я раскаиваюсь в своих заблуждениях и готов вернуться в лоно англиканской церкви. Пойти на это я не могу.
- Но почему, милый? Раз уже один шаг сделан, почему не сделать второй?
- Как ты не поймешь - это же принципиально разные вещи! Мои отношения с отцом касаются только меня, но мои политические, социальные, философские идеи - это не только мое личное дело. Предать их я не имею права. Суть не в гордости, поверь; гордость здесь вообще не при чем - признание ошибки не есть унижение. Если бы я действительно пересмотрел свои прежние взгляды, если бы понял, что идеи, которые я исповедовал, были неверными - у меня хватило бы мужества прямо об этом сказать, даю тебе честное слово! Но этого не случилось - мои убеждения сегодня те же, что и два года назад. А ради каких бы то ни было выгод отрекаться от того, что считаешь истинным - это подлость, после которой уже нельзя себя уважать. Я еще не пал так низко... Вот что я ответил отцу и герцогу Норфолку; так же отвечаю тебе.
- Следовательно, мы всю жизнь будем нищими, - подытожила Харриет. - У меня не будет ни собственного дома, ни выезда, ни столового серебра, ты не введешь меня в свою семью и в общество, подобающее будущей леди... - со слезами: - О! Ты меня не любишь!
Шелли - страдальчески:
- Харриет! Что с тобой происходит? Это не ты говоришь! Голос твой, но слова - Элизы!
Тут, разумеется, мисс Вестбрук появилась в гостиной собственной персоной:
- При чем тут Элиза? Бедная девочка совершенно права! Вы с ней возмутительно обращаетесь! У нее даже нет своей коляски - она, молодая мать, вынуждена ходить по городу пешком!
Шелли:
- Но она совершенно здорова, и моцион ей только на пользу.
Элиза возвела очи к небу:
- Нет, вы - бездушный человек! Доктринер и сухарь!
Шелли обернулся к жене:
- Харриет, скажи - ты непременно хочешь иметь коляску?
Харриет заколебалась было, но, взглянув на Элизу, ответила:
- Да.
- Имей в виду - я в нее не сяду, - предупредил Шелли. - Будешь кататься одна, или вдвоем с сестрой. Ты хочешь иметь коляску на таких условиях?
Харриет - уже не колеблясь, упрямо:
- Да.
- Хорошо, ты ее получишь... - Перси, словно ощутив вдруг нехватку воздуха, ослабил шейный платок. - Здесь что-то душно. Пойду к Ньютонам - у них сейчас гостят мадам Бонвиль и Корнелия Тернер. Хочешь - идем со мной, Харриет?
- Нет. Я лучше останусь с Элизой.
- Как знаешь. Обедайте без меня - я вернусь поздно.
- Ну, еще бы! - со злостью подхватила Харриет. - Там же такое приятное общество! Я знаю, тебе гораздо интереснее болтать с Корнелией о Петрарке или с этим полоумным Ньютоном о пользе вегатерианской диеты, чем со мной...
Шелли:
- Чем с тобой - о тряпках и шляпках. Это правда. Прости.
Он встал и быстро вышел из комнаты.
Харриет отвернулась к окну, пряча глаза, на которых выступили сердитые слезы.
- Бедная девочка! - сочувственно вздохнула Элиза. - Повезло тебе с мужем, нечего сказать - бессердечный эгоист, помешавшийся на вредных книгах! Ну, не отчаивайся. Я с тобой, я тебя никогда не покину. А его понемногу обломаем... Сделаем из него нормального человека. Видишь - на коляску он уже согласился; он поддается, если покрепче нажать. Главное - ты будь твердой. Ни на йоту не уступай!

2.
...Когда начался разлад?
Зимой, в Таниролте, Перси и Харриет жили душа в душу. Да и потом - весной, в начале лета - Шелли еще искренне считал себя счастливым супругом. Правда, Харриет все меньше интересовалась его работой - чудесный вечер в апреле, когда он читал ей отрывки из «Королевы Маб», стал едва ли не последним моментом их полной душевной близости. Правда, жена все меньше занималась и собственным образованием: серьезных книг почти не брала в руки, латынь забросила окончательно. Шелли печалила такая перемена, но он объяснял ее физическим состоянием Харриет и надеялся, что после родов она опять возьмется за ум.
В августе родилась девочка - прехорошенькая, с мягкими золотистыми волосиками и голубыми глазами, как у отца. Шелли был в полном восторге. Он назвал дочь Иантой - как и героиню «Королевы Маб» - и не уставал ею любоваться; часто брал на руки эту чудесную живую куклу и подолгу расхаживал с нею по комнате, убаюкивая меланхолической песней собственного сочинения.
Однако прелестное маленькое существо, вместо того, чтобы еще теснее сблизить родителей, неожиданно дало повод к раздорам. Шелли, верный ученик просветителей и поклонник Руссо, желал, чтобы мать сама кормила малышку; использовать чужого человека, «наемницу», казалось ему не только противоестественным, но и аморальным, как барская причуда, как та самая «постыдная роскошь», - как чуть ли не измена принципам. Харриет имела на этот счет иное мнение и - при поддержке Элизы - энергично настаивала на своем. В результате «наемница» все-таки появилась в доме. Шелли был огорчен и обижен; он еще мог бы оправдать - морально - поступок жены, если бы ее пренебрежение частью материнских обязанностей объяснялось повышенными интеллектуальными запросами, желанием высвободить время для чтения - но увы! Отнюдь не переобремененная заботами о ребенке, Харриет совсем не торопилась вернуться к учебе. У нее появились другие интересы - она все больше увлекалась посещением модисток и магазинов, приобретением (в основном, в кредит) всевозможных и зачастую ненужных, по мнению мужа, вещей - от кружевов и сервизов до обстановки. Когда Шелли, не оставлявший надежды вернуть подругу на путь истинный, начинал с ней разговоры о своих любимых идеях - которые совсем недавно разделяла и Харриет - выражение откровенной скуки на ее лице заставляло его умолкнуть на полуслове... Это казалось невозможным, немыслимым, но это происходило у него на глазах: его жена, которую он считал своим единомышленником, товарищем по борьбе за торжество прекрасных идеалов - его отважная маленькая супруга, презревшая предрассудки, когда-то мечтавшая о миссии просветителя, когда-то (в сущности, совсем недавно, чуть больше года назад) бесстрашно разбрасывавшая памфлеты на улицах Дублина - эта самая философическая и романтическая героиня все больше превращалась в хорошенькую и пустенькую суетную мещаночку, имя которым - легион. Шелли все видел, понимал - и бессилен был ее спасти! Доводы разума на эту несчастную больше не действовали. Муж мог только с горечью и тревогой наблюдать эту печальную метаморфозу и уныло спрашивать себя: «Почему?».
Проще всего было объяснить беду влиянием Элизы. Шелли так и сделал. Действительно, старшая сестра, привыкшая руководить каждым шагом младшей, была для нее почти непререкаемым авторитетом, и если в первый период после свадьбы любовь к мужу и восхищение им пересиливали в сердце Харриет все прочие чувства, то теперь старая дева отвоевала утраченные позиции. Самосовершенствование, к которому призывал муж, требовало постоянных усилий, Элиза же потакала ее природным склонностям - и молодая женщина все охотнее прислушивалась к ее советам...
Шелли постепенно начинал это понимать. А понимание влекло за собой еще одну - очень неприятную - мысль, которую он всеми силами от себя отталкивал. Мысль о том, что суть дела все-таки не в Элизе, а в самой Харриет, что из двух Харриет - прежней и новой - именно новая является настоящей. Когда пред нею, пылко влюбленной, стояла одна задача - завоевать сердце странного существа, для которого идеи важнее всех земных благ - тогда она, ради достижения столь желанной цели, готова была пожертвовать своим «я»: охотно перенимала взгляды и вкусы возлюбленного, шла даже на известный риск. Теперь ее положение упрочилось: она не только законная жена (что в глазах Шелли особого значения не имеет) но и мать его ребенка (а это уже очень важно!) - следовательно, можно наконец дать волю собственной натуре. В сознательном лицемерии ее обвинять нельзя - она сама вряд ли до конца себя понимала - но глубинная мотивация ее поведения была, похоже, именно такова...
Шелли чувствовал, что этот вывод справедлив - и никак не мог с ним примириться. Он отчаянно боролся за свою Харриет - против Элизы и против нее самой - но ощутимых успехов эта борьба пока не приносила. Чаще он сам оказывался в обороне: сестры, недовольные тем, что совершеннолетие Перси не принесло желанной перемены в материальном положении семьи, наседали на него, требуя новых уступок отцу и общественному ханжеству - уступок, на которые он не хотел и не мог пойти.
Упреки, придирки, мелкие ссоры... Медленная, но самая опасная для семейного счастья отрава. Тактика Харриет вскоре принесла плоды: ее мужу, который еще зимой говорил, что подле нее ощущает себя счастливейшим из смертных, теперь стало тоскливо и холодно в собственном доме. Его все больше тянуло в другие дома, где жили те, кто его понимал - друзья. А друзей у него было уже много. Первые среди них, конечно - Джефферсон Хогг, давно восстановленный в прежних правах, и Годвины: философ проникся искренней симпатией к молодому человеку, так горячо преданному его теориям (и, кстати, оказывающему весьма существенную материальную помощь его семье), обе девицы - скромная белокурая Фанни и бойкая черноволосая Клер (третья, Мэри, все еще жила в Шотландии) - обе девицы не уставали восхищаться молодым поэтом и всегда готовы были слушать его с утра до ночи... Появились и новые приятные знакомства: некий бразилец Баптиста, который был без ума от «Королевы Маб» и уже принялся переводить ее на португальский язык; Томас Лав Пикок - двадцативосьмилетний литератор, знаток античности, скептик, эрудит, умница; добродушный чудак Джон Франк Ньютон, помешанный на вегетарианстве и тайнах Зодиака; свояченица мистера Ньютона - мадам Бонвиль (вдова французского аристократа-эмигранта, красавица с романтической судьбой и соответствующей внешностью) - она жила в Бракнелле, но часто приезжала в Лондон погостить у сестры, иногда одна, иногда со своими детьми - сыном Альфредом и замужней дочерью Корнелией Тернер. Семья Ньютонов-Бонвилей очень нравилась Шелли: это всё были люди с идеями, энтузиасты, озабоченные судьбой человечества, притом их политические и философские взгляды во многом совпадали с его собственными. Во многом, но не во всем, ибо у каждого из членов этого маленького кружка был свой взгляд на то, какой путь к желанной цели - общественной гармонии - является наилучшим, и спорам на эту тему не было конца .

Октябрь 1813 года. Лондон.
Вечерний чай у Ньютонов. За столом расположилось небольшое, но очень приятное общество: здесь сам мистер Ньютон - лет сорока пяти, крепкий, живой, щедрый на улыбки; его супруга - стройная, моложавая, она чертами похожа на свою сестру, хотя мадам Бонвиль, конечно, эффектнее: у той правильное, как камея, лицо кажется поразительно юным по контрасту с пышными, совершенно седыми волосами. Она, кстати, тоже здесь; здесь и Корнелия - изящная томная дама лет двадцати; здесь Шелли, Харриет, Хогг и Томас Лав Пикок (высокий, статный, голубоглазый, с большим лбом и большим носом).
Хозяева и гости (кроме, может быть, трех последних) поглощены обсуждением чрезвычайно важной проблемы.
Мистер Ньютон:
- ...Что бы вы там ни говорили - я убежден: все беды людские, а равно и общественные пороки, происходят от неестественного питания. На заре человечества, когда наши далекие предки бегали нагишом по Африке, поедая плоды и коренья - они понятия не имели о тех пороках и болезнях, которые терзают детей современной цивилизации...
Мистер Ньютон сидит спиной к двери и не видит, что одна ее створка приоткрылась, и в щель просунулась веселая детская рожица и маленькая ручонка; то и другое принадлежат мальчику лет пяти, который, глазами найдя среди гостей Шелли, улыбнулся ему с видом заговорщика и стал делать таинственные знаки. Шелли улыбнулся в ответ, чуть заметно покачал головой. Малыш исчез.
Мистер Ньютон, между тем, продолжал вещать:
-...Вспомним древних греков, старинную легенду о золотом веке. Гесиод сообщает, что до времени Прометея люди не знали страданий. Полагаю, здесь возможно единственное толкование: Прометей, то есть человечество, приспособил огонь для приготовления животной пищи, и как только он начал ее поглощать, орел - то есть болезни - стал терзать его внутренности. Таким образом, история Прометея есть не что иное, как вегетарианский миф...
Дверь за спиной мистера Ньютона опять приоткрылась. На этот раз в щель заглянула девочка лет восьми, она тоже смотрит на Шелли, манит его пальчиком; Шелли, тщетно пытаясь придать лицу строгое выражение, повторил осторожный отрицательный жест. Девочка спряталась.
Ньютон:
- ...Итак, резюмирую: человечество, вернувшись к вегетарианскому способу питания, вскоре после этого станет вновь невинным и добродетельным, как в золотом веке. Я имел возможность проверить свою теорию опытом - на собственной семье. Мистер Пикок, наверное, единственный здесь, кто еще не знает, что у меня пятеро детей. Все они воспитываются в естественных условиях: мы их кормим исключительно растительной пищей, и когда гостей нет, дети ходят дома обнаженными, чтобы максимально приблизиться к природе. Каждый, кто имел случай их видеть, согласится, что более здоровых, красивых, пропорционально сложенных ребят просто не найти. Но главное - их нравственные качества, окрепшие под влиянием правильной диеты. Уверяю вас, господа - это самые кроткие, разумные и послушные дети во всей Англии...
Тут по комнате пробежал приглушенный смешок: как раз в этот миг дверь за спиной мистера Ньютона вновь приоткрылась, и всем взорам - кроме отцовских - предстала вихрастая голова двенадцатилетнего парнишки. Но на сей раз мистер Ньютон заподозрил неладное и, быстро обернувшись, застиг сына на месте преступления.
Мистер Ньютон - грозно:
- Это еще что такое! Как вы смеете мешать взрослым? Вот я вас!..
Шелли, смущенно улыбаясь, вступился за своего маленького друга:
- Простите, мистер Ньютон, кажется, это я виноват.
- Вы что, обещали им новую сказку? - догадалась миссис Ньютон.
- Да, после чая. Вот они и требуют уплаты по векселям.
Мистер Ньютон:
- Ничего, подождут, - обращаясь к двери: - А ну - все в детскую, быстро! Не то мистер Шелли к вам сегодня вообще не придет.
В коридоре - удаляющийся быстрый топот легких ног.
Мадам Бонвиль:
- Вернемся к нашей проблеме. Откровенно говоря, дорогой зять, ваши аргументы не кажутся мне достаточно убедительными. Благородство вашей идеи бесспорно, однако я не могу поверить, что капуста спасет мир. А как ваше мнение, мистер Шелли?
Шелли мягко улыбнулся:
- Мысль мистера Ньютона о безубойном питании мне глубоко симпатична своей гуманностью. Ее осуществление привело бы к уменьшению страданий в природе, и, следовательно, к уменьшению зла. Но все-таки я вынужден согласиться с мадам Бонвиль в главном: я тоже не верю, что вегетарианская диета сама по себе может стать панацеей от всех общественных язв. Человечество спасет прежде всего культура - философия, поэзия, музыка...
Пикок, улыбаясь:
- Они существуют уже тысячи лет - и где же моральный прогресс?
Шелли:
- Он очевиден: сравните нравы рабовладельческого Рима и современного Европейского государства - при всех пороках последнего общественная мораль теперь бесспорно гуманнее. Сравните нравственный закон Моисея и закон Христа...
Мадам Бонвиль:
- Вы же отвергаете христианство.
Шелли:
- Как религию - да. Но если очистить Евангелие от всего отжившего - от мистики, от еврейской мифологии - если оставить только нравственное учение, принципы милосердия, терпимости, равенства - тут я больше христианин, чем любой святоша. Но ведь просветители всех эпох - мыслители и поэты - стремились к тому же! Именно благодаря им возрастает духовный потенциал человечества. В будущем, когда общая культура станет неизмеримо выше, христианство будут рассматривать просто как одно из философских учений, и тогда найдут, несомненно, что Платону, лорду Бэкону, Шекспиру человечество обязано гораздо большим, нежели Христу.
Хогг:
- Допустим. Однако никакая философия не победит эгоизм, самой природой заложенный в человеческом сердце.
Шелли:
- Но и бескорыстие, и альтруизм в нем тоже заложены, а какое свойство возьмет верх - это зависит уже от внешней среды... в том числе и от философии, и от искусства: первая стимулирует развитие интеллекта, второе - воображения, которое для становления личности не менее важно, чем ум... - воодушевляясь: - Вот небольшой пример. Представим себе ребенка... не такого, как ваши, миссис Ньютон - они уже подросли, - нет, совсем маленького, как моя Ианта, и даже еще меньше: младенца четырех недель от роду. Представим себе, что он видит, как его мать или кормилица страдает от сильной боли - она стонет, корчится в муках - а малыш никак на это не реагирует. Почему? От жестокости? Нет, просто от недостатка знаний и воображения. Он еще не понимает, что такое чужая боль. А теперь представьте, как пятилетний ребенок слушает сказку: какая буря эмоций! Человек духовно богатый, наделенный развитым воображением, воспринимает чужую боль как свою; естественно, самым страстным его желанием становится - прекратить эту боль. И насколько же глубже и тоньше должен чувствовать тот, кто познал Эсхила, Рафаэля, Моцарта, Данте...
- Петрарку, - с улыбкой подсказала миссис Тернер.
Шелли:
- Спасибо, Корнелия - конечно, Петрарку... А сколько еще есть красоты в мире! Человечество сегодня - это всего лишь четырехнедельный ребенок, но оно способно к безграничному совершенствованию...
Шелли вдруг запнулся на середине фразы - он случайно взглянул на Харриет и увидел, что она, обмениваясь взглядами с улыбающимся Пикоком, вся трясется от еле сдерживаемого смеха... Этот смех как ножом полоснул Шелли по сердцу. На друзей-скептиков - Пикока и Хогга - он никогда не обижался ни за критику, ни за насмешку, но их он и не воспринимал как соратников по главному делу: это были люди другого мира. А Харриет - его ученица, его произведение! Еще совсем недавно она с жаром одобряла эти самые мысли... Неужели притворялась? Но - зачем?..
Мадам Бонвиль решилась, наконец, напомнить онемевшему рассказчику о существовании слушателей:
- Мистер Шелли, продолжайте, пожалуйста...
Шелли окончательно смешался, покраснел до ушей:
- Простите, но я... забыл.
Неожиданное явление разрядило обстановку: дверь за спиной мистера Ньютона вновь отворилась, и на пороге появилось дитя лет полутора - очевидно, последний козырь тех, кто за дверью. Шелли не преминул воспользоваться предлогом - он быстро встал из-за стола:
- Простите, господа - кажется, мои кредиторы больше ждать не намерены. Пойду, попытаюсь их удовлетворить. Долги такого рода я платить еще в состоянии...
Подхватив ребенка на руки, он исчез за дверью; из коридора донесся дружный счастливый визг маленьких Ньютонов. За столом - неловкое молчание.
Миссис Ньютон - с упреком:
- Мистер Пикок, напрасно вы...
- Ах, сударыня, я ничего не мог с собой поделать. Надо быть ангелом - или бревном - чтобы слушать такое, и ни разу не улыбнуться.
- Полагаю, вы неправы, - задумчиво произнесла мадам Бонвиль. - Шелли высказал необычайно красивую и глубокую мысль; нам, простым людям, до нее надо еще суметь дорасти... Во всяком случае, ничего смешного в его словах я не вижу, - она сделала паузу и прибавила с ударением: - Впрочем, циники всегда смеются над идеалистами. И - в душе - завидуют им!

3.
Ноябрь 1813 года. Лондон.
Дождь. По стеклу окна, как слезы, сползают холодные капли.
Тучи на небе. Тоска на душе.
Семейная жизнь дала трещину. Сегодня Шелли уже не верится, что когда-то они с Харриет понимали друг друга. Сегодня их брак - тяжкое испытание для нервов. Упреки, придирки, а то и насмешки - с одной стороны, безмолвное недовольство - с другой. Бывают еще светлые часы, приливы нежности, когда кажется, что разбитую любовь еще можно склеить, когда вроде бы воскресает прежняя Харриет, его Харриет - но они проходят быстро, и жена опять превращается в пошлую, вульгарную женщину, озабоченную, в основном, тем, чтобы жить «не хуже других». Вновь начинаются разговоры на тему, где достать денег на приглянувшееся колье или хрустальную люстру, обвинения в эгоизме и бессердечии - раз до сих пор не добился полного примирения с отцом и не представил ему жену, раз не хочет содержать ее, как подобает будущей леди... Уроки Элизы, как видно, не пропали даром.
Тоска. Никогда прежде он не знал этого чувства, и вот теперь вкусил в полной мере. Такая тоска, что не хочется ни читать, ни работать. Просто нет сил. Кое-как закончил очередной философский трактат «Опровержение деизма» - о несостоятельности мировоззренческих паллиативов, о том, что, отвергая изжившее себя ортодоксальное христианство, мыслящий человек неизбежно должен прийти к атеизму - середины нет. Насколько удалась ему эта работа - трудно сказать, он сам чувствует, что был не в ударе - но хорошо уже и то, что она немного отвлекла его от семейных проблем. А вот со стихами хуже - для них нужно соответствующее настроение. Уже много недель он не писал ни строфы...
Тоска. Досада. Безнадежность. Одно утешение - малютка-дочь. Но возле нее постоянно - кормилица и очень часто - Элиза. Проклятая Элиза...
Мадам Бонвиль пишет из Бракнелла, зовет в гости. Что если принять приглашение? Снова увидеть милых людей, окунуться в родственную духовную атмосферу... И для Харриет это будет полезно. Быть может, оторвав ее от сестры и поместив в более здоровую обстановку, удастся нейтрализовать действие яда, оживить все лучшее, что заглохло теперь в ее душе? Кто знает... Во всяком случае, следует попытаться.

Январь 1814 года. Бракнелл.
Сказочно красивое утро: деревья в инее, на серых стеблях засохших трав сверкают алмазные искры... Надо научиться жить радостями текущей минуты. Думать только о том, что сейчас ты гуляешь по этому прелестному саду, не слышишь ничьего брюзжанья, не видишь злых недовольных лиц; что сегодня тебя ждет общение с близкими душами - беседа о политике с мадам Бонвиль, с Корнелией - чтение сонетов Петрарки... Думать только об этом - и постараться забыть, что скоро приятная предышка кончится.
Надежды Шелли, связанные с переездом в Бракнелл, оправдались лишь наполовину. Сам он получил желанную порцию радости, но Харриет... Ей здесь все сразу не понравилось, и настолько, что она не сочла нужным скрывать от мужа свое раздражение. Начала с насмешек над хозяйками, порою весьма остроумных (общение с Пикоком пошло ей на пользу); потом, видя, что не находит у Перси сочувствия, еще больше рассердилась и вот - уехала в Лондон, к Элизе, одна.
Возможно, ее поведение объяснялось очень естественно: обидой. Возможно, она, в отличие от Перси, уловила, что высокоинтеллектуальные хозяйки бракнелльского дома не обращаются с нею как с равной, что они, как и Годвины, считают ее недостойной своего мужа; возможно, наконец - она просто начала ревновать Перси к Корнелии, которая очень уж охотно помогала ему изучать итальянский язык... Это простое объяснение Шелли и в голову не пришло, ибо он лучше чем кто-либо знал, насколько безосновательно было такое подозрение: влюблен в Корнелию он не был, а если бы что-то подобное и случилось - никогда бы не опустился до тайной измены.
Само понятие «ревность» он в принципе презирал, считал эту страсть недостойной мыслящего человека... До тех пор, пока сам не оказался ее жертвой. А это произошло вскоре после того, как Харриет уехала в Лондон: заботливый доброжелатель сообщил Перси, что часто - слишком часто - его жена проводит время в обществе некоего майора Райена (ирландца, с которым Шелли познакомился еще в Дублине), что это общество ей, похоже, очень нравится, что... Короче говоря, что если Шелли хочет спасти семью, то он должен действовать без промедления.
Сначала Шелли не поверил. Потом - удивился. Потом ощутил такую боль, что с изумлением понял, до какой степени даже теперь, после всех их бесчисленных размолвок, Харриет ему все-таки дорога. Он помчался в Лондон - не для того, чтобы потребовать у жены отчета в поведении, не для того, чтобы доискиваться правды; он хотел одного - помириться - и первый готов был просить прощения за все обиды и тревоги, которые он, сам того не желая, мог ей причинить...
Возможно, этот демарш и принес бы некоторый успех - возможно, Перси удалось бы растопить ледяную броню высокомерной иронии, в которую облеклась Харриет, и вернуть, хоть ненадолго, их прежнюю дружбу - если бы они с женой остались вдвоем, только вдвоем... Но между ними стояла Элиза, которой мало было почетного мира, которой нужен был триумф. Ободренные видимостью успеха, обе сестры принялись воспитывать упрямца с удвоенным усердием... Шелли дал себе зарок быть воплощением кротости и терпения, но сил ему хватило не на долго. В конце февраля он почувствовал, что вконец изнемог - и, решив: «будь что будет!» - уехал к Бонвилям.

Шелли - Хоггу, из Бракнелла:
«Я обещал Вам написать, когда буду в настроении. К сожалению, общение между нами слишком часто прерывалось. Я не находил в себе сил, необходимых для письма. Моя привязанность к Вам не уменьшилась, но я - слабое, колеблющееся, снедаемое лихорадкой существо, которое нуждается в поддержке и утешении, хотя я чересчур измучен, чтобы отвечать тем же.
Последний месяц я провел в семье миссис Бонвиль; в утешениях философии и дружбы я нашел прибежище от удручающего общения с самим собою. Они поддерживали в моем сердце угасающий огонек жизни.
Друг мой, Вы счастливее меня. Ваша способность сильно чувствовать доставляет Вам не только муки, но и радости. А для меня наступила преждевременная старость и истощение; я сохранил только незавидную способность к напрасной надежде и болезненный ужас перед предметами моего отвращения и ненависти.
Мои житейские дела понемногу налаживаются; я дивлюсь своему безразличию к ним. Я живу здесь как мошка, радующаяся солнечному лучу, который может навсегда заслонить первая же туча... Элиза еще с нами - не здесь! - но будет со мной, когда злобный рок заставит меня отсюда уехать. Я сейчас не расположен с этом спорить. Знаю только, что ненавижу ее всей душой.
Что Вы написали? Я все время был не в силах написать даже простое письмо... Порою я забывал, что не являюсь членом этой чудесной семьи - что придет время и я снова буду выброшен в беспредельный океан ненавистного мне общества...»

«Ненавистное общество» в данном контексте - собственная семья; точнее, семья - часть этого ненавистного общества. Все то, что наш Рыцарь Свободной Истины так яростно ненавидел и презирал, против чего в юности дал себе клятву бороться - эгоизм, фарисейство, косность, раболепное преклонение перед традицией и перед мнением сильных, страсть к стяжанию, пошлость, бездуховность, жестокость - все пороки мира, казалось, нашли свое воплощение в образе Элизы Вестбрук, каким он представлялся теперь Шелли. Что до Харриет, то она если не сознательный носитель зла, то - безвольная кукла в руках сестры. Нет, хуже: предательница, перебежчик во вражеский стан. Три года назад Перси полюбил ее прежде всего как друга и единомышленника; он, по сути, внушил себе эту любовь к существу, в котором видел родственную душу и будущего соратника по труду и борьбе. И вот настал час прозрения: нимфа Эгерия обернулась Далилой. Убаюканный лживыми ласками, герой на мгновение утратил бдительность - и вот он, связанный и безоружный, оказался во власти врага. Волосы-то, впрочем, еще не острижены...

Унылое письмо Хоггу было написано 16 марта. А через неделю, как Шелли и опасался, «злой рок» вынудил его покинуть Бракнелл. В качестве «рока» выступила на сей раз необходимость подтвердить законность «шотландского брака» с Харриет, повторив процедуру в соответствии с обрядностью англиканской церкви. Интересы крошки Ианты, да и самой Харриет, требовали соблюдения этой формальности, и Шелли не имел оснований отказаться, тем более, что сам смотрел на обряд венчания как на пустую формальность. И все-таки к алтарю он шел с тяжелым чувством, напоминавшим ощущения узника, который своими руками прилаживает новый замок на дверь своей камеры...
Итак, 24 марта 1814 года Харриет и Перси Шелли сочетались повторным браком, без оглашения, в церкви прихода Святого Георгия на Ганноверской площади. На какое-то время вся семья - включая Элизу Вестбрук - вновь собралась под общим кровом. Со стороны все выглядело прилично, а между тем невидимая трещина, расколовшая надвое этот союз, продолжала расти. Если бы вновь соединить души, слить их в одну - как тогда, в 1811-м, в Эдинбурге - было так же просто, как соединить руки перед алтарем! Но теперь уже никакие обряды, никакие молитвы не могли вдохнуть новую жизнь в умиравшее чувство. Шелли еще не верил этому, еще пытался бороться. Но для успеха нужны были усилия обеих сторон. А Харриет, бедняжка, пока не сознавала опасности...

4.
«Жизнь и весь мир - или как бы мы ни называли свое бытие и свои ощущения - вещь удивительная. Чудо существования скрыто от нас за дымкой обыденности. Нас восхищают иные из его преходящих проявлений, но самым большим чудом является оно само...»
Шелли, сидя за своим столом в кабинете, листает рукопись. Он писал эти строки ровно год назад - в апреле 1813-го, одновременно с примечаниями к «Королеве Маб» - то был момент высочайшего душевного подъема. Сейчас больно даже вспоминать...
«...Что значат смены правлений и гибель династий вместе с верованиями, на которых они покоились? Что значит появление и исчезновение религиозных и политических доктрин в сравнении с жизнью? Жизнью, этим величайшим из чудес, мы не восхищаемся именно потому, что она - чудо...»
Шелли поднял голову от страницы, прислушался: ему почудился приглушенный двумя дверьми - дверью кабинета и дверью детской - плач Ианты... Нет, кажется, все тихо. Или пойти взглянуть? Наверняка наткнешься на кормилицу или на Элизу, а это сулит мало удовольствия...
Шелли перевернул страницу.
«...Где же источник жизни? Откуда она взялась и какие посторонние по отношению к ней силы действовали и действуют на нее? Все известные истории поколения мучительно придумывали ответ на этот вопрос, и итогом была - Религия. Между тем ясно, что в основе всего не может лежать дух, как утверждает общепринятая философия. Насколько нам известно из опыта - а вне опыта сколь тщетны все рассуждения! - дух не способен творить, он способен лишь постигать...»
Все-таки она плачет. Вот снова... Надо посмотреть, что случилось.
Шелли вышел из кабинета, подошел к дверям детской, осторожно приоткрыл одну створку, сунул голову в щель и огляделся с видом жулика, забравшегося в чужой дом. «Кормилицы нет... Прекрасно. И Элиза куда-то ушла. Очень хорошо сделала. А если бы провалилась в преисподнюю - поступила бы еще лучше.» Он подошел к детской кроватке - плач сразу стих.
- Ну, здравствуй, дочь. Хочешь к папе? - малышка охотно потянулась к нему; Шелли взял ее на руки. - Давненько мы с тобой не играли. Но, видишь ли - мне ужасно трудно подкараулить момент, когда ни той, ни другой - ни змеи, ни наемницы. Я их, конечно, не боюсь, но так неохота связываться... Ничего нет противнее семейных склок. Правда? Ну вот, уж ты-то всегда меня понимаешь. А теперь, если ты не против - пойдем ко мне в кабинет, там гораздо уютнее... - и он вышел с добычей из детской, торопясь вернуться на свою территорию.
Добравшись до кабинета, Шелли опять уселся в кресло возле письменного стола, посадил девочку к себе на колено.
- Давай поскачем на лошадке. Хочешь? Вот так - гоп, гоп! по дороге, по полям, через лес, - а что же там, впереди? Погляди: голубые огонечки - там болото! Ну - по кочкам, по кочкам - прыг-скок! Прыг-скок! Нам вдвоем не страшно, правда? А, смеешься! Молодец!.. Ну что? Хватит? Приехали? Тогда садись-ка вот сюда, а я на тебя полюбуюсь, - он водрузил Ианту перед собой на стол, прямо на свои бумаги. - Да ты и впрямь хорошеешь с каждым днем! Если бы и умнела с такой же скоростью... Это невозможно, а жаль. Расти скорее, моя радость - твоему папе очень нужен друг. Ему так холодно одному... Ну, ничего. Ты подрастешь, и мы заживем чудесно. Года через два ты уже сможешь понимать волшебные сказки. А потом будем вместе читать великих поэтов. Я не допущу, чтобы святоши забивали твой ум всякой чепухой: имена Адама и Евы, Христа и Сатаны ты узнаешь от Мильтона, а не от попов. Ты вырастешь свободной, гордой и бесстрашной; не надеясь на рай и не боясь ада, ты ни перед кем - ни перед человеком, ни перед идолом - не преклонишь колен... Что - хочешь вот это? Нет, этого нельзя - это чернильница; если измажешься, твоя тетя-змея будет нас ругать. Давай лучше походим... - он встал, вновь взял девочку на руки и начал ходить с нею по комнате из угла в угол, тихонько напевая себе под нос; потом замолчал, произнес задумчиво: - Да, мы с тобой будем большими друзьями. Но как же нескоро! Сейчас ты еще несмышленыш... Однако, что бы там ни говорили скептики - я думаю, твое сознание уже и теперь способно воспринимать прекрасное. Не поэзию, конечно; но, может быть, музыку... Интересно, как бы ты реагировала на Моцарта? Жаль, проверить нельзя. Зато - о, какая мысль! - зато я могу показать тебе кое-что, не менее прекрасное, чем Моцарт, - он подошел к раскрытому окну. - Ну вот, смотри, доченька... Нет, не туда - внизу нет ничего интересного - смотри вверх, на небо, - показал жестом. - Видишь, какое оно сегодня ясное? Светоносная синева, бездонная, как вечность... А вон там - погляди-ка - белое облачко, оно все пронизано солнцем... Вечное и постоянно меняющееся, небо всегда удивительно, всегда дает пищу воображению - ночью и днем, в час бури и безмятежного покоя. А краски восхода и заката - что с ними можно сравнить? Человек так нелепо устроен - ему все надоедает при повторении; небо - то единственное, что он видит каждый день - и никогда не устает восхищаться...
Тут стук колес отвлек Шелли от созерцания возвышенных предметов; опустив глаза, он увидел остановившуюся у подъезда коляску, в ней - Харриет, Элиза и молодой офицер, высокий и красивый. Шелли взглянул, нахмурился: «Майор Райен... Опять он здесь! Ходит за ней по пятам, как тень. О, неужели это правда - то, что мне говорили? Нет... Не верю! Не может быть!..»
Трое внизу вышли из коляски; Элиза сразу пошла в дом, Харриет и офицер задержались у дверей, оживленно беседуя. Молодая женщина была очень весела, она так и лучилась радостью; слов Шелли не слышал, но до него донесся звонкий смех жены. «Да, с ним она - в своей стихии. Конечно - галантный кавалер, красавец, да к тому же военный... Книг читать не заставляет, говорит одни комплементы - не то что доктринер муж... И это - моя Харриет! Пустая разряженная кукла...»
Вдали захлопали двери, раздался испуганный голос Элизы:
- Мой бог! Ианта! Она пропала! Где эта мерзавка-кормилица? Анна! Где вы? Где девочка?!
Шелли не слышал ее кудахтанья - он смотрел в окно на жену: «Наваждение... гадкий, нелепый кошмар! Ведь мы любим друг друга... Да полно, не ошибся ли я? Я любил, это правда, и даже сейчас еще люблю, но она... Так легко все забыть, так безжалостно надругаться над тем, кому она сама, первая предложила свое сердце! Могу ли я теперь верить, что ей тогда нужна была моя любовь, а не будущее наследство и титул баронета? Она обманулась в расчетах и теперь мстит мне, нарочно терзает... О, нет, нет! Это подлая мысль. Я не имею права...»
В кабинет вошла Элиза, увидела племянницу на руках у зятя, взвизгнула:
- О господи! Он взял девочку!.. Сударь! Дайте мне ребенка. Вы ее уроните. Вы ее простудите. Дайте мне маленькую, дайте сейчас же! - выхватила девочку у отца, смачно поцеловала ее; малышка зашлась ревом. - Ну, не плачь, не плачь, моя ягодка, моя пусечка-пампусечка! Теперь все хорошо, твоя тетя с тобой...
Шелли брезгливо отвернулся, посмотрел опять в окно - ни Харриет, ни майора Райена внизу уже не было. Элиза с плачущей девочкой величественно выплыла в коридор. Оттуда сразу донеслись голоса.
Голос Элизы:
- Харриет, это ужасно: он взял девочку, он стоял с нею возле раскрытого окна!
Голос Харриет:
- Ничего страшного, Элиза: сегодня день такой теплый...
Голос Элизы:
- Но он мог уронить ее на улицу! Он всегда бог весть где витает. Нет, ты должна с ним серьезно поговорить. Предупредить, чтобы он без нас не смел прикасаться к ребенку!
Голос Харриет:
- Хорошо, я потом ему скажу...
Голос Элизы:
- Нет! Немедленно! Сейчас!
Харриет вошла в кабинет мужа.
- Перси, я хочу сказать тебе...
- Не трудись - я знаю, о чем. Пожалуйста, сядь в это кресло - мне тоже надо поговорить с тобой о важном деле.
Харриет пожала плечами, села:
- Изволь. Чего ты хочешь?
- Элиза должна вернуться к отцу. Я уже просил тебя об этом не раз. Сегодня - требую.
- Что-о? - с изумлением и гневом переспросила жена.
- Пойми, так надо. Я больше не могу... Не в силах терпеть ее присутствие. Я задыхаюсь от бешенства, когда она ласкает мою бедную маленькую Ианту...
- Да ты просто неблагодарный эгоист! Она так заботится о девочке, о нашем хозяйстве!
- Делать то и другое должна не она, а ты. Элиза всегда во все вмешивается, она... разрушает нашу семью!
- Как ты смеешь!..
- Увы, это правда! Ты слушаешься ее во всем, а она настраивает тебя против меня.
- Она желает нам добра.
- Возможно - добра в том виде, как она его понимает. Я верю, что она сознательно не стремится тебе вредить, она лишь слепой ядовитый червь, который сам не видит, куда жалит - но от этого не легче. Послушайся меня, дорогая: согласись ее отослать!
- Об этом не может быть и речи, - отрезала Харриет.
Долгое тягостное молчание.
Шелли - очень грустно:
- Харриет, что происходит с нами? Скажи, неужели ты не чувствуешь, что мы собственными руками убиваем нашу любовь?
- Что за блажь! - удивилась жена. - Какой ты странный...
- Я не странный, моя бедная девочка; я остался самим собой. Но ты - как ты изменилась! Вспомни, как мы вместе читали прекрасные книги, как распространяли памфлеты в Ирландии - у нас были тогда общие идеалы, была общая цель!
- Но ведь сейчас и ты не бросаешь с балкона свои брошюры, не пускаешь их плавать по морю в бутылках - верно?
- Да - мои наивные юношеские мечты пошли прахом; да, я понял, что мне одному не по силам сдвинуть Вселенную - но я по-прежнему верю, что этот мир должен измениться, и сделаю для этого все, что смогу! Я пойду к свой цели другим путем: не через листовки и политические памфлеты - через поэзию... Этот путь неизмеримо труднее. Я накапливаю для него силы: я учусь. Ты же знаешь, как много я сейчас работаю! Я тоже меняюсь, я расту - но в главном я себе верен. А ты - ты теперь совсем другой человек...
- Да, я многое поняла и на многое смотрю не так, как в шестнадцать лет. Это естественно. Я была ребенком - и стала женщиной. А ты все еще мальчик - и, кажется, думаешь, что можно остаться таким до могилы. Ты воображаешь, что жизнь - один бесконечный университет, а я хочу просто жить - жить и радоваться жизни, пока молода.
- В познании - высшая радость, - тихо сказал Шелли.
- Каждому - свое, мой дорогой, - парировала жена. - Впрочем, и тебе самому не мешало бы спуститься со своих лучезарных небес. За облаками, наверное, очень красиво, но человек рожден, чтобы ходить по земле. В этом мире надо жить как все - или вовсе не жить.
Шелли - с отчаянием:
- Вот они - плоды влияния Элизы! Харриет, прошу тебя, умоляю - одумайся! Вернись ко мне!
Харриет усмехнулась:
- Это мило! Разве я - не с тобой?
Шелли страстно сжал ее руки:
- Душою - нет. Между нами - пропасть, и она с каждым днем становится шире. Сейчас мы еще можем протянуть над нею руки и коснуться друг друга, мы можем соединиться вновь - но только на моем берегу! Я верю, ты в силах преодолеть эту бездну, я помогу, поддержу тебя... Сделай над собой усилие, Харриет! Вернись! Ради нашей любви...
- Пусти, ты делаешь мне больно, - Харриет с раздражением высвободила руки. - И вообще, это какой-то бред! Ты переутомился, мой друг - нельзя читать так много. Отдохни. Успокойся... - усмехну¬лась. - И на досуге подумай - не пора ли стать наконец-то взрослым и примириться с этим грешным миром, который, в сущности, не так уж плох - если смотреть на него не с одной только черной стороны, - Она встала, пошла к дверям. - Время обедать - я распоряжусь, чтобы накрывали на стол...
Харриет удалилась. Шелли опустился в кресло, в котором она только что сидела, склонил голову, ссутулился - он совершенно разбит и опустошен. «Все бесполезно. Не вернуть. Не спасти...»

Кажется, это была его последняя попытка достучаться до сердца жены. Пять дней спустя последовала развязка - закономерная и все-таки неожиданная.
В среду 16 марта Шелли вернулся с прогулки раньше обычного: в голову пришли кое-какие интересные мысли, надо было срочно их записать. Он сразу прошел к себе в кабинет, отворил дверь и... увидел склонившуюся над столом Лизу, которая сосредоточенно рылась в его бумагах. В первое мгновение он от неожиданности застыл на пороге; зажатая под мышкой книга с шумом шлепнулась на пол. Элиза обернулась - и тоже застыла. Две секунды гробового молчания... Потом Элиза, опомнившись, попыталась задвинуть у себя за спиной ящик стола. Шелли тоже пришел в себя и сделал шаг в ее сторону.
- Мисс Вестбрук, что вы здесь делаете? - еще шаг к ней. - По какому праву вы роетесь в моих бумагах? - еще шаг; Элиза бочком отодвигается от стола. - То-то я замечал, что у меня пропадают черновики - но я грешил на свою рассеянность, я и подумать не мог, что в моем доме живет шпионка!
- Спасите! Харриет! - испуганно взвизгнула Элиза.
Шелли весь дрожал от гнева:
- Подлое, ничтожное существо! Мало того, что вы изуродовали Харриет, разбили мою жизнь - вы к тому же...
- Харриет! - еще громче завопила Элиза. - На помощь! Убивают!..
Харриет опрометью прибежала на зов:
- О господи! Что здесь происходит?
- Не бойся, - глухо сказал Шелли, - я и пальцем ее не тронул...
Элиза:
- Нет, он хотел, он хотел убить меня! Ты только посмотри на него - глаза совсем безумные! Он сумасшедший! Сумасшедший!..
И правда, Шелли был сам на себя не похож: его лицо, всегда доброе и кроткое, побелело от гнева, губы дрожали, глаза горели яростью. Теперь, сделав огромное усилие, он взял себя в руки. Отвернулся, сжал кулаки так, что ногти впились в ладони.
- Перси, как же это... - растерянно порбормотала Харриет.
- Помолчи, - сухо бросил Шелли жене - и повернулся к Элизе: - Мисс Вестбрук, я думаю, ваше дальнейшее пребывание в одном доме с сумасшедшим, как вы изволите меня называть, едва ли целесообразно. Самое лучшее для нас обоих - это если вы завтра же переедете к вашему отцу или в какое-либо другое место.
- Что?.. - еще не веря, что всегда кроткий зять решился на такую дерзость, ахнула Элиза.
- Я прошу вас немедленно покинуть мой дом.
Харриет вся вспыхнула от гнева:
- Как... как ты смеешь! Ты что, забыл, как много Элиза для нас сделала?
- Я все хорошо помню. И повторяю: мисс Вестбрук должна уехать как можно скорее. Я долго терпел, но больше терпеть не намерен.
Лицо Элизы исказилось яростью. Резко повернувшись, она выбежала вон из комнаты.
Харриет подбоченилась, как рыночная торговка.
- Ах, вот что! Вот как ты заговорил! Ну тогда послушай, что я скажу: если ты ее прогонишь - я уйду вместе с ней! И девочку заберу!
Шелли медленно подошел к своему креслу, сел, произнес тихо, бесконечно усталым и грустным голосом:
- Как хочешь. Элиза здесь не останется. С меня довольно.

...Глубокая ночь. Дом уснул. Шелли один бодрствует в кабинете. Сидит ссутулившись, облокотившись на стол и подперев голову руками; слушает, как в душе спорят два голоса - холодный властный голос разума и трепетный голос сердца.
Разум:
- Не отчаивайся: все правильно. Так и должно было быть. Ведь ты и сам уже осознал, что ваш брак неудачен. Харриет не понимает тебя, не может быть тебе другом. Раз она хочет уйти - это к лучшему.
Сердце:
- Мне тяжело.
Разум:
- Конечно. Но если сегодня ты струсишь, вновь пойдешь на уступки, чтобы предотвратить - нет: оттянуть! - неизбежный разрыв - то завтра будет еще тяжелее. Пора принимать решение. Вспомни свои принципы: когда умирает любовь, брак становится аморальным. Не так ли?
Сердце:
- Мне жаль Харриет.
Разум:
- А нужна ли ей твоя жалость? Не забывай: существует некий майор Райен. Ты не хотел верить в ее измену - это благородно, но до определенных пределов. Будь рыцарем, но не превращайся в глупца. Подумай сам: если она так легко, из одного упрямства, готова оставить тебя - не значит ли это, что ты ей больше не дорог... что, может быть, твое место занял кто-то другой?
Сердце:
- Мне больно.
Разум:
- Будет еще больнее. Ты ведь уже не помнишь, что ты - мужчина и хозяин в этом доме; ты превратился в безвольную тряпку. Будешь опять просить мира? Извинишься перед Элизой, согласишься, чтобы она осталась здесь? Примешь навязанные тебе условия? Тогда - забудь навсегда свои мечты, забудь прежние идеалы. Примирись с Обществом. Стань «как все» - ведь Элиза и Харриет именно этого добиваются, и рано или поздно добьются, если ты не вырвешься из капкана... Забудь о Свободе и Равенстве, забудь стоны голодных, забудь, что хотел служить Истине, быть просветителем и защитником обездоленных... Забудь, что родился поэтом: ты больше уже ничего не напишешь. Перебитые крылья не поднимут к звездам! Стань «как все» - примирись с отцом и с церковью, стань верноподданным, законопослушным, самодовольным и... равнодушным к страданиям твоего народа. Согласен ли ты обеспечить себе семейное благополучие такою ценой?
Сердце:
- Нет! Никогда...

Пять часов утра. Светает. За столом - та же фигура в той же позе.

Десять часов. Свечи догорели. Комната залита солнцем.
Вошла Харриет, одетая по-дорожному, с девочкой на руках. Промолвила сухо:
- Мы уезжаем. Ты ничего не хочешь сказать мне?
Шелли поднял голову:
- Хочу. Харриет, останься.
- Ты просишь одну меня?
- Одну тебя. Жена моя, друг мой, останься.
- Только вместе с Элизой. Если ты попросишь у нее прощения.
- Элиза должна уехать.
- Значит, уеду и я.
- Харриет, останься. Мне сейчас очень трудно. Останься, прошу в последний раз.
«Какие у него глаза! Огромные, воспаленные, потемневшие от горя. Наверное, не спал всю ночь. Господи, что я делаю?!» Харриет заколебалась было, остановилась - но за ее спиной туже возникла Элиза, потянула за рукав:
- Харриет, карета ждет нас. Идем.
Еще секунда нерешительности - и, поборов сомнения, Харриет вышла вслед за сестрой. Напряженно застывшее, как перед расстрелом, тело Шелли вдруг сразу обмякло: в сердце словно лопнула натянутая до предела струна.

Карета была уже подана, слуга привязывал чемоданы. Элиза и Харриет с Иантой на руках вышли из подъезда. Сойдя со ступеней крыльца, Харриет вдруг остановилась: мужество ее иссякло.
- Подождем минуту... Я знаю - он сейчас прибежит! Он догонит нас - и вернет домой!
- Вряд ли, - возразила сестра. - Ему нужно время, чтобы все осознать и одуматься. Идем, дорогая.
- Элиза, я не могу так уехать! Сейчас, когда он просил меня остаться, у него были такие глаза... Я почувствовала, что бью в беззащитное сердце...
- Это вздор, милочка. Ты уж, ради бога, не раскисай. Если он страдает - это хорошо, это ему только на пользу. Быстрее станет нормальным человеком.
- А если - не станет? - тихо спросила Харриет. - Если то, что мы ломаем сейчас, уже никогда не срастется?
Элиза презрительно фыркнула:
- Испугалась потерять сокровище? Не бойся, никуда он не денется. Соскучится по тебе и по дочке - прибежит как миленький... На коленях приползет! Уж тогда-то он совсем шелковый станет, будешь из него веревки вить. Главное - сейчас не уступай... Идем.
Харриет:
- О, я что-то не то делаю...
Элиза взяла у нее из рук девочку, пошла с нею к карете:
- Полно, Харриет, все правильно. Ему нужен урок. Для его же блага.

5.
Май 1814 года. Лондон.
Столовая в доме Годвинов. Здесь - две знакомые нам молодые девушки: скромная белокурая Фанни Уолстонкрафт и черноволосая Клер Клермонт. Фанни штопает белье, Клер перебирает струны гитары.
Дверь, ведущая в кабинет философа, отворилась; оттуда вышел Годвин. Сказал:
- Я выйду из дома на полчаса. Если придет Шелли - займите его до моего возвращения.
Фанни с живостью подняла голову от шитья:
- А он обещал прийти? Вы договорились с ним, отец?
- Не то чтобы договорился, но... предчувствую, что придет, - промолвил, подумав, Годвин и вышел в другую дверь.
Клер - с мрачной усмешкой:
- Он предчувствует! Ну, разумеется! В доме - ни пенса, а завтра срок уплаты по векселю Ричардсона. Не представляю, как мы выкрутимся, если Рыцарь Эльфов не прилетит, по своему обыкновению, вытаскивать нас из очередной ямы.
- А вообще он что-то давненько не появлялся, - заметила Фанни.
Клер:
- Я его встретила на улице - так, с неделю назад. Представляешь - едва узнала: он был сам на себя не похож - какой-то тусклый, погасший.
- Ничего удивительного - при такой супруге.
Клер сделала презрительную гримаску:
- Вот уж действительно! Эта женщина меня просто изумляет. Быть его женой - и не ценить такого счастья!
- Мало сказать! Я случайно узнала... только это - секрет; смотри, не проболтайся.
- Ну конечно. А в чем дело?
- Говорят - она изменяет ему, - ответила Фанни шепотом, точно боясь, что кто-то может услышать.
Клер встрепенулась:
- Не может быть! Кто тебе сказал?
- Годвин говорил по секрету твоей матери. И даже имя называл - какой-то ирландец, майор Райен.
- А Годвин от кого узнал? От самого Шелли?
- Нет, я так поняла - от кого-то из общих знакомых. Шелли, скорее всего, даже не подозревает об этом. И не надо ему говорить, чтобы не расстраивался.
- Почему не надо? Чем скорее он развяжется с этой ничтожной женщиной - тем лучше.
- Он никогда с ней не расстанется, - тихо и грустно сказала Фанни. - Помучается - и простит.
- Почему ты так думаешь?
- Потому что он ее любит. В конце марта он даже обвенчался с ней повторно, без оглашения - если бы не любил, не сделал бы этого.
Клер - сердито:
- Вот уж чему я ни за что не поверю!..
Внизу сильно хлопнула дверь парадного. Фанни вскочила со стула:
- О, кажется, Годвин был прав! Я побегу, займусь чаем! - она сгребла в охапку свое рукоделие и стремительно исчезла из комнаты. Клер, отложив гитару, быстро встала, оправилась перед зеркалом - и снова уселась. Через несколько мгновений вошел Шелли - как всегда стремительный и с очень деловым видом.
- Здравствуйте, мисс Клермонт. Мистер Годвин у себя в кабинете?
- Нет, он вышел, но с минуты на минуту должен вернуться. Садитесь к столу, сейчас будет чай.
Шелли сел. Затянувшаяся пауза: гость рассматривает узоры на скатерти, Клер - без тени смущения - его самого. Наконец она первая нарушила молчание:
- Рыцарь Эльфов, сегодня вы сами на себя не похожи. Не говорите о политике, не читаете стихов - почему?
- Простите - нет настроения.
- Где же вы его потеряли?
- В каком смысле?
- Где вы пропадали целый месяц?
- Я гостил в Бракнелле у мадам Бонвиль и ее дочери. Корнелия помогала мне изучать итальянский язык.
- И каковы ваши успехи?
- Весьма посредственные.
- А каковы успехи миссис Шелли? Ведь она, полагаю, тоже занималась вместе с вами?
Шелли покраснел:
- Нет, она с сестрой поехала на воды в Бат.
- И сейчас там?
- Да.
Клер - насмешливо:
- Как же это вы решились разлучиться с ней - да еще в медовый месяц?
Шелли удивленно поднял на нее глаза:
- Не понял вас.
- Если верить слухам, вы - вновь молодожен? Вернее, муж в квадрате.
Шелли - с грустной улыбкой:
- Дорогая мисс Клер, мы - друзья, а от друзей у меня нет тайн. Зачем же обходные маневры? Хотите что-то узнать - спрашивайте прямо.
- Спасибо. Я любопытна и воспользуюсь разрешением. Дорогой Рыцарь Эльфов, неужели правда, что вы повторно обвенчались с женой?
- Правда. В 11-м году мы сочетались в Эдинбурге по обряду шотландской церкви; теперь у родственников - да и не только у них - возникли кое-какие сомнения в законности этого брака, и я должен был их устранить.
- Но говорят, еще задолго до этого вы и Харриет... - Клер замялась.
Шелли:
- ...перестали понимать друг друга? Да, это тоже правда.
- Но тогда зачем же вы сковали себе руки? До этого повторного венчания вы могли бы добиться развода - объявить брак недействительным и...
- Объявить недействительным? То есть - сказать, что Харриет мне не жена, а любовница, и что Ианта - незаконная дочь?.. Милая мисс Клер, у меня множество недостатков, но я не подлец!
Клер - горячо, с возмущением:
- О да, вы очень благородны, и из-за своего благородства сами себе сломали жизнь, связав себя навеки с недостойной вас женщиной, которая вам...
- Клер! - испуганный предостерегающий возглас Фанни - она вошла так тихо, что спорщики ее не заметили.
Только теперь Шелли увидел белокурую девушку с подносом в руках, дружески ей улыбнулся:
- Мисс Фанни! Вы как всегда в хлопотах по дому, словно трудолюбивая маленькая Золушка.
- Я принесла чай, - Фанни сняла с подноса чашки, чайник, вазочку с вареньем. - Вишневое, ваше любимое...
Быстро вошел Годвин.
- А, мистер Шелли! Приятный сюрприз, - протянул гостю руку. - Добрый вечер.
Шелли быстро встал из-за стола:
- Высокочтимый друг, я прошу вас уделить мне пять минут для беседы.
- Пожалуйста, в любое время - для вас я всегда свободен.
- Тогда - прямо сейчас. Извините, мисс Фанни, я очень скоро вернусь и воздам должное вашему варенью...
И Шелли прошел вслед за Годвином в его кабинет.

Годвин уселся за свой рабочий стол, жестом указал Шелли место по другую его сторону. Тот, прежде чем сесть, достал из кармана бумажник, вынул из него пачку ассигнаций, положил ее перед Годвином.
- Высокочтимый друг, эта сумма, конечно, не разрешит всех ваших затруднений, но она даст нам некоторую передышку, благодаря которой мы, я думаю, найдем способ поправить дело. Я очень сожалею, что не смог избавить вас от тревоги хотя бы неделей раньше, но чтобы получить эти деньги, мне пришлось проделать довольно сложный трюк, и в моих руках они оказались только сегодня утром.
Годвин тяжело вздохнул:
- Мне горько, что я доставляю вам столько хлопот, и если бы не семья - право же, я никогда не злоупотреблял бы вашей добротой.
- Как вы можете так говорить! - горячо возразил Шелли. - Клянусь вам, для меня это честь и счастье - что я могу хоть немного помочь моему учителю, человеку, которого я почитаю более, чем кого-либо в этом мире...
Годвин убрал деньги в ящик стола:
- Еще раз благодарю. И надеюсь, что доживу до часа, когда смогу вознаградить вас за все жертвы, которые вы понесли ради меня.
- Не будем больше об этом, - застенчиво краснея, промолвил Шелли - и встал. - Ну, я пойду.
- Да, понимаю - девушки ждут вас на чай.
- Главное - не хочу отнимать у вас драгоценное время.
- Постойте минутку, - Годвин тоже поднялся из-за стола, подошел к Шелли. - Начинается летний сезон - вы, наверное, уедете из Лондона? Куда-нибудь за город... или на воды...
Шелли вздрогнул, ответил резко:
- Нет!
- Видимо, миссис Шелли скоро вернется в Лондон?
Шелли - сдерживаясь, тихо:
- Не знаю... Надеюсь, что - не скоро.
Годвин ласково положил руку на плечо Шелли:
- Я - ваш друг и много старше вас; думаю, вы примете от меня один совет?
- От вас - любой.
- Постарайтесь смотреть на жизнь проще. Вы же - философ... Если помните - Сократ ухитрялся как-то терпеть свою Ксантиппу. Да и моя миссис Годвин - строго между нами - отнюдь не подарок. У нее злой язык и скверный характер... Но мы уживаемся, в общем, благополучно, хотя ни о каком духовном общении с такой женщиной не может быть и речи.
Шелли взглянул на портрет:
- А - с Мэри Уолстонкрафт?
- О, это совсем другое дело. Но она - редчайшее исключение среди существ своего пола.
- Да, я понимаю - чудо встречается редко, иначе оно перестало бы быть чудом, - грустно промолвил Шелли. - Наверное, поэтому господь бог - или кто там занимается такими делами - производит женщин, подобных ей, только в единственном экземпляре.
Годвин улыбнулся:
- Подумайте спокойно о том, что я сказал. А пока вы в Лондоне один - так сказать, на холостом положении - приходите почаще обедать. Миссис Годвин поручила мне передать вам это приглашение и сказать, что она была бы счастлива видеть вас каждый день. Я всей душой к ней присоединяюсь, а о девочках и маленьком Вильяме и говорить нечего - они-то все будут на седьмом небе.
Шелли смущенно опустил голову:
- Спасибо.
Годвин - по-прежнему улыбаясь:
- Мы досыта наговоримся о разных философских проблемах; в те дни, когда я занят, Клер и Фанни с радостью составят вам компанию - они обожают слушать вас. А вскоре вы получите не только благодарного слушателя, но и, я надеюсь, еще одного интересного собеседника. На днях из Шотландии вернется моя дочь Мэри. Она многое унаследовала от своей покойной матери... - взгляд на портрет. - Конечно, сейчас это еще ребенок - но уже думающее существо. - Годвин вздохнул и прибавил после короткой паузы, отечески потрепав Шелли по плечу: - Во всяком случае - помните, что есть дом, где вас любят и вам всегда рады.
Шелли наконец-то смог ответить улыбкой на улыбку:
- Спасибо. Этого я не забуду.

6.
«...Не медли! Пробил час!
Ты слышишь крик: скорей!
Не пробуждай слезою скудной
мой дух - он очерствел и смолк.
Угасший взор Любви не смеет
тебя смущать мольбой своей,
Так в одиночество вернись:¬
ты преступила долг...»6
Унылые апрельские стансы едва ли можно назвать поэзией. Крик боли и обиды - не больше того. А кроме них - да двух-трех писем - он за полгода не написал ни строки. Затравленную душу музы не посещают.
Настоящее - более чем безотрадно. Да и в будущем надеяться, похоже, не на что. Глупейшее положение: одинок и не свободен.
Харриет все еще в Бате и никаких признаков жизни не подает - Шелли даже рад ее отсутствию. Последние искры любви в его сердце угасли, он вспоминает теперь свою жену почти с таким же чувством, как Элизу, и с ужасом думает о том неизбежном дне, когда обе сестры вернутся в Лондон. Правда, они привезут Ианту - по ней отец очень соскучался - но отвращение к тем, кто ее окружает, сильнее тоски по ребенку.
Рано или поздно жена вернется. Возможно, захочет возобновить прежние отношения. И... что тогда? Согласиться на эту... плотскую связь? Брак без нежности и взаимного уважения другими словами не назовешь. Бездуховный союз, как у животных - позор для мыслящего человека.
Нет, сделанного не исправишь. Разбитое не станет вновь целым. Впереди одиночество - надо принять эту мысль. И не винить Харриет за то, что все так обернулось: она просто не может быть другой. Но ведь он тоже имеет право быть самим собою - хотя бы ценой отказа от любви, от теплого домашнего очага... А этот отказ неизбежен, ибо даже если он встретит когда-нибудь другую женщину, которая могла бы дать ему счастье - то соединиться с нею не сможет...
Пусть так. Он будет содержать Харриет и заботиться о дочке, и пусть жена живет как знает. Развлекается со своим Райеном или с кем там ей угодно - Шелли до этого нет больше дела. Но и его пусть оставят в покое. У него есть работа, есть книги, есть друзья - добрый дом Годвинов на Скиннер-стрит... Для философа этого хватит.

Приглашение Учителя - заходить почаще и запросто - пришлось очень кстати, и Шелли в полной мере им воспользовался. У Годвинов ему было хорошо - он чувствовал, что ему рады, и мог говорить о том, что его интересовало, отвлекаясь немного от своей постоянной печали.
Как-то, в один из последних дней мая, Шелли в обычное время пришел на Скиннер-стрит, поднялся на второй этаж в столовую, и, не застав там ни Фанни, ни Клер, постучался в кабинет Годвина.
- Войдите! - отозвался молодой незнакомый женский голос.
Шелли отворил дверь...
В большом кресле под портретом Мэри Уолстонкрафт он увидел тоненькую миниатюрную девушку лет шестнадцати, с золотистыми волосами, в странном платье из клетчатой шерсти - она сидела, свернувшись калачиком и поджав ноги, с книгой на коленях. Лицо ее - чистое, бледное, с высоким красивым лбом Годвина и большими светло-карими - «ореховыми» - глазами (глазами «дамы с портрета!») - лицо ее было нежно и прекрасно: оно отражало ум, волю и доброту...
Потрясенный Шелли стоял и смотрел на незнакомку - молча, почти не дыша: без мысли он знал - да, это ОНА, та, о ком он мечтал с ранней юности, за кого ошибочно принял сначала кузину Харриет Гроув, потом - Харриет Вестбрук... Теперь он встретил ее настоящую - но слишком поздно!
На лице девушки проступило выражение радостного изумления; она закрыла книгу, медленно спустила ноги на пол, медленно встала... Шелли тоже пришел в себя, произнес тихо:
- Мисс Мэри? - и сделал шаг вперед.
- Мистер Шелли? - так же тихо спросила девушка и тоже сделала шаг вперед.
- Клер и Фанни много рассказывали мне о вас...
- А мне - о вас...

Это поразительно: ему не хотелось больше говорить - ни о политике, ни о поэзии, ни даже об атеизме; ему не хотелось думать о любимых высоких предметах; ему хотелось лишь одного: быть там же, где она, слышать ее голос и шелест платья, смотреть... нет, смотреть на нее он не смел - взгляд мог выдать его горькую тайну - но все-таки иногда желание пересиливало разум: он поднимал на Мэри глаза... и тут же отводил их в сторону, если встречался с ее серьезными внимательными глазами...
Потом они оба немного осмелели, стали обмениваться вопросами - о любимых книгах, о взглядах на историю, религию, мораль - Шелли вновь и вновь радостно удивлялся практически полному совпадению позиций, что было, впрочем, естественно, если учесть их общий источник (ведь родители Мэри были его учителями) но в его глазах служило лишним подтверждением догадки, что - да, эта девочка и есть его мечта, заветный идеал женщины, встреченный им, увы, слишком поздно... Да, поздно. Ведь если даже допустить, что Мэри могла ответить на его чувство - то на какую страшную жертву пришлось бы ей пойти, чтобы соединить их судьбы! Он знал, что не имеет права мечтать о чуде. Благоразумнее всего было бы вообще прекратить визиты к Годвинам - хотя бы на время! - но это оказалось уже выше человеческих сил.

7.
Со дня их знакомства прошла неделя. Мэри успела уже освоиться в Лондоне и сменить свое платье из шотландки на легкое шелковое. А главное - она на собственном опыте успела убедиться, что чудеса в этом мире все же бывают. Конечно: ведь она, как и все девочки, в глубине души мечтала о принце, благородном рыцаре - и вот он явился во плоти, и более прекрасный, чем в ее грезах, да притом еще и поэт! Нельзя сказать, чтобы встреча была совсем неожиданной: Клер и Фанни, дружно восхищавшиеся своим необыкновенным другом, в письмах к сестре не жалели для него похвал - и все-таки действительность на этот раз (редчайший случай!) превзошла сотканный воображением образ.
Прямая и смелая от природы, Мэри не пыталась себя обмануть. Она не побоялась назвать - мысленно - своим настоящим именем чувство, вспыхнувшее в ее сердце при первой же встрече с Шелли: ЛЮБОВЬ. Да - любовь... Пусть бесперспективная - Мэри понимает, что надежды нет - но отказаться от этой смешанной с болью радости она не хочет... и не может.

Вновь - кабинет Годвина. Хозяин отсутствует. Мэри - в своем любимом кресле и, как обычно, с книгой в руках. Вот девушка подняла голову, прислушалась, улыбнулась: знакомые шаги за дверью. Как и тогда - в день их первой встречи - Шелли заглянул в кабинет и нерешительно остановился на пороге.
- Здравствуйте, мисс Годвин. Простите... Я ищу вашего отца.
- Он скоро будет. Подождите его здесь, пожалуйста.
Шелли, поколебавшись, вошел.
- Садитесь, прошу вас, - предложила Мэри.
Шелли сел на стул - подальше от Мэри, поближе к дверям. Не зная, куда девать глаза, воззрился на собственные ботинки.
- Мистер Шелли, вы всегда так печальны... - осторожно начала девушка. - У вас тяжело на душе.
- Я не жалуюсь, мисс Годвин.
- Будьте добры, зовите меня по имени... если вас не затруднит... Да, вы не жалуетесь, но мне больно видеть, что вас снедает грусть.
- Я бесконечно благодарен вам за сострадание, мисс Мэри. Я ничем его не заслужил. А печаль в моем положении естественна - мне нечего в жизни ждать и не на что надеяться.
- Зачем такая безысходность! Мужчине стыдно падать духом. Я - женщина, и то себе этого не позволяю.
- А у вас и нет причин предаваться унынию. Будущее для вас открыто, у вас любящая семья...
- Любящая семья! - повторила Мэри с горечью. - Вся моя семья - это отец и Фанни. Втроем мы могли бы быть счастливы - но мачеха всеми способами отравляет нам жизнь, так что мне порой в этом доме просто нечем дышать!
- Миссис Годвин? - удивился Шелли. - Как странно - она никогда не казалась мне злой женщиной.
- О, вы ее не знаете - она умеет прикидываться доброй и больно жалить исподтишка. Меня-то ей сломать не удалось - я не из робких! - но что она сделала с Фанни... Буквально растоптала ей душу! Ведь сестра по крови всем чужая здесь, кроме меня. Фанни - дочь моей мамы от человека, которого она безумно любила еще до встречи с отцом... и с которым не была обвенчана. Но разве их ребенок в том виноват? Какое же сердце надо иметь, чтобы попрекать бедняжку «темным происхождением» - как будто мало того, что ее попрекают каждым куском!.. Да что я или Фанни - даже Клер, ее родная дочь, только и мечтает о том, чтобы вырваться из нашего милого дома!
- Признаться, я и подумать не мог...
- Да, внешне у нас все благопристойно, - мрачно усмехнулась Мэри и, секунду помолчав, решилась - заговорила быстро и горячо: - Одного я не могу понять: как мой отец, мой чудесный, мудрый, добрый отец мог жениться на этой женщине - после мамы! Пусть бы он ничего другого не знал, не имел, с чем сравнить, но - после мамы! Я читаю ее книги, ее письма - и передо мной встает такой светлый, такой одухотворенный образ... Вы знаете - с тех пор, как я приехала в Лондон, я каждый день хожу на кладбище святого Панкратия, на ее могилу. Сижу там, подолгу мысленно разговариваю с мамой - пока мне не начинает казаться, что во мне пробуждается ее душа. Тогда я чувствую - для меня нет ничего невозможного, я могу решиться на какой-то необыкновенный поступок... на подвиг, на жертву... во имя свободы... или любви! И если бы я решилась - не знаю, как отец, но мама поняла бы и благословила бы меня! А никакого другого благословения - ни человеческого, ни божеского - мне не нужно!

Погожее летнее утро. Кладбище возле церкви святого Панкратия. Могила Мэри Уолстонкрафт. Мэри-дочь преклонила перед нею колени, глубоко задумалась. На могильной плите - букет дивных белых роз: Мэри только что положила его туда. Легкие шаги за спиной, шорох кустов - и мужская рука кладет рядом с первым второй букет, из алых роз. Мэри подняла лицо, оно осветилось радостью. И вот уже двое стоят рядом и, не таясь больше, смотрят друг другу в глаза.
- Не знаю как, но я чувствовала... - голос Мэри дрожит и прерывается от волнения, - Да, я чувствовала, что увижу вас сегодня... Я принесла для вас мамины «Письма из Норвегии» - пусть эта книга останется вам как память обо мне... если нам суждено расстаться...
Шелли - так же взволнованно:
- Я тоже принес вам книгу в подарок - не столь ценную, но от чистого сердца. Это - моя «Королева Маб»...
Разговор на этом иссяк. Оба молча, неотрывно смотрят - глаза в глаза. Потом в какой-то момент они одновременно опустили головы, повернулись и молча пошли по кладбищенской аллее - рядом, но не касаясь друг друга...
Через несколько часов на бумагу лягут стихотворные строки - чуть ли не первые после месяцев отчаяния:
«Мой взор туманила слеза,
Но я был тверд, неколебим,
Я в страхе отводил глаза,
Чтоб взгляд не встретился с твоим,
¬Не мог я знать, что кроткий свет
Твои глаза струят в ответ.

Тяжел несчастный жребий мой,
Безмолвный гнев таит душа,
Снедаемый глухой тоской,
И жизнь кляня, и стон глуша,
Скрывать я должен от людей
Отчаяние, как звон цепей...

...Вдвоем - лишь миг один, и вдруг
Очнулся я от тяжких мук!

Звучал участьем голос твой,
Мне сердце оживила ты,
Омыв целебною росой
Полуувядшие цветы.

Любовь моя, нам счастья нет!
Меня связали сотни уз,
Враждой и злобой встретит свет
Наш чистый дружеский союз.
О, где найти мне силу слов,
Чтобы ослабить гнет оков!

Ты так добра, кротка, нежна;
Не мыслю, как я мог бы жить,
Когда б не ты. О, ты должна,
Должна мне сердце подарить!..»7

А Мэри, словно отвечая на этот призыв, напишет на первом чистом листе подаренной ей «Королевы Маб»: «Эта книга для меня священна; никто, кроме меня, не раскроет ее, и я буду в ней записы¬вать все с полной откровенностью. Но что же я напишу? Что я невыразимо люблю автора и что все меня отделяет от него, от самой дорогой и единственной любви. Любовь обручила нас; я не могу принадлежать тебе, не могу принадлежать никому другому; но я вся твоя...»

Воскресение из мертвых!.. Другими словами это не назовешь. Спала серая пелена безнадежности, мир вновь обрел краски, музыку, аромат. Душа словно очнулась, вышла из глубокой прострации, затрепетала, жадно потянулась навстречу радости...
Радость! Немыслимая, невозможная, ослепительная! Счастье, вчера еще казавшееся недосягаемым - вот оно, сделай только последний шаг!
Об этом - о главном - ни слова пока не сказано, но оба знают: участь их решена. Рассудок еще сопротивляется - твердит о препятствиях, о долге, о неизбежности кары... Что ж! Кары любовь не боится; препятствия, самые грозные, окрыленное ею мужество способно преодолеть; а долг... Перед кем? Перед Харриет? Но она сама выбрала свою судьбу, да и, судя по всему, не будет огорчена потерей. Разрыв с ней неизбежен - Перси понял это еще до того, как увидел Мэри. Он переведет на бывшую жену большую часть своих денежных средств; миссис Шелли будет обеспечена и независима, доброе имя ее - что бы там ни было с Райеном - не пострадает: всю вину за крушение их семьи муж возьмет на себя... Нет, перед Харриет его совесть чиста. Долг - перед Годвином? Но учитель сам - противник церковного брака; разрывая путы, Шелли поступает согласно принципам «Политической справедливости». Какой же долг он при этом нарушит? Чьим интересам может повредить?..
Интересам самой Мэри. Да, вот здесь - большая проблема. Положение женщины при «незаконном» союзе вдвойне незавидно. Три года назад он, совсем мальчишка, все-таки не решился подвергнуть Харриет столь жестокому испытанию. Сейчас Перси - двадцать один год, и за плечами есть уже какой-то опыт семейной жизни - сейчас легкомысленный поступок был бы вдвойне непростительным... Легкомысленный? О нет, этим пороком он никогда не грешил, и меньше всего склонен к нему теперь, когда для него решается вопрос жизни и смерти - именно так, без преувеличения; ну, если уж не для физического существа по имени Перси Шелли, то для поэта - наверняка... Понятно, даже ради его спасения - ради своих ненаписанных книг - он не согласился бы сознательно сделать Мэри несчастной. Но ведь ее представления о счастье - совсем не такое, как у Харриет. Мэри - не простая заурядная мещаночка, на один лишь миг поднявшаяся над привычной пошлой средой, чтобы тут же вновь нырнуть в родное болото; нет: Мэри - натура смелая, героическая; она - дочь мудреца Годвина и бесстрашной Мэри Уолстонкрафт, и, разумеется, унаследовала лучшие черты своих родителей... Следовательно...
Следовательно - у тебя есть надежда. Но первое слово - не за тобой.

8.
В среду 8 июня Шелли привел Хогга на Скиннер-стрит, чтобы познакомить с Мэри. По пути он описывал ее достоинства с таким восторгом, что Хогг без труда угадал половину правды и не мог отказать себе в удовольствии подразнить приятеля, напомнив ему предмет одного их давнего спора.
- Так что же, Перси, вы по-прежнему считаете, что половая страсть - чувство далеко не самое благородное?
- Да, если речь только о примитивной страсти, а не о любви.
- А вы все еще верите, что эти понятия не тождественны?
- Конечно. Они полностью не совпадают даже у дикаря: ведь человек и на самой низшей ступени своего развития уже - существо социальное. А чем выше культура, тем больше разница.
- Что же такое тогда - любовь?
- Я думаю - это всеохватывающая жажда общения... общения не только чувств, но всей нашей природы - интеллекта, воображения, чувствительности. Половой импульс представляет собой лишь одну - и часто незначительную - долю любовных притязаний, хотя он и служит чем-то вроде символа для выражения всего остального... Ага, вот мы и у цели.
Гостей встретила Фанни; сказала, что Годвин занят в книжном магазине, а миссис Годвин и Клер нет дома - и побежала на кухню готовить чай. Хогг и Шелли поднялись в столовую. Там не было ни души.
- Похоже, мы не вовремя, - заметил Хогг, усаживаясь, и вернулся к теме прерванной беседы: - Итак, вы полагаете, что именно жажда общения...
Договорить он не успел: дверь годвиновского кабинета чуть-чуть приоткрылась, и тихий взволнованный голос позвал:
- Шелли!
- Мэри! - тотчас откликнулся другой голос, не менее взволнованный, - и Шелли, забыв о друге, стрелой вылетел из комнаты.
- Ого! - удивленно пробормотал Хогг. - Стало быть, жажда общения... М-да! - и вздохнул: - Бедная Харриет...

Мэри стоит у окна в кабинете - лицо бледное, напряженное, руки крепко сжаты.
- Друг мой, что с вами? - спросил Шелли. - Что-то случилось?
- Нет, пока - ничего. Но нам надо поговорить. Серьезно. Не здесь.
- Вы не были сегодня утром на кладбище...
- Не была. И вы тоже там пока не появляйтесь.
- Почему?
- Мачеха следит за мной. Боюсь, вам могут отказать от дома.
- За что же? Мы не сделали ничего дурного.
- Да, но моральная сторона здесь никого не интересует. Здесь важно только соблюдение приличий.
- Так может рассуждать миссис Годвин, но - не ваш отец. Я поговорю с ним.
- Нет, нет! Подождем.
- Так завтра я вас увижу? Да, Мэри?
- Да.
- Где?
- Когда вы в первый раз провожали меня с кладбища, мы шли через парк. Помните?
- Да.
- Вот там. На скамье возле фонтана. В два часа по полудни.

Опасения Мэри не замедлили оправдаться: на другой день, утром, Годвин вызвал ее к себе в кабинет.
- Милое дитя, я должен задать тебе один вопрос и прошу ответить мне правдиво.
- Я всегда говорю правду, отец.
- Знаю. За всю твою жизнь я не слыхал от тебя ни одного слова лжи. Но вопрос очень деликатного свойства...
- Спрашивайте, отец.
- Каковы твои отношения с Шелли?
- Самые чистые.
- Я в этом не сомневаюсь. Я имел в виду не действия, а чувства.
- Я люблю его.
- А он?
- Он меня - тоже.
- Он сам тебе сказал?
- Нет, но я знаю.
- Так... Ну, что же... - Годвин откинулся на спинку кресла, пристально посмотрел на дочь: она стояла под портретом Мэри Уолстонкрафт - спокойная, гордая, уверенная в себе. - В принципе, удивляться тут нечему. Этот мальчик и в самом деле поразительно хорош - умен, благороден, красив... даже слишком - но не забывай, пожалуйста, одну маленькую деталь: он женат.
- Но жена предала его, и он ее больше не любит, - возразила Мэри. - Они должны окончательно разойтись, это решено.
- Они могут разойтись, разъехаться даже по разным городам, но получить развод ему вряд ли удастся. Ты никогда не сможешь стать его законной женой.
- Церковный обряд ничего не добавит тем, кто любит и доверяет друг другу.
Чистая, сильная, бесстрашная молодость! У Годвина сжалось сердце: он вспомнил себя и свою первую жену семнадцать лет назад. Тогда у них тоже хватило сил пренебречь мнением общества, устоять под лавиной грязи, обрушившейся на них из-за внебрачного ребенка мисс Уолстонкрафт... Они выдержали. Но они были тогда уже зрелыми людьми - ему около сорока лет, Мэри - много за тридцать. И у них была возможность прекратить травлю: они обвенчались, и он усыновил маленькую Фанни. Шелли в другом положении: что бы он ни делал, он будет бессилен защитить от поношения и Мэри, и себя самого. Увы! Ради блага дочери отец обязан быть непреклонным.
- Дитя мое, понимаешь ли ты, что говоришь?
- Конечно, отец. Я не понимаю другого: что именно вас так беспокоит? Вы же сами в принципе убеждены, что нерасторжимый принудительный брак безнравственен, как источник лжи и страданий, что люди должны быть вместе до тех пор, пока они любят друг друга. Вы публично заявили об этом в своей «Политической справедливости». А мы оба - и Шелли и я - мы верные ваши ученики!
Годвин в волнении поднялся из-за стола:
- «Политическая справедливость» есть рассказ об идеальном общественном устройстве; это, если хочешь, новая «Утопия», и она была написана двадцать лет назад! Я не говорю, что мои взгляды за это время существенно изменились, - нет, но я понял, что, живя в реальном обществе, человек обязан считаться с его моралью, его законами, обычаями...
- ...с его предрассудками... - подчеркнула Мэри.
- Да - и с его предрассудками, как это ни печально - или бунтовщик поставит себя в положение изгоя, парии... И я никогда не одобрил бы тех, кто решился бы применить умозрительные теории, изложенные в моей книге, к нашей сегодняшней практике. Ты поняла меня?
- Да, отец.
- Подумай хорошенько о том, что я сказал. И обещай мне, что не будешь встречаться с Шелли - до тех пор, пока страсти не успокоятся.
Мэри с грустью и жалостью посмотрела на старика:
- Я подумаю над вашими словами, отец. Но - больше ничего не обещаю!

9.
В четверть второго пополудни Мэри вышла из дома. Зажмурилась от яркого солнца. Улыбнулась: решение принято - самое трудное позади!
В парк она пришла двадцатью минутами раньше условленного часа. Думала, что придется ждать - но еще издали, из аллеи, увидела на скамье возле фонтана знакомую тонкую фигуру. Шелли тоже заметил ее - вскочил, бежит... летит навстречу! Мэри не удержалась - прихватив юбку, тоже со всех ног побежала к нему. Запыхавшись, остановились на расстоянии полутора шагов, Шелли протянул Мэри руки, она вложила в них свои. Мгновение молча любуются друг другом. Прохожие огладываются на них, замедляют шаги, тоже любуются: два юных, прекрасных, сияющих любовью и счастьем лица в потоках солнечного света...
Мэри первая пришла в себя.
- Утром отец говорил со мной. Он требует, чтобы мы больше не виделись.
- Я получил его письмо. Он просит меня не посещать ваш дом.
- Что вы решили? - спросила она.
- А - вы? - спросил он.
Мэри, тихо:
- Я люблю вас... люблю как саму жизнь...
Шелли - страстно:
- И я люблю вас... больше самой жизни! О Мэри! Я безумно люблю тебя, но что я могу тебе дать? Ничего кроме любви - ни богатства, ни титула, ни даже... своего имени.
Она:
- Я это знаю. Мне ничего не нужно - нужен только ты.
Он:
- Весь свет осудит нас. Друзья и знакомые отвернутся. Меня назовут соблазнителем, а тебя... - он запнулся, не в силах вымолвить грубое слово.
Мэри - гордо:
- Знаю. Пусть говорят что угодно. Я презираю суд ханжей!
Шелли:
- Большую часть своих доходов я должен оставить Харриет. Мы с тобой будем бедны... Очень бедны, моя Мэри...
Мэри улыбнулась:
- Пусть так - я не боюсь!
Шелли - сияя:
- Любимая! Я - счастливейший из смертных! Мы уедем с тобой за границу - куда-нибудь в Швейцарию или Италию, где нас никто не знает, где никто не оскорбит тебя грубым словом - и будем жить открыто и честно, никого не обманывая и ничего не боясь!
- Да, любимый!
- Мы будем много работать на благо человечества, будем учиться, читать, творить...
- Да, любимый!
- Я думаю, мы должны поставить Годвина в известность о нашем решении - иначе получится как-то... некрасиво.
- О, нет! - встревожилась Мэри. - Отцу говорить нельзя. Он, конечно, не примирится, он сделает что-нибудь, чтобы помешать нашему союзу... Вот и Клер считает, что мы должны бежать тайно.
- Ты говорила о нас с сестрами?
- Они сами догадались. С Фанни я не могу быть вполне откровенной - она ужасная трусиха, она будет плакать и выдаст нас так или иначе. Зато Клер - всей душой за побег и сама хочет ехать с нами.
- Вот это, мне кажется, неблагоразумно, - заметил Шелли.
- Но она тоже задыхается в нашем доме, она хочет быть свободной - неужели мы откажем ей в помощи?
- Ее, конечно, жаль, но... Тут надо все хорошо взвесить. Впрочем, у нас будет две-три недели на размышление.
- Так долго ждать? - наивно огорчилась Мэри.
- Это необходимо, любимая. Мне надо многое подготовить для побега, оформить кое-какие документы, дарственную для Харриет... Кроме того, я напишу жене в Бат, что хочу видеть ее для важного разговора, и я не знаю, как быстро она сможет приехать.
- Ты хочешь рассказать ей о наших намерениях?
- Непременно.
- По-моему, Перси, это лишнее. Достаточно простого письма... уже потом, после нашего отъезда.
- Нет, я так не могу. Это было бы слишком жестоко.
- Почему? Она же тебя предала. Следовательно - не любит. Следовательно - не будет страдать. Она получит деньги и свободу - и будет очень довольна. Во всяком случае, особой деликатности она не заслуживает. Вспомни, как бессердечно она с тобой обошлась!
- Если она и была бессердечна - это не значит, что я могу отплатить ей тем же. Благородный человек и с врагом обязан поступать благородно, а Харриет нам не враг. Она просто - обыкновенная слабая женщина...

10.
Шелли, не откладывая, исполнил свое намерение: написал Харриет, что просит ее срочно приехать в Лондон по важному делу.
Харриет вернулась. Разумеется, вместе с Элизой. Погода стояла жаркая, дорога утомила сестер; обе они были раздражены и, пожалуй, в душе довольны: просьбу о возвращении они расценили как долгожданную капитуляцию противника.
И правда, по главному пункту былых разногласий - об Элизе - Шелли не собирался теперь спорить; он, как будто, отнесся с полным безразличием к тому, что эта женщина вновь водворяется в его доме. Но если мисс Вестбрук он встретил без гнева, то и жену - без видимой радости: несколько приветливых слов, вопрос о самочувствии, дружеское рукопожатие - и только; все ласки и поцелуи достались крошке Ианте. Столь явное отсутствие супружеского пыла озадачило Харриет: бесконечно далекая от того, чтобы угадать истину, она ощутила все же смутное беспокойство, и когда Шелли, наспех покончив с приветствиями, ушел к себе в кабинет - жена пошла следом.
- Не помешаю? - спросила она, усаживаясь в кресло.
- Конечно, нет, дорогая. А что ты хочешь?..
- Хочу узнать, зачем это я тебе так внезапно понадобилась. Ты не находишь, что это не очень деликатно - настаивать, чтобы я в разгар курортного сезона вернулась в Лондон, вместо того, чтобы приехать в Бат самому?
- Прости, но чрезвычайно важные обстоятельства не позволили мне отсюда уехать.
- Важные обстоятельства? - насмешливо повторила Харриет. - Это какие же? Ты, может быть, помирился с отцом?
- Нет.
- Ну, тогда, значит, твой дед наконец-то помер и ты получил свою часть наследства.
- Нет.
- Что же еще столь уж важного могло произойти?
- Дорогая, это будет очень серьезный разговор. Я думаю, лучше отложить его на вечер или даже на завтра - чтобы ты прежде отдохнула с дороги.
Харриет насторожилась:
- Нет, я хочу знать сейчас.
- Ну, хорошо... - короткая пауза: надо собраться с духом. - Видишь ли, дорогая, за то время, что ты была на курорте, я хорошо обдумал нашу с тобой жизнь - прошлую, настоящую и будущую - и решил, что лучше всего нам расстаться.
- Как?.. - не поняла Харриет.
- Разойтись, разъехаться окончательно.
- Неумная шутка! - возмутилась молодая женщина.
- Я не шучу.
- Тогда, значит - ты сошел с ума! Я - твоя законная жена перед богом и людьми...
- Ты же знаешь мои взгляды на брак: союз двоих священен, пока они любят друг друга - а наша любовь умерла.
- Как - умерла? - все еще не веря, переспросила Харриет.
- Да, к несчастью. Духовная связь между нами давно порвалась, а любить только телом - нет, это не для меня. И лгать тебе, изменять тайком, внешне соблюдая приличия - как делают многие уважаемые члены общества - этого я тоже не умею... и не хочу! Пойми, бедняжка - три года назад мы совершили ошибку: не зная ни друг друга, ни самих себя, мы соединили наши судьбы. Кто из нас больше в том виноват? Наверное, я, как мужчина; но сейчас это уже не имеет значения. Важно другое - что этот шаг был ложным. Прошло время - и мы увидели, что обманулись, что мы совсем не подходим друг другу. У нас разные интересы, разные взгляды на жизнь; духовно мы совершенно чужие. Стоит ли ждать, пока сегодняшнее отчуждение не перерастет в неприязнь и даже ненависть? По-моему, лучшее, что в такой ситуации можно сделать - это расстаться друзьями. Разумеется, я буду заботиться о дочке и тебя материально обеспечу - документы уже оформляются; ты будешь жить безбедно и независимо.
Харриет, в полной растерянности выслушавшая молча эту тираду, смогла наконец вымолвить:
- Но как же так, Перси? Ведь я люблю тебя!
- Прости, дорогая, но мне кажется, еще до твоего отъезда в апреле тебя гораздо больше интересовал другой человек, - тихо ответил Шелли. - Что до меня, то мое чувство к тебе ушло безвозвратно. К тому же я встретил девушку, которая меня понимает, разделяет мои взгляды...
Харриет наконец-то услышала нечто, доступное ее разумению - и взвилась:
- Ах, вот что! Я так и чувствовала с самого начала, что здесь замешана какая-то девка!..
- Не смей называть ее так!
- Ах, извини - принцесса! Богиня! И кто же она?
- Мэри Уолстонкрафт Годвин.
Харриет нервически расхохоталась:
- Дама с портрета?
- Ее дочь.
- Понятно. Значит, эта интриганка воспользовалась моим отсутствием и твоей тягой ко всякой романтике, чтобы повеситься тебе на шею...
- Харриет, еще одно слово о ней в таком тоне - и я сразу уйду. Меня можешь оскорблять как хочешь, но ее - не позволю...
- Какая вспышка праведного гнева! Прекрасно. Сказывается привычка к роли добродетельного рыцаря... Только теперь о ней придется забыть! Теперь тебе больше пристала роль подлеца... Мой чистый, благородный, безупречный муж бросает свою беременную жену ради какой-то...
Шелли показалось, что его обварили кипятком:
- Что ты сказала! Ты - в положении?
- На четвертом месяце. Только такой слепец как ты мог этого не заметить!
Шелли - тихо:
- От кого?
- Что ты спросил?
- От кого ребенок - от меня или... от этого Райена?
Харриет вдруг поняла - вскрикнула с искренним ужасом:
- Перси! Это неправда! Это ложь, гнусный навет! Я никогда тебе не изменяла, я любила и люблю только тебя!
Она разрыдалась - бурно, сотрясаясь всем телом; Шелли быстро налил воды в стакан, подал жене.
- Бедная девочка, успокойся. Вот, выпей глоток... и еще... Успокойся, я же не обвиняю тебя... Правда, этой зимой и в начале весны твое поведение казалось мне несколько... странным, а потом еще мне сказали...
Харриет - всхлипывая, с упреком:
- Тебе сказали! А ты - поверил! Потому что очень хотел поверить! Чтобы самому перед собой оправдаться! Но я верна тебе, клянусь... Господи, ну как мне тебя убедить!..
- Я верю тебе, дорогая, не плачь... - мягко, с глубокой печалью промолвил Шелли. - Ты верна мне, ребенок мой - пусть так, я верю... Но ведь от этого ничто не меняется - ушедшего не вернешь. Любовь, как и жизнь, умирает, чтобы уж не воскреснуть; мое чувство к тебе угасло - значит, супружеских отношений между нами теперь быть не может. Но я остаюсь для тебя самым преданным другом и братом - это уже навсегда...
Рыдания Харриет перешли в истерику, Шелли безуспешно пытался ей помочь; к счастью - в такой ситуации это, действительно, «к счастью» - в комнату влетела Элиза Вестбрук.
- Что здесь происходит? Чудовище, что вы с ней сделали?! - Ну, деточка моя, голубушка - успокойся! Я с тобой, все будет хорошо... - Сударь, что вы стоите, как истукан? Уходите скорее! Вы же ее убиваете!
Опечаленный Шелли вышел за дверь, прикрыл ее за собой, сказал вслух, с удивлением и бесконечной грустью:
- Значит, она все еще любит меня... О! Какое несчастье...

...Ужасная ситуация. Он - в западне. Обряд венчания - условность, запись в церковной книге - условность; мнение общества - всех друзей и знакомых, а тем более незнакомых - условность: через эти препятствия он перешагнет без колебаний. Но совсем не условность - жгучие страдания Харриет. Он-то был уверен, что жена его окончательно разлюбила и не будет терзаться от их разрыва, а выходит... совсем наоборот. И главное - она беременна. Он и подумать не мог... Чей это ребенок? Она сказала - четвертый месяц, следовательно - май, апрель, март... Да, март. Но в марте они с Харриет были вместе так мало, и те мгновения нежности, после которых возникает новая жизнь... их почти уже не случалось. Полностью исключить возможность своего отцовства, пожалуй, нельзя, но вероятность - не более, чем один к десяти...
Ладно. В конце концов не суть важно, его это дитя или нет. Главное, что оно существует, и что Харриет не хочет расставаться с мужем, что она в отчаянии. Бедняжка... Перед ее горем все стушевывается, отступает на задний план: и подозрения (можно сказать, уверенность) в ее измене, и тот сплошной беспросветный кошмар, каким видятся ему теперь последние месяцы их семейной жизни, и даже бесспорная духовная несовместимость; разумом понимаешь, что прав, а сердцем упрекаешь себя в жестокости. «Лучше самому терпеть пытку, чем обречь на нее другого», - с отроческих лет, дав себе клятву служить идеалу добра, он всегда руководствовался этим принципом. Теперь впервые нарушит его. Но непоправимый шаг еще не сделан. Еще можно отказаться от своего решения. Можно вернуться...
Вернуться? Куда - в тюрьму?.. Одна эта мысль вызывает ощущение физического удушья. Вернуться - значит, забыть Мэри... Ох, нет!.. Нет, нет! Это немыслимо! Пожертвовать своей любовью - первой и единственной настоящей любовью! Пожертвовать собой как поэтом... Пожертвовать счастьем любимой!..
Ну, допустим - чисто теоретически - что он пойдет на это тройное предательство. Возьмет назад слово, данное Мэри. Согласится жить с Харриет под одной крышей. Но удовлетворится ли она этой видимостью союза, будет ли ей достаточно его братской любви и заботы? Или захочет большего? А большего теперь быть не может - сама память о былых ласках заставляет его содрогаться от отвращения. Харриет скоро это поймет и будет страдать еще сильней, чем сейчас. Не лучше ли - для нее же самой - полный, открытый разрыв?
А если бы - представим совсем невозможное - он смог бы все-таки себя принудить... забыть обиды и подозрения... воскресить умершее чувство... то надолго ли хватило бы ответного тепла у Харриет? Сегодня она готова на все, лишь бы вернуть утраченное, но разве от самой себя убежишь? Уверившись в победе, она опять станет собой настоящей - вернется жажда роскоши и насмешливое презрение к его идеалам; вернется - уже вернулась - Элиза, символ ненавистного общества; быть может - появится какой-нибудь новый Райен... Тогда перед мужем - одна альтернатива: застрелиться или попасть в сумасшедший дом...
Нет. Все имеет свои границы. Самоотверженность не должна переходить в глупость. Он и Харриет - слишком разные люди; это - не его, не ее и вообще ничья вина. Разрыв неизбежен - если не сегодня, то завтра. И чем позднее - тем больше сумма обоюдных страданий.
Плюс еще страдания Мэри... О! Вот о чем надо думать прежде всего: Мэри любит, Мэри ждет. Отказ от союза с ним стал бы для нее тяжелейшим ударом, трагедией, может быть - гибелью...
Выбор сделан. Затянувшийся узел нельзя развязать, его можно только разрубить - и лучше уж сразу, одним ударом. Другого выхода нет...

Харриет расхворалась. Не в силах смириться с потерей. Удар оказался слишком тяжелым для ее маленькой слабой души. Умоляет мужа вернуться. Бедная девочка! Если бы она поняла, что изменить ситуацию не в его власти...
Шелли снял комнату в номерах: жить сейчас в одной квартире с Харриет и видеть жену постоянно - значило бы только растравлять раны, ее и свои. Да, не только ей - ему разрыв тоже очень дорого стоил...
«Выбор сделан». Да. А душа - болит. Как болит! Кажется, еще никогда в жизни он не испытывал подобных страданий. Думал, что все чувства к Харриет в его сердце умерли - ан, нет! Оказывается, режешь-то по живому.
Любовь умерла, это правда. Но осталась жалость. Она то медленным огнем жжет душу, то вдруг пронзает грудь такой болью, что впору кричать, как от физических мук. Дни, недели непрекращающейся пытки...

В двадцатых числах июля Томас Лав Пикок получил от Шелли письмо с просьбой поскорее его навестить - и поспешил явиться на зов. Шелли, открыв ему дверь, просиял, сердечно обнял друга:
- Дорогой мой, как я рад, что вы приехали!
- Я тоже рад... и огорчен, - прибавил Пикок, внимательно посмотрев на поэта. - Что с вами, Шелли? Вы совсем больны!
И правда, выглядел Шелли прескверно - лицо белое, как бумага, руки дрожат, воспаленные глаза обведены темными кругами. Однако он бодрился изо всех сил. Ответил небрежно:
- Пустяки.
- Рецедив прошлогоднего недуга? Помню, вы очень страдали тогда от болей в боку.
- Нет, - Шелли горько усмехнулся. - Едва не сказал - «к сожалению, нет». Физические страдания хороши как отвлекающее средство - они могут хоть отчасти заглушить душевную боль.
Оба помолчали.
- Я встретил сегодня Хогга, - сказал Пикок. - Он ищет вас по всему Лондону. Харриет просила его вас найти и уговорить вернуться домой.
- Ни за что не вернусь, - быстро ответил Шелли и туже спросил: - А он не сказал - что Харриет, как она себя чувствует? Я знаю, она была больна.
- Теперь лучше, - пауза. - Послушайте, Шелли, я ведь приехал к вам с тем же намерением, что и у Хогга. По-моему, вы совершаете сейчас роковую ошибку. Для вас лучше всего было бы - вернуться домой. Харриет любит вас и... она беременна.
У Шелли вырвался стон:
- Да, я знаю.
- Вы все еще не верите, что это - ваш ребенок? Напрасно. Не представляю, какой подлец уверил вас в ее измене, но ваши искренние друзья - и я, и Хогг, и Хукем - все мы твердо убеждены, что Харриет всегда была вам хорошей женой.
- Я ее ни в чем не обвиняю, - устало промолвил Шелли. - И, в принципе, не имеет особого значения, от меня ребенок или нет - я в любом случае признаю его своим. Но я не люблю больше Харриет и, следовательно, не могу жить с ней - в этом все дело.
- Мне всегда казалось, что вы к жене очень привязаны, - заметил Пикок.
- О, если бы вы знали, как я ненавижу ее сестру!.. - перебил Шелли. - Вернуться опять в этот змеюшник? - нет, ни за что на свете! Даже если бы не встретил Мэри... - при одном упоминании этого имени лицо его преобразилось - глаза ожили, засветились, на щеках выступила краска; он продолжал говорить уже другим тоном: - Знаете, я сейчас иногда с ужасом думаю о том, что могло так случиться - я не встретил бы Мэри и никогда не узнал бы, что такое любовь!
- И что же такое - любовь? - насмешливо переспросил Пикок. - Помню, один мой друг - Джефферсон Хогг - рассказывал мне про другого моего друга, который был убежден, что половая страсть - чувство отнюдь не самое благородное, и что мыслящий человек способен управлять ею, ибо она - вовсе не ураган...
- Не ураган, нет - удар молнии! Я только взглянул на Мэри - и сразу понял: это она!
Пикок еще откровеннее усмехнулся:
- Стало быть - Ut vidi! Ut perii! - увидел и погиб!
Шелли - страстно:
- Нет: увидел - и воскрес! Право, я уверовал в древнюю легенду об Андрогине: Зевс рассек человеческое существо на две половины, и они ищут друг друга; если найдут - это и есть любовь! И тогда только возникает полноценная личность... Я нашел свою половинку!
- А Харриет? - тихо спросил Пикок.
Шелли вновь погас:
- Да, Харриет... Несчастная...
- Я все-таки советую вам не спешить с разрывом, - сказал Пикок после продолжительного молчания. - Отложите этот шаг хотя бы на несколько месяцев - до разрешения Харриет от бремени. Хогг сказал, что она должна родить в конце года...
- Я и сам думал об этом. Но что даст ей отсрочка? Обманывать Харриет я не хочу.
- И не надо - она сама себя обманет, был бы хоть призрак надежды...
Шелли покачал головой:
- Нет. Неопределенность - это худшая пытка. Дать воскреснуть надежде, заранее зная, что через полгода вынужден будешь нанести ей второй удар - какая чудовищная жестокость! Представьте себе хирурга, который из жалости к больному ампутирует пораженную гангреной конечность не сразу, а по частям... В интересах самой Харриет - покончить с этим теперь же! И потом - Мэри... Она слишком страдает, я не могу оставить ее в лапах мачехи на такой большой срок.
- Ах, тут еще один стимул - злая мачеха! Я и забыл, что у благородного Персея имеется неодолимая потребность - время от времени спасать очередную Андромеду от домашних драконов...
- Напрасно вы так... А главное... даже не Мэри - я сам не выдержу до декабря. Полгода таких терзаний!.. Неужели вы не понимаете, как мне тяжело! Ведь я разрываюсь между жалостью и любовью! Все время думаю о Харриет... днем и ночью... о ее сегодняшних страданиях, о ее будущем... В мозгу - междоусобная распря, сердце исходит кровью... Вот видите, - Шелли потянулся к тумбочке, взял стеклянный флакон, подал его Пикоку, - с этим теперь не расстаюсь.
Пикок взглянул на этикетку, потом, с тревогой - на поэта:
- Морфий? Вы его часто употребляете?
- Да. Вынужден. Я совсем не могу спать, а если не обеспечу себе - любой ценой - хоть три часа покоя в сутки, я просто... сойду с ума!.. - он закрыл лицо руками. - Постепенно прихожу к выводу, что Софокл прав:
«Не родиться совсем - удел лучший,
Если ж родился ты,
В край, откуда явился,
Вновь возвратиться скорее...»
- Ну, уж если вы до такой степени...
Шелли поднял голову:
- Мне безумно жаль Харриет, но ведь каждый, кто меня знает, должен понимать, что моей подругой жизни может быть только та, которая чувствует поэзию и разбирается в философии. Харриет - благородное существо, однако ни того, ни другого ей не дано. Оставшись с ней, я постепенно опустился бы до ее уровня, погряз бы в суете... а скорее, просто бы умер. И уж наверняка убил бы в себе поэта. Прошлой весной, когда мы с Харриет были еще друзьями, я написал «Королеву Маб», но за этот год, среди всех склок и неурядиц - практически ничего. Только атеистические памфлеты. Стихи у меня просто не шли. Зато если со мной будет Мэри!.. - лицо его вновь осветилось. - О, вы не представляете себе, что это за человек! Какой у нее светлый возвышенный ум, какая воля, какое воображение! Она гораздо талантливее меня, честное слово! Вдвоем, поддерживая друг друга, мы действительно сможем дойти до своей вершины, дать миру все, на что мы способны... А ведь иначе мы просто не выполним своего долга - перед людьми и перед самими собой... - он запнулся, взял с тумбочки стакан, отпил из него несколько глотков.
- Что там? - с беспокойством спросил Пикок.
- Простая вода. Не бойтесь, я не приобрету этой привычки...
- Надеюсь. Во всяком случае, раз уж дело приняло такой оборот, - (взгляд на флакон с морфием), - надо выйти из этой ситуации как можно скорее. Но прежде чем принять окончательное решение - прошу вас, обдумайте все хорошенько.
Шелли - тихо:
- Решение принято, и я его не изменю. Я только хочу еще раз переговорить с Харриет, а пока она больна - это невозможно. Как только поправится - мы окончательно объяснимся... и - начнем новую жизнь!

----------

Харриет так и не примирилась с разрывом, не дала согласия на развод. Но остановить Шелли ничто уже не могло. Он оформил дарственную для Харриет, переведя на нее большую часть своих средств, и сверх того дал устное распоряжение своему банкиру выплачивать ей из оставшейся ему доли необходимые суммы по первому требованию. Обеспечив оставляемых, занялся приготовлениями к отъезду, точнее - к бегству... И вот настал решающий день - 28 июля.

Четыре часа утра. Небо позеленело - близок рассвет - но земля еще во тьме. На углу Скиннер-стрит - запряженная карета, кучер дремлет на козлах. Долговязая худая фигура меряет шагами мостовую - от дома Годвинов и обратно. Наконец заветная дверь отворилась - выскользнула маленькая стройная тень, за ней - другая: Клер Клермонт все-таки настояла на том, чтобы сопровождать беглецов... Шелли со всех ног бросился к ним - взять чемоданы; но прежде всего, конечно, надо поцеловать Мэри... Клер торопит: «Это потом, еще успеете... Скорее, надо спешить, пока Годвин не проснулся!»
Все трое забрались в карету, кучер щелкнул кнутом, колеса загромыхали по сонной улице...
Свобода! Рубикон перейден, мосты сожжены. Двое любящих соединились - наперекор закону и ханжеской общественной морали, наперекор самой судьбе... Любовь победила - и она права!

«...О друг мой, как над лугом омертвелым,
Ты в сердце у меня весну зажгла,
Вся - красота, одним движеньем смелым
Ты, вольная, оковы порвала,
Условности презрела ты, и ясно,
Как вольный луч, прошла меж облаков,
Сквозь дымной мглы, которую напрасно
Рабы сгустили силой рабских слов,
И, позабыв про долгие страданья,
Мой дух восстал для светлого свиданья!

И вот я не один был, чтоб идти
В пустынях мира, в сумраке печали,
Хоть замысла высокого пути
Передо мной, далекие, лежали.
Порой терзает добрых нищета,
Бесчестие глумится над невинным,
Друзья - враги, повсюду темнота,
Толпа грозит, - но в сумраке пустынном
Есть радость - не склоняться пред судьбой,
Ту радость мы изведали с тобой!

Быть может, за созвучьем этих строк
Звучней спою иное песнопенье?
Иль дух мой совершенно изнемог,
И замолчит, ища отдохновенья,
Хоть он хотел бы властно потрясти
Обычай и насилия Закона
И Землю к царству Правды привести
Священнее, чем лира Амфиона?

¬ Бессмертный голос Правды меж людей
Живет и медлит! Если без ответа
Останется мой крик, и над моей
Любовью к людям, и над жаждой света
Глумиться будет бешенство слепых,

О, друг мой, ты и я, мы можем ясно,
Как две звезды меж облаков густых,
В ночи мирской светиться полновластно,
Над гибнущими в море, много лет,
Мы будем сохранять свой ровный свет...»

Часть IV.  ИЗГОИ

"Ведь я изгнанник общества и света:
И я, как все, был счастлив, может быть;
И я, как все, изведал боль за это."
Байрон, «Дон-Жуан», песнь II  (перевод Т. Гнедич)

Август 1814 года.
Уже четыре месяца, как пала Империя. Кровавый гений сослан на остров Эльба. После двадцати двух лет непрерывных почти войн Европа с облегчением переводит дух. Больше всех рада, пожалуй, Англия: теперь ее вечная соперница-соседка повержена в прах. Вялый апатичный толстяк, гораздо более интересующийся гастрономическими вопросами, чем политическими - бывший граф Прованский, ныне король Людовик ХVIII - с помощью союзников влез на утраченный братом престол. Франция - в развалинах и пепелищах...

1.
Утро. Солнце еще не палит - оно греет нежно и ласково; легкий ветерок овевает прохладой, волнует золотистые хлеба на неогороженных французских полях слева и справа от дороги, по которой в сторону Труа движется странный караван: две молоденькие девушки - брюнетка и блондинка - в черных шелковых платьях, высокий кудрявый растрепанный юноша и мул, нагруженный портпледом и большой корзиной. Двуногие путешественники в отличном настроении: оживленно разговаривают, смеются, не думая ни о вчерашнем, ни о завтрашнем дне.
Позади - все волнения и опасности побега: бешеная скачка из Лондона в Дувр - без остановок, по страшной жаре, совершенно необычной для Англии; переправа через Ла Манш, в высшей степени романтическая: ночью, на открытой парусной лодке (пакетбота пришлось бы ждать больше суток, а беглецы опасались погони) - бурное море, соленые брызги, луна, ныряющая среди стремительных туч... Был даже момент, когда лодку захлестнуло волной и она чуть не опрокинулась - но в конце концов путешественники все же благополучно добрались до Кале. Потом - Париж, где застряли на несколько дней в ожидании денежного перевода, и горячие споры на тему, куда теперь ехать; неожиданная идея - чудесная, безумная и соблазнительная: пересечь Францию пешком! Их отговаривали: затея трудна и опасна - в стране только что распущена огромная армия, солдаты и офицеры разбежались повсюду и «дамы несомненно будут похищены...» Но они решили рискнуть.
И вот - авантюрный план в процессе осуществления.
...Время - за полдень. Картина все та же: дорога впереди, дорога за спиной, по сторонам - поля, над головою - безоблачное небо и солнце, которое теперь уже печет нещадно. Мэри устала, едет на муле; Клер и Шелли идут следом, несут корзину с провизией. Они тоже начинают уже выдыхаться. Пора сделать привал.
Справа по курсу - большое дерево, естественный шатер. Очень кстати! Свернули к нему. Привязали мула. Уселись. Распаковали корзину. Достали из нее хлеб и фрукты, а также книгу: малейшая возможность для самообразования должна использоваться на сто процентов.
Обед на траве, в благоуханной кружевной тени, после долгой дороги по солнцепеку, и главное, с теми, кто для тебя дороже всех на свете - какое наслаждение может с этим сравниться? Свежий душистый хлеб, румяные, брызжущие соком яблоки - пища богов! Мэри и Клер жуют с аппетитом, переглядываются, блаженно улыбаются; Шелли тщится осилить два дела сразу: в одной руке у него - книга, в другой - яблоко, и он усердно трудится на общее благо, читая вслух первую и время от времени откусывая от второго.
Долго нежиться, однако, нельзя. Не без сожаления покинув гостеприимную сень, путники вновь выбрались на дорогу. Теперь - кому идти пешком, кому ехать? Клер, физически более крепкая, чем сестра, вновь великодушно уступила Мэри мула. Корзина с провизией заметно облегчилась, Шелли тащит ее один. В другой руке у него по-прежнему - раскрытая книга: ландшафт вокруг довольно однообразен, любоваться нечем, и глава экспедиции, чтобы не терять времени даром, продолжает просвещать своих спутниц.
Чтение на ходу имеет, как известно, одно маленькое неудобство: глядя в книгу, не видишь того, что под ногами. В данном случае под ногами у Шелли оказался камень. Мгновение - и вот уже и сам чтец, и - отдельно - его книга, шляпа, корзина, содержимое корзины - все это лежит в пыли. Мэри в испуге соскочила с мула, бросилась к пострадавшему, помогла подняться на ноги, отряхнуться; Клер стала поспешно собирать в корзину рассыпавшуюся снедь. А мул тем временем принял решение продолжить путешествие в одиночку. Заметив его маневр, Шелли сгоряча рванулся было вдогонку, но не смог сделать и двух шагов: при падении он подвернул ногу, приобретя если не вывих, то сильное растяжение связок. Клер догнала беглеца.
- Перси, теперь верхом поедешь ты, - сказала Мэри. - Я уже отдохнула и лучше себя чувствую, а Клер...
- Я тоже могу еще идти, - подхватила мисс Клермонт. - Мэри совершенно права. Садитесь в седло.
Бедный рыцарь упрямо покачал головой:
- Нет. Транспорт - для дам.

Вечер: часов около шести. Маленький караван продолжает двигаться в том же порядке: Мэри - верхом, Клер и Шелли - своим ходом. Книга убрана в корзину: читать вслух Перси теперь не в состоянии, да и говорить - тоже: пришлось стиснуть зубы покрепче, чтобы не стонать от зверской боли, которая при каждом шаге пронизывает его, как электрический разряд. И его спутницы устали уже до предела: Мэри дремлет в седле, Клер едва передвигает ноги. Но вот, наконец-то, радостное предзнаменование: стрелка-указатель с надписью «Сент-Обен». Вдали уже видна, вся в зелени, прелестная деревушка. Предвкушая отдых и сытный ужин, друзья ободрились, прибавили шагу. Еще немного потерпеть - цель уже близко!.. Но - что это?! Дома - без крыш! Остовы домов: обуглившиеся балки, разрушенные стены... разбросанные повсюду обломки... пепел... известковая пыль... Гробовая тишина.
Путешественники остановились как вкопанные.
- Здесь прошла война, - тихо сказал Шелли.
- Будь она проклята!.. - так же тихо отозвалась Мэри. - Казаки, наверное, думали о спаленных деревнях России, о сожженной Москве... Но это их не оправдывает.
- Да, - согласился Шелли. - Величайший позор для победителя - мстить побежденным!
- Мы пофилософствуем на эту тему, когда доберемся до какого-нибудь жилья, - сказала Клер. - Здесь остановиться, по-видимому, негде...
Из-за угла обгоревшего дома появилась фигура, довольно жалкая: старый крестьянин в лохмотьях. Шелли спросил для очистки совести, не найдется ли поблизости кров для ночлега - старик покачал головой:
- Ни единого дома не уцелело, сами спим на голой земле.
- Нельзя ли нам хотя бы купить по кружке молока? - взмолилась Мэри. - Мы умираем от голода.
- Увы, мадемуазель, у нас ничего нет - все коровы захвачены казаками. Но в трех лье отсюда - Труа-Мезон, там вы найдете ночлег и пищу.
- Делать нечего, - вздохнул Шелли. - В путь!
Мэри слезла с мула:
- Перси, садись.
- Я еще могу идти.
- Да, со скоростью черепахи. Я не хочу ночевать под открытым небом. Садись.
Против этого трудно было найти аргументы. Шелли с тяжким вздохом взобрался в седло, и молодая компания вновь двинулась в путь.
«Три лье» до Труа-Мезон были, как вскоре выяснилось, не обычные лье, а сосчитанные местными жителями каким-то особым способом - они оказались вдвое длиннее, чем положено. Закат отгорел, спустились сумерки, надвигалась ночь - а измученные путники все брели по пустынной равнине, то и дело теряя из виду дорожную колею - единственный свой ориентир. Около десяти часов вечера, когда уже совсем стемнело, они добрались, наконец, до желанной деревни. Здесь им удалось добыть вдоволь молока и кислого хлеба - и как же вкусен был этот нехитрый ужин! И как потом сладок сон - на простой соломе, покрытой грубыми простынями...
А утром - снова в путь. Мили и мили вдоль полей и пустошей, рощ и виноградников, мимо сожженных и разоренных войной деревень. Вновь жара, усталость, дорожная пыль, грязные трактиры, боль в растянутой ноге... Но все это - пустяки по сравнению с радостью. Путешественники - по крайней мере двое из трех - так счастливы, что дорожные неприятности скорее смешат их, чем огорчают, и завтрашний день, весьма туманный, отнюдь не портит им настроения. "Мы вместе, отныне и навсегда. А все остальное - неважно!"
Единственная тайная тревога Шелли - покинутая Харриет. Вполне ли она оправилась от болезни? Успокоилась ли, примирилась ли с неизбежным? О, если бы она была достаточно разумна, чтобы относиться к своему бывшему мужу просто как сестра и друг! Они смогли бы тогда жить если не в одном доме, то по соседству... где-нибудь во Франции или в Швейцарии... и он бы преданно заботился о ней и о детях... оказывал и моральную, и денежную помощь... Минутами он сам понимал, насколько эта мысль нелепа, но она была так заманчива, что невольно он вновь и вновь к ней возвращался: постоянно видеть малютку Ианту - какая это была бы для него радость!
В конце концов он не выдержал и написал Харриет письмо, очень искреннее и совершенно невероятное, если подходить к нему с обычными житейскими мерками - письмо человека, который и в самом деле настолько выше людской пошлости и порождаемых ею предрассудков, что может позволить себе роскошь совсем забыть о них... Величайшее преступление, которого ординарные люди никогда не прощают своим ближним.

2.
Август 1814 года. Лондон.
-...Дорогой мистер Пикок, это что-то уму непостижимое! Вот послушайте, - Харриет развернула листок. - «Пишу, чтобы звать тебя в Швейцарию, где ты найдешь хотя бы одного надежного и неизменного друга, которому всегда будут дороги твои интересы и который никогда умышленно не оскорбит твоих чувств. Этого ты не можешь ждать ни от кого, кроме меня.» Каково?
Пикок усмехнулся:
- Да, забавно.
- Слушайте дальше: «Из Парижа мы двигались пешком; мул вез наш багаж, а также Мэри, которая была нездорова и не могла идти...» - Харриет подняла глаза от бумаги и прокомментировала тоном величайшего презрения: - Мой супруг, видите ли, полагает, что я сильно обеспокоена состоянием здоровья его любовницы! Просто восхитительно! - Перевернула листок. - Ну, потом идет описание местности, по которой они проезжали; он сообщает, что растянул себе ногу и ходить больше не может, что никакие разбойники на них не напали и так далее... Теперь - главное: он собирается описать мне свое путешествие более подробно в следующий раз, если только не узнает, что в скором времени он будет иметь удовольствие увидеть меня лично и отвезти в какой-нибудь уютный уголок, который он найдет для меня в горах. На тот случай, если я решу приехать, он дает советы, какие документы взять с собой, и просит позаботиться об оставшихся в его квартире книгах. К сему - поцелуй для дочери и подпись: «Всегда искренне твой Ш.» Вот такое интересное послание. Второй день я его перечитываю и все не могу понять, что оно означает: то ли мой муженек поиздеваться надо мною решил, то ли совсем рехнулся...
- Разумеется, рехнулся! - подала голос Элиза Вестбрук, присутствовавшая при разговоре. - Он всегда был сумасшедший, я замечала, я говорила тебе! И вот - подтверждение! Одной этой бумаги достаточно, чтобы засадить его в Бедлам!
- Не думаю, - заметил Пикок. - Голова у него в полном порядке, а сознательно издеваться над кем бы то ни было он, по-моему, вообще не способен. Он просто выработал свою систему взглядов на то, что хорошо и что дурно, и те общепринятые нормы и обычаи, которые в нее не вписываются, автоматически относит к категории предрассудков. С точки зрения ходячей морали его предложение - о вашем, дорогая миссис Шелли, приезде к нему в Швейцарию - при нынешних обстоятельствах звучит дико, но намерения у него, в сущности, самые добрые. Он хочет иметь возможность заботиться о вас и о дочери - только и всего. К вам он всегда был искренне привязан, а что девочку обожает - это вне сомнений. Второго такого нежного и любящего отца - поискать... Откровенно говоря, - продолжал он задумчиво, - чем дольше я размышляю об этом... несчастье, тем больше мне кажется, что если бы год назад вы послушались его и сами кормили бы ребенка и если бы... - взгляд на Элизу, - гм! если бы не еще кое-какие семейные обстоятельства - возможно, ваш с ним союз оказался бы гораздо более прочным.
- Вы что же - меня во всем обвиняете? - возмутилась Харриет. - Может быть, вы еще скажете, что он поступил правильно, бросив семью?
- Не скажу. Я всегда считал вас идеальной женой, я очень отговаривал его от этого шага... Да и Хогг - тоже. Мы оба его осуждаем, но справедливость требует признать, что интеллектуал, человек не от мира сего, наверное, больше других людей нуждается в понимании и духовной близости... А тем более - при такой тонкой нервной организации, как у Шелли!
- Ах, только не говорите мне о разных высоких мотивах! Нет, здесь все было просто: он влюбился в эту авантюристку, в эту... девку - и все! Это прямо наваждение, колдовство какое-то! Кстати: видели вы его зазнобу?
- Нет. Но слыхал, что она необыкновенно красива и умна.
Харриет - с деланным смехом:
- Красива! Эта бледная немочь, худая, как доска, с бескровным лицом и волосами цвета пакли! Унылая педантка, изображающая ученую барышню! Самый обыкновенный синий чулок!
Пикок:
- Если так, то что же, собственно, он в ней нашел?
Харриет:
- Ровным счетом ничего, если не считать того, что ее зовут Мэри... И не просто Мэри, а Мэри Уолстонкрафт! Еще бы! Дочь «дамы с портрета» и Годвина - двух его возлюбленных учителей! Как тут не растаять! К тому же у девчонки хватило ума сыграть на его слабой струне - любви ко всему романтическому и необычному... свидания на могиле матери - вы можете себе представить? Дойти до такого бесстыдства! Вот мой дурак и клюнул на эту удочку... - Харриет вытерла сердитые слезы. - Ну да ничего... Он еще одумается. Вернется.
- Вряд ли, - возразил Пикок. - Мне жаль огорчать вас, дорогая миссис Шелли, но думаю, лучше прямо посмотреть правде в глаза и заранее подготовить себя к неизбежному. Свою вторую жену он не бросит.
Харриет подумала, что ослышалась:
- Вторую - что?
- Они ведь собираются открыто жить вместе, а такой союз обычно квалифицируют как гражданский брак, - пояснил Пикок. - Но суть не в названии. Главное - он, действительно, любит эту женщину до безумия. Никогда ни в книгах, ни в жизни я не встречал такой внезапной, бурной, неукротимой страсти...
- Что ж, чем горячее страсть - тем быстрее она проходит.
- Я не представляю себе, чтобы он разлюбил Мэри. Но если бы это даже случилось - он ее теперь не оставит. Благородство не позволит: ведь перед всем светом она, в отличие от вас, беззащитна.
Харриет - гордо:
- Вы правы, общественное мнение на моей стороне. А это - сила, которой и самому сильному не одолеть! Сейчас, сгоряча, он еще не понимает, в какую борьбу он ввязался. Но время пройдет - угар страсти развеется. Он устанет... одумается... и - вернется ко мне!

3.
Романтические пейзажи Швейцарии с лихвой вознаградили Мэри, Клер и Шелли за все тяготы пути. Друзья решили поселиться в простой деревенской хижине на берегу озера Ури или Люцернского, чтобы пожить там в уединении и покое. Подходящей хижины, однако, не нашлось, вместо нее сняли две пустые комнаты в большом уродливом доме, носившем пышное название «Замок». Это жилище оказалось таким неуютным и неудобным, что уже на второй день новоселы пришли к выводу, что чем скорее они отсюда сбегут - тем будет лучше. Основной же причиной спешки было весьма плачевное состояние казны: в финансовые расчеты главы экспедиции вкралась, видимо, какая-то ошибка, ибо вся наличность на данный момент составила 28 фунтов стерлингов. О том, чтобы прожить, как предполагалось, полгода (или больше) в Швейцарии на эти средства - нечего было и думать; о путешествии по Италии (как ни соблазнительно было бы перевалить через Сен-Готард) - тоже. Рассмотрев ситуацию со всех сторон, Шелли принял единственное благоразумное решение: надо вернуться в Англию. Тут же, правда, возник вопрос, удастся ли это сделать на такую маленькую сумму - дорога от Лондона до Люцерна обошлась почти вчетверо дороже. Единственный шанс - путешествовать по воде: этот вид транспорта - самый дешевый. Так и сделали: спустились по Рейссу и Рейну - благополучно, хоть и не без приключений, порой весьма опасных (как на рейнских перекатах, где их судно едва не разбилось о камни), насладились живописнейшими видами Германии и Голландии, уложились - хоть и с трудом - в свою более чем скромную смету и наконец, 13 сентября, ступили на родную землю. Оригинальное свадебное путешествие продолжалось ровно шесть недель.
---------

Лондон встретил беглецов сурово: полное безденежье (Шелли в первый же день убедился, что Харриет сняла с его счета все до последнего пенса) и - бойкот. Благородный и свободомыслящий Годвин внезапно продемонстрировал каменную твердость, заявив, что опозоренную дочь и ее соблазнителя он не желает больше знать. Вслед за ним и либеральные романтические друзья - Ньютоны, Бонвили и прочие - поспешили отказать Шелли от дома. Два скептика - Пикок и Хогг - были единственными, кто не прекратил знакомства со злостным нарушителем общественной морали. Бедняжка Клер, виновная лишь в том, что сопровождала «преступников» в их свадебном путешествии, также лишилась своего доброго имени, а вместе с ним и покровительства отчима, и, естественно, осталась на иждивении у своего «незаконного зятя» Шелли.
Итак, вновь, как три года назад - нужда, долги, кредиторы, жалкие меблированные комнаты, полуголодное существование... И - любовь. И - ощущение огромного счастья... Нет - такой любви и такого счастья он никогда еще не испытывал, а большего, наверное, и никто никогда не испытывал - большей интенсивности чувства вообще не может выдержать человек!
Легенда об Андрогине... Да - пусть редко, но все же это бывает: встречаются две половинки одного существа. Мэри стала для Шелли не только возлюбленной, женою, будущей матерью его ребенка - она была его другом, его равным, его «вторым я»; у них были общие взгляды, общие вкусы, общие мысли; стоило ему высказать какую-нибудь идею - Мэри тут же подхватывала ее и развивала именно так, как сделал бы он сам, а то и лучше - яснее, логичнее. С каждым днем он все больше восхищался ею не только как женщиной, но и как личностью - глубиной и силой ее интеллекта, богатством души, мужеством, благородством характера. О, ее-то не надо было, как Харриет, побуждать к чтению, к изучению языков - Мэри сама с увлечением окунулась в латинский и греческий, в философию, в поэзию - ибо в познании, в постижении прекрасного ощущала источник величайшего из наслаждений. Они с Перси вместе читали, вместе мечтали, вместе любовались всем, в чем можно найти красоту - от гравюры в книге до красок вечернего неба; вместе развлекались детской забавой, пуская бумажные кораблики в Серпантине... Они уже понимали друг друга без слов - с полувзгляда, с полувздоха угадывая малейший оттенок чувства... Постоянное общение с родной душой - возможна ли большая радость!...
--------

-«...У времени, Ахилл, есть за спиной
Большой мешок для сбора подаянья
Несытому чудовищу забвенью;
Все подвиги былые пасть его
Хватает вмиг, и вот они забыты
Скорей, чем свершены...»*7
Мэри читает вслух «Троила и Крессиду». Закутанная в платок, она уютно устроилась в уголке дивана, на котором лежит Шелли, укрытый толстым пледом - он любуется женой и внимательно слушает, наслаждаясь в равной мере и стихами, и самим звучанием голоса. Чуть поодаль в облезлом кресле Клер Клермонт пытается придать своей старой шляпе более или менее приличный вид, пришивая к ней новую ленту.
За окном плачет октябрь, по стеклу сбегают частые капли. День угасает, сгущается серая мгла. В маленькой убогой комнатке холодно и темновато - уголь и свечи приходится экономить.
-« ...Краса и ум,
Высокое рожденье, сила, служба,
Любовь и дружба - все подчинено
Завистливого времени капризам.
Одна черта роднит людей всех стран:
Всего милей им новые наряды,
Хотя б они и шились из старья!
Прах позолоченный для них дороже,
Чем запыленный золота кусок...»
В дверь кто-то поскребся - робко и нерешительно.
- Войдите! - отозвалась Клер.
Вошла... Фанни Уолстонкрафт; она очень взволнована и смущена своей смелостью, да к тому же и сильно вымокла под дождем - с накидки и шляпки ручьями стекает вода.
- Сестричка! Милая! - обрадовалась Мэри.
- О, мисс Фанни! - смутился Шелли и завозился на своем ложе, безуспешно пытаясь найти позу, которая соответствовала бы приличиям и позволяла при этом не вылезать из-под пледа. - Как хорошо, что вы нас навестили! Простите, я немного расклеился...
- Лежи спокойно, - строго сказала Мэри. - Фанни тебя извинит.
Фанни с тревогой наблюдала эту сцену:
- Что с вами, Перси? Вы серьезно больны?
- Пустяки... - Шелли снова улегся.
- Две ночи от болей глаз не сомкнул, - пояснила Мэри.
- Но - отчего это? Что случилось?
Шелли - нарочито бодрым тоном:
- Немного простудился, должно быть. Плюс - нервы, усталость... В общем, ничего опасного. Со мной и раньше бывали подобные приступы.
- И что надо делать?
- Ничего - ждать. Через два-три дня обычно наступает облегчение. Оставим эту неинтересную тему. Клер, дорогая, будьте так добры, угостите мисс Фанни чаем... Правда, подать к нему нечего. ..
- О, ради бога, не беспокойтесь, - запротестовала Фанни, - я к вам всего на минуту и есть совсем не хочу...
- Но глоток горячего выпить надо: после такого дождя! - сказала Мэри.
Клер поднялась с кресла:
- Попытаюсь добыть кипятку, - и выскользнула за дверь.
Мэри придвинулась поближе к сестре:
- Фанни, родная, расскажи скорее, как там дома? Что отец - все еще сердится?
- О! Не то слово! Я не пытаюсь даже заговаривать с ним о тебе или Шелли - он тут же впадет в гнев. "Они, мол, сделали меня посмешищем, знать их больше не хочу!" Мачеха все время шипит как змея. Запретила мне видеться с вами... Если только узнают, что я здесь была - меня больше не пустят домой... Пока шла сюда, я все время оглядывалась - боялась, что за мною следят...
- Бедняжка! - грустно, с затаенной иронией промолвила Мэри. - И как же ты осмелилась нарушить запрет?
- О, я должна рассказать вам такую новость, что откладывать было нельзя. Но... - запнулась, - она такая плохая, что не знаю, как и начать...
Шелли ободряюще улыбнулся:
- Ничего, Фанни, мы не из слабых - все выдержим.
- Я случайно узнала - из разговора отца с мачехой - что ваши кредиторы, Перси, больше не намерены ждать уплаты, и... вас посадят в долговую тюрьму. В ближайшие дни. Может быть, даже сегодня. Они узнали у книготорговца Хукема ваш адрес...
Мэри вспыхнула гневом:
- И что же отец? Ведь Шелли занимал деньги не для себя, а для него!
Фанни опустила голову, промолвила очень тихо:
- У Годвина нет денег... И вообще... он сказал, что ни во что не будет вмешиваться...
Мэри вскочила:
- Не может быть!
- Я слышала сама...
Мэри:
- Перси, что же теперь...
Вошла Клер с чайником:
- Вот, чай готов. Я нашла немного для заварки. А хлеба совсем нет - извини уж, Фанни.
- Так вы совершенно без денег?
Клер мрачно усмехнулась:
- Без единого пенса. Когда Шелли сможет выходить, он раздобудет малую толику, а пока соблюдаем пост. Очень полезно для фигуры.
Трое голодных рассмеялись, Фанни жалостливо вздохнула.
Шелли:
- Ничего, дело не так уж плохо. Я третьего дня написал своим друзьям - Пикоку, Хоггу... другие меня теперь не признают - попросил, чтобы прислали немного денег, и мы ждем ответа.
- Они еще не ответили?
Клер:
- Пикок прислал вчера полдюжины сладких пирожков. Мы их, конечно, сразу же съели.
Трое опять смеются. Фанни достала кошелек, вытряхнула из него все содержимое:
- Вот, у меня есть несколько шиллингов... Прошу вас, возьмите!
Шелли:
- Фанни, дорогая, мы не можем воспользоваться вашей добротой. Мы слишком хорошо знаем ваше положение.
Фанни - почти со слезами:
- Но ведь я не совсем чужая для вас!
Шелли опустил глаза:
- Спасибо...
Фанни встала:
- Ну, я пойду. Я и так уже очень задержалась. Миссис Годвин, наверное, сердится.
Мэри горячо обняла сестру. Клер вышла проводить Фанни.

Диалог на лестнице:
- Ах, Клер! Какие вы все счастливые!
- О да. Перси болен, Мэри беременна и тоже плохо себя чувствует, и все мы - голодные со вчерашнего дня. Счастья - хоть отбавляй.
- Они смотрят друг на друга - и светятся...
- Они - да, им довольно Шекспира на обед и любви на ужин. А мне чем прикажешь утешиться?
- Свободой...
- А что такое - свобода?
- Счастливая! Ты так привыкла к ней, что перестала уже замечать...

Вернувшись в комнату, Клер застала Шелли на ногах - морщась от боли, он натягивал сюртук. Мэри, очень встревоженная, помогала ему.
- Клер, он решил уйти из дома! Совсем больной - и в такую погоду!
- Что делать, любимая, я не намерен дожидаться здесь судебного исполнителя. За свои идеи - политические, социальные, философские - я готов идти хоть в тюрьму, хоть на эшафот, но сидеть за долги... и притом за чужие долги - нет, это уж слишком противно!
- Он прав, - сказала Клер. - Вам следует разлучиться на время. Перси должен скрыться, а мы с тобой останемся здесь, чтобы сбить с толку шпионов.
Мэри:
- Я понимаю, но уйти сейчас, в такой дождь! Он опять простудится, и...
- Ничего, родная, не тревожься, - перебил Шелли. - Только себя береги. Клер, вы позаботитесь о ней, хорошо?
- Ну, конечно...
Шелли застегнул последнюю пуговицу:
- Вот и все. Давай прощаться, любимая... - обнял Мэри. - Нет, не провожай меня - тебе тоже нельзя простужаться. Да и в смысле безопасности мне лучше уйти одному.
Клер пересчитала оставленные Фанни деньги:
- Здесь - пять шиллингов. Возьмите, Перси.
- Вам они нужнее, - возразил Шелли. - Я обойдусь.
- Разделим на всех поровну, - предложила Мэри.
Клер протянула Шелли несколько монет, он взял, сунул в карман.
- Спасибо. Ну, я пошел... - сделал два шага, остановился, оперся на спинку кресла.
- Опять спазмы? - испугалась Мэри.
Шелли с трудом перевел дыхание:
- Ничего... уже отпустило, - подошел к двери, на пороге остановился, обернулся: - Мэри!..
Мэри бросилась к нему, они сжали друг друга в объятиях... Наконец Шелли тяжко вздохнул и осторожно освободился из нежных рук возлюбленной.
- Все, любимая - надо идти. Я скоро тебе напишу. Не плачь. Все будет хорошо.
Дверь затворилась, шаги на лестнице смолкли.
- Ну, вот и конец нашей прекрасной идиллии, - мрачно подытожила мисс Клермонт.
Мэри вытерла слезы, через силу улыбнулась:
- О нет, Клер! Это еще только начало!

4.
«...О, любовь моя, зачем наши радости столь кратки и тревожны? Неужели так будет еще долго? Знай, лучшая моя Мэри, что вдали от тебя я опускаюсь почти до уровня грубых и нечистых. Я словно вижу их пустые, неподвижные глаза, устремленные на меня, и вдыхаю отвратительные миазмы, которые грозят подавить во мне волю. О, хоть бы перед сном осиял меня искупающий взгляд моей Мэри!..»
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
«...Спокойной ночи, возлюбленный. Завтра я это пожелание запечатлею на твоих устах... Привлеки меня к себе, прижми твою Мэри к своему сердцу; когда-нибудь она, быть может, снова найдет отца; но до той поры будь для меня всем, моя любовь...»
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
«...Моя любимая, мы скоро будем вместе. Мучения разлуки внушают мне небывалое красноречие и энергию, соответствующую опасности. Я так страстно люблю мою Мэри, что мы не можем быть разлучены надолго... Похвали меня за твердость, любимая, за то, что я не бегу безрассудно к тебе - урвать хоть минуту блаженства... Все, что есть во мне хорошего и сильного, влечет меня к тебе, - упрекает в медлительности и холодности, - смеется над страхами и презирает благоразумие! Отчего я не с тобой? - увы! Встретиться нам нельзя... Среди женщин тебе нет равных, - и я владею этим сокровищем. Как же безмерно мое счастье! Я окрылен им - и что бы ни случилось, я счастлив...»

А положение, между тем, отчаянное. Кредиторы преследуют по пятам. Собственные траты Шелли - включая и расходы на свадебное путешествие - были относительно невелики, эта часть долга не представляла особой проблемы. Но долги Харриет и, главное, суммы, которые он занял для Годвина!.. Выплатить их не было никакой надежды. Оставалось одно: скрываться и спешно искать возможность получить у ростовщиков новую ссуду - хоть фунтов триста-четыреста для погашения процентов, под обеспечение будущим наследством. Затея почти невыполнимая.
С Мэри они обменивались письмами, встречались урывками в безопасных местах подальше от дома - в кофейнях, в книжных лавках, в соборе Святого Павла - чтобы только увидеть любимые глаза, обменяться украдкой поцелуями - и поскорее разойтись: за Мэри могли следить.

...Хорошо еще, что Лондон - столица туманов: в их серой дымке проще ускользнуть от шпиона. Мэри спешила на свидание, оглядываясь через плечо каждые пять шагов - нет, кажется, пока ничего подозрительного.
Вот и дверь Лондонской кофейной. Молодая женщина осмотрелась в последний раз - и вошла. Шелли увидела сразу: сидит за столиком в углу зала. Перед ним, как всегда, раскрытая книга, но он не читает - напряженно смотрит на дверь. Ждет. Вот увидел - радостно вскочил. Потянулся - явно за поцелуем, но, к счастью, вовремя вспомнил, что они не одни, и чинно уселся на прежнее место. Мэри села напротив. Несколько мгновений немого блаженного созерцания, потом - самый важный вопрос:
- Ну что, любимый - как ты себя чувствуешь?
- Спасибо, получше. А ты?
- Я - совсем хорошо.
- Что Клер?
- У нее все в порядке.
- Передай ей от меня привет. Мне кажется, она искренне к тебе привязана: это - мое мерило людской доброты... А ты обо мне скучала?
- И ты можешь спрашивать! А сам?
- Ужасно!.. Наша разлука нестерпима; я просто не в силах выносить твое отсутствие. Право, я думал, что это будет не столь мучительно... Я все время печален и подавлен, но это - счастье по сравнению с лучшими минутами моей прежней жизни!
- Ты говоришь моими словами. Я тоже счастлива - наперекор всему! Я была бы счастливейшей из женщин, если бы знала, когда придет конец нашей разлуке, и если бы отец...
- О, Мэри, ты коснулась самой болезненной моей раны. Как много несправедливости увидели мы от людей! На простых обывателей я не сержусь - они не ведают, что творят - но Годвин!.. Его холодная и мелочная жестокость по отношению к тебе потрясла меня даже больше, чем подлое предательство Хукемов. Он не может простить меня - пусть так, но отталкивать свою любящую дочь лишь за то, что она осмелилась жить согласно принципам, которые он сам проповедовал! Нет, это не укладывается у меня в голове...
- Полно, любимый. Не будем отравлять себе радость нашей встречи - она ведь так коротка...
- Увы, она даже короче, чем ты думаешь. Я должен уйти через несколько минут: в три пополудни у меня свидание с мистером Уотсом.
- А кто это?
- Биржевой маклер, приятель ростовщика Баллахи. Старый лысый человек, на вид добродушный. Его тронули мои злоключения, и он сказал, что, возможно, одолжит мне фунтов четыреста под будущее наследство. О, если бы это удалось - все сегодняшние проблемы были бы решены, мы вновь соединились бы под одним кровом... Но так или иначе, Мэри - мы не должны падать духом. Свет моей жизни, моя надежда! Не печалься, все будет хорошо. Потрепи еще несколько дней. Я приложу все силы - и мы вырвемся из капкана!
- Я верю в это, родной мой.
- Твоя вера удвоит мое мужество. А сейчас... мне пора идти.
- Уже!
- Да, ничего не поделаешь. Один поцелуй, любимая...
- Нельзя: на нас смотрят.
Действительно - молодая и ослепительно красивая пара, естественно, привлекла внимание всей кофейной.
- Забудем о них... - попросил Шелли.
Мэри потупила взор:
- Не могу. Самое святое - на глазах любопытных... все равно что лечь на улице в грязь.
- Это пытка Тантала: быть рядом с тобою - и не обнять...
- Зато послезавтра - наш день: воскресенье, - улыбнулась Мэри.
Шелли тоже улыбнулся - грустно и чуть насмешливо:
- Хвала библии: в день, когда бог отдыхал после сотворения мира, в Англии запрещено брать под стражу.
- Приходи пораньше, любимый.
- Я примчусь с рассветом - и не уйду до полуночи...

5.
Как долго ждешь воскресенья - и как быстро оно пролетает! Оглянуться не успели, как уж стемнело. Скоро опять расставаться...
Двое сидят на диване, обнявшись. Молчат, слушают собственную душу - ни жеста, ни вздоха...
Шепот:
- Как стучит твое сердце, любимый... Самый сладостный для меня звук на земле... - бьют часы. - О! А этот - самый ненавистный!
Шелли сосчитал удары:
- Девять... У нас еще целых три часа...
- Два с половиной: лучше уйди пораньше - в полночь тебя могут караулить внизу.
- Не думай о мрачном, родная. У нас еще два с половиной часа - это целая вечность...
И вновь - тишина. Только потрескивает фитилек свечи и старые ходики откусывают секунды от тающего воскресного вечера.
- Мэри...
- А?..
- Вчера мы не виделись. Что ты делала?
- Читала... Немного стряпала... Болтала с Пикоком - он приходил справиться о твоих делах.
- Думала обо мне?
- Конечно - весь день.
- Я о тебе - тоже. Весь день. Кроме двух часов.
- Почему - кроме двух?
- Два часа я провел в анатомическом театре, на вскрытии...
- Это - самоистязание. С твоими-то нервами! Ты же рассказывал, что в прошлый раз тебе было дурно...
- А вчера я выдержал до конца. Понимаешь, если изучать медицину всерьез, то без анатомии никак не обойдешься. Я, как ты знаешь, неплохой химик - это облегчает задачу. Немного еще подучусь - и буду своим трудом зарабатывать нам на хлеб. А кроме того, я смогу быть бесплатным врачом бедняков. Какой другой род деятельности может дать столько добра, столько общественной пользы?
- Просвещение. Лечить души не менее важно, чем тела. А ты прежде всего поэт - не забывай об этом. В последнее время ты ведь почти не пишешь.
- Ох, Мэри... Средних стихов писать не хочу, а на большое, настоящее - нет сил. Хотел бы я знать, смог бы Вордсворт создавать свои бессмертные гимны природе, если бы он был вынужден иметь дело с ростовщиками?
- Не думай о них, родной - хоть пока мы вместе. У нас еще целых два часа...
Стук в дверь. Мэри мгновенно вскочила с дивана:
- О господи! Перси, что делать?
- Отпирать.
- А если это - за тобой?
- Вряд ли: сегодня же - воскресенье. И представители закона никогда не стучат так деликатно.
Мэри отперла дверь. Вошла Клер.
- Извините за беспокойство - рассыльный только что принес вот это письмо для вас, Перси; сказал - очень срочно.
- От Элизы? - удивился Шелли, взглянув на почерк; развернул, прочел: - Боже мой...
Мэри:
- Что там?
- Харриет больна, ей очень плохо. Просит немедленно прийти.
- И ты пойдешь к ней?
- Да. Сейчас же.
- Вы - пойдете?! - возмутилась Клер. - Но эта женщина подло травит вас... и нас всех! Она делает все новые долги и присылает кредиторов к вам; она натравливает кредиторов Годвина; она распространяет гнусную клевету, будто...
Клер запнулась, и Мэри, взглянув на сестру, докончила ровным тоном:
- ... будто бы ты живешь с нами двумя - в самом грязном смысле... То есть что Клер - тоже твоя любовница...
Шелли побледнел:
- Не может быть, чтобы о нас говорили такое!
Клер:
- Не только может быть, но - есть!
Шелли не сразу нашел, что сказать. Наконец промолвил тихо:
- Если подлые слухи и распространяются - это еще не значит, что они исходят от Харриет. Я верю, она не может опуститься до такой низости. Но если бы даже и так... Она ведь очень несчастна! Сейчас ей плохо. Она зовет - я должен идти...

Знакомый дом Вестбруков. Звездное небо и месяц над крышей... Почему-то вспомнилось давнее, милое - вечер в апреле, когда он так же спешил к больной Харриет - еще не жене своей и даже не невесте - вызванный запиской Элизы... И так же, как в тот вечер, Элиза отперла ему дверь и проводила по скрипучей лестнице наверх, в комнату сестры; только тогда старая дева заискивающе улыбалась, а теперь ее губы поджаты и лицо дышит ненавистью. И Харриет на кушетке, с белой салфеткой на лбу - совсем как в тот раз...
Она радостно приподнялась навстречу:
- Ты пришел!
- Ты позвала... - Шелли придвинул к кушетке стул, уселся. - Ну, как ты, милая девочка? Судя по внешнему виду - опасность давно позади.
- Да, мне лучше. А три часа назад вдруг стало так дурно... Я испугалась... подумала, может, это смерть. И первая мысль была - послать за тобой.
- Это естественно.
- А ты испугался, когда прочел письмо?
- Очень...
- А если бы и впрямь умерла - ты бы жалел? Или радовался, что развязала тебе руки?
Шелли вспыхнул от гнева:
- Как ты можешь так говорить?
- И все-таки? Скажи мне правду...
- Я всегда говорю правду. Бедное дитя, я всей душой хочу, чтобы ты была здорова... И счастлива, как сумеешь. А мысли о смерти выброси немедля из головы.
- А ведь это вполне может случиться... - Харриет смотрит такими серьезными и печальными глазами, что у Шелли невольно сжимается сердце. - Мне ведь скоро рожать, и кто знает, выживу ли...
- Не беспокойся. Конечно, следует пригласить опытного врача, но я надеюсь, что никакой опасности и не возникнет: физически ты здорова, первые роды прошли гладко, а вторые, как говорят, всегда легче первых...
- Если будет мальчик, назову его твоим именем... - пауза. - Ты знаешь, я подумала - и решила, что непременно буду сама кормить новорожденного. Ты доволен?
Шелли опустил глаза:
- По-моему, это хорошая мысль.
Оба молчат. Харриет то вспыхивает, то бледнеет; она очень хочет сказать ему что-то, но не может решиться... Наконец - отважилась:
- Перси, а помнишь, как в этой самой комнате ты мне рассказывал о своей первой любви?
- Помню, дорогая.
- А наше венчание в Эдинбурге?
- Помню.
- А Дублин - как мы вместе разбрасывали памфлеты на улицах?
Он улыбнулся:
- О, конечно, помню...
- Ведь хорошо было?
- Очень.
Харриет приподнялась на кушетке:
- И мы с тобой были счастливы, правда?
- Правда.
- Быть может, попытаемся начать все сначала? Уедем, куда ты захочешь, я буду заниматься всем, чем прикажешь - хоть переводить Горация, хоть распространять твои брошюры...
Она потянулась к Шелли, попыталась обнять... Он отстранил ее руки - мягко, но непреклонно:
- Не надо. Пойми, бедная девочка - ты должна смириться. Пока я жив - у тебя будет верный и преданный друг, но любовником твоим я не стану вновь никогда.
Харриет отодвинулась, глаза ее сверкнули горем и гневом:
- Тогда зачем ты пришел? Издеваться? Будто не понимаешь, что твоя дружба мне не нужна! И глядишь так ласково, называешь «бедной девочкой»... О! Ты - демон! Холодное, бездушное чудовище!
Шелли встал, промолвил растерянно:
- Харриет, прости - я не хотел тебя обижать. Я, наверное, в самом деле чего-то не понял...
Она легла, отвернулась лицом к стене, сказала глухо:
- Ненавижу тебя. Уходи. Уходи навсегда...

30-го ноября Харриет Шелли родила сына. Она назвала его Чарльз Биш.

6.
Новый год - 1815-й - явился с подарками. Для лорда Байрона он припас золотую цепь Гименея (бракосочетание поэта с мисс Анабеллой Милбенк состоялось 2 января); для Европы - очередную встряску: «Сто дней» Наполеона и грандиозную резню Ватерлоо; для Англии - «хлебные законы», гарантирующие высокие цены на хлеб, то есть жирные барыши для землевладельцев и голод для бедняков.
Шелли январь 1815 года принес перемену судьбы. В этом месяце умер его восьмидесятитрехлетний дед, сэр Биш Шелли. Мистер Тимоти в свою очередь стал сэром Тимоти, баронетом. Что до огромного состояния старика, то наследником майората, согласно завещанию сэра Биш, становился не сын его, а старший внук Перси. Новоиспеченного баронета никак не устраивал такой поворот событий: на своего бунтовщика-первенца он смотрел как на позор семьи и думал лишь о том, чтобы обеспечить интересы младшего сына, Джона.
У Перси не было ни малейшего желания ввязываться в длительную семейную тяжбу. Стать единственным обладателем большого богатства он не стремился: если в ранней юности и связывал с ним некие утопические филантропические прожекты, то теперь, набравшись житейского опыта, ощущал, что сам не имеет ни сил, ни здоровья, ни веры, необходимых для их практического осуществления. А для себя лично и своей семьи он хотел лишь гарантированного достатка, который дал бы ему независимость, покой и досуг, необходимый для литературных занятий, а также возможность оказывать помощь нуждающимся друзьям. При таких скромных запросах заключить соглашение с отцом оказалось возможно. Перси, уступив мистеру Тимоти права на часть имения, получил ежегодную ренту в 1000 фунтов стерлингов плюс несколько сот фунтов единовременно для погашения долгов.
Итак, тысяча фунтов в год... Из них двести от выделил Харриет - не роскошное, но приличное содержание, во всяком случае, на ближайшее время, пока дети маленькие. Далее - Годвин... Философ по-прежнему не желает знать свою непокорную дочь, не отвечает на ее письма. И по-прежнему остро нуждается в деньгах. Надо помочь ему. Но тут двумя сотнями фунтов не обойдешься... Перси вновь пришлось занять у ростовщиков тысячу - под залог ренты - целевым назначением для Учителя. Годвин, правда, счел, что этого мало, но большего «преступный соблазнитель» его дочери при всем своем желании сделать не мог.
Так или иначе, жизнь понемногу наладилась. «Незаконное семейство» - Шелли, Мэри и Клер Клермонт, которая все еще не смогла найти себе подходящего места - наконец-то сменило меблированные комнаты на небольшую уютную квартирку. Там в конце февраля Мэри родила свое первое дитя - крошечную девочку, слабенькую, недоношенную. Врач сказал, что малютка жить не будет. Шелли не мог примириться с таким приговором; призвав на помощь все свои медицинские познания, он дни и ночи бодрствовал над колыбелью. Но через две недели, 6-го марта, девочка умерла.
Мэри достойно встретила этот удар судьбы: не отчаялась, не сломалась, не прекратила даже своих обычных занятий - по-прежнему много читала, вела дневник - но душевная рана кровоточила еще долго, долго малютка снилась ей по ночам - живая... и бедная мать, проснувшись, рассудку вопреки бросалась к пустой колыбели...
Перси тоже был глубоко опечален и, к сожалению, очень нездоров. Теперь, когда непосредственная опасность уже не грозила его новой семье, и жизнь вошла в более спокойное русло, стальная пружина нервного напряжения, долгие месяцы натянутая до предела, внезапно ослабла, и наступила реакция - он словно почувствовал сразу тяжесть всех нравственных мук и лишений, перенесенных за последний год...
Английской общество тоже хворало. Теперь это уже было не местное воспаление - как ноттингемское в 1811 году - нет, в самом Лондоне начала подниматься температура: митинги, демонстрации против «хлебных законов», активизация тайных республиканских обществ, порой даже призывы к революции... Шелли не участвовал в этих выступлениях. Да, как ни странно - отважный рыцарь, который три года назад в поисках арены для активной общественной деятельности добрался аж до Ирландии, на этот раз оказался в стороне от событий. Что удержало его? Болезнь? Ответственность за Мэри? Память о былых неудачах, неверие в себя? Все это вместе, пожалуй, но прежде всего - неверие в само дело, в его новых лидеров - среди них не было мудрых философов a'la Годвин; в глазах Шелли эти мало¬известные люди были «невежественными демагогами», охваченными жаждой разрушения, вполне способными на то, чего он больше всего боялся - на «зло во имя добра». Он чувствовал, что должен что-то делать, но не знал, что именно - играть самостоятельную роль он не был сейчас способен, отдаться на волю потока не хотел - и это состояние тревоги и нерешительности было очень тягостно.
Появились и другие источники внутреннего дискомфорта: запрятанная в глубину сердца тоска по малютке Ианте (с Харриет Шелли теперь не виделся, необходимые деловые контакты осуществлялись через Пикока) и, как ни странно - присутствие в доме Клер. Самого Шелли оно не тяготило, даже наоборот, но у Мэри все чаще стало вызывать раздражение. Ведь среди обвинений, предъявленных Шелли обществом, едва ли не самым неприятным был слух о его сожительстве с двумя сестрами - гнусная клевета, которую, однако, довольно трудно было лишить пищи, пока Клер не переехала на другую квартиру. Притом Мэри, ни секунды не сомневаясь в безупречном поведении мужа, начала смутно подозревать, что сводная сестра, и в самом деле, испытывает к Перси чувства более пылкие, чем простая дружба. В такой ситуации для обоих сторон лучше всего было бы разъехаться, и как можно скорее. Но освободиться от Клер оказалось теперь непросто: вернуться к матери она не могла - Годвины не желали ее принять, а найти подходящую работу (место гувернантки или что-то в этом роде) для девушки, связанной с семьей известного нарушителя общественной морали - задача совершенно невыполнимая. При такой ситуации естественно, что в союзе отверженных возникла некоторая напряженность, которую Шелли постоянно старался смягчить с присущей ему деликатностью.
Короче говоря, счастье было не совсем безоблачным - да оно и не могло быть безоблачным, коль скоро о живых людях речь, а не о героях леденцовой идиллии. Но тени от облаков набегали и уходили, а солнце продолжало сиять - великолепное, торжествующее солнце большой настоящей любви.

7.
Жизнь изгоя всегда тяжела - даже при самом философском к ней отношении. Выстоять под постоянным градом плевков, щелчков и уколов, пожалуй, не легче, чем встретить грудью жестокий удар судьбы. Трусливое предательство Годвина, ханжество бывших друзей, закрывших перед «прелюбодеями» все двери, грязные слухи и сплетни на каждом шагу - все это мелочи, но они ранили душу, особенно - Мэри. Выход из создавшегося положения был один: превратиться в отшельников.
Летом 1815 г. Мэри и Перси покинули Лондон, сняв дом в Бишопгейте, на окраине Виндзорского леса - очаровательное, очень живописное, тихое место. Здесь влюбленные могли без помех наслаждаться обществом друг друга, ибо Клер, наконец-то, оставила их: было решено, что она попытается пожить на морском побережье в пансионе, содержавшемся одной знакомой дамой.
Что касается новых соседей - жителей Бишопгейта - то среди них Шелли интересовали только бедняки (на предмет благотворительности); от «хорошего общества» наш герой предпочитал держаться подальше - как для того, чтобы избежать оскорбительных ситуаций, вполне возможных в его нынешнем положении, так и - прежде всего - опасаясь черной скуки, которой грозит общение с посредственностью. Печальный опыт в этом отношении у него уже был, причем благоприобретенный тут же, в Бишопгейте. Среди обитателей местечка был некто Тонсон - исключительно нудный и настырный господин, с удивительным упорством стремившийся навязать Шелли свое общество, так что вскоре неблагодарный объект столь пристального внимания стал бегать от своего докучного поклонника, как школьник от гувернера. Дело доходило до курьезов: так однажды поэт шел по дороге среди полей, как вдруг завидел вдали Тонсона, шагающего ему навстречу. Спрятаться на открытом месте было, вроде бы, некуда. Не долго думая, Шелли перескочил через плетень, стремглав пересек поле, спрыгнул в канаву и пригнулся, надеясь остаться незамеченным. Вскоре, однако, поблизости раздались голоса: несколько мужчин и женщин, косивших на поле траву, подошли посмотреть, что случилось. Над канавой наклонились три озабоченные физиономии:
- Что с вами, сэр? Нужна помощь?
- Нет, друзья, уходите! Разве вы не видите, что это судебный пристав?
Крестьяне вернулись к своим делам, а мистер Тонсон, к счастью, прошел мимо, ничего не заподозрив. Дома Шелли рассказал о своем приключении Мэри и приехавшему в гости Пикоку, и все трое от души посмеялись. И правда, случай был весьма комичный. Но вот что совсем не смешно: кажется, именно тогда, в Бишопгейте, Шелли впервые ощутил, как велика пропасть между ним и другими людьми. Всю жизнь мечтавший о всеобщем братстве, или хотя бы о союзе единомышленников, он почувствовал себя вдруг бесконечно одиноким в этом холодном мире - в огромной многолюдной пустыне, где у него было теперь только три близких человека: Мэри, Пикок и Хогг.
Двое последних, хоть и не одобряли разрыва Шелли с Харриет, остались, тем не менее, верны опальному другу. Они часто приходили в Виндзор пешком - Хогг из Лондона, Пикок из Марло. С Пикоком Шелли теперь особенно сблизился - несмотря на чувствительную разницу в возрасте (восемь лет) и полную противоположность убеждений и темпераментов. Насмешливый скептик, заклятый враг всех романтиков-идеалистов, Пикок, тем не менее, очень тепло и уважительно - хоть и не без оттенка любовной иронии - относился к своему младшему другу; Шелли, в свою очередь, высоко ценил острый ум, обширные познания и мягкий характер Пикока, с вниманием прислушивался к его практическим советам. Терпеливо, умно и тактично Пикок выполнял свою добровольную - и весьма щекотливую - миссию посредника между двумя осколками распавшейся семьи, через него Шелли всегда имел сведения о Харриет и детях - об их здоровье и материальном положении - а это в сложившейся ситуации было особенно важно. Наконец, само общение с таким незаурядным, оригинально мыслящим человеком было для Шелли радостью; какие чудесные прогулки совершали они вдвоем - а иногда втроем с Хоггом - пешком по Виндзорскому лесу или на лодке по Темзе; какие чудесные вечера проводили у камина за беседой о литературе и политике! Больше о литературе, ибо политики Пикок не любил и старался держаться от нее подальше, а Хогг и вовсе перешел во вражеский лагерь, сделавшись завзятым ура-патриотом и консерватором. Политические и мировоззренческие идеи Шелли остались прежними - и он их по-прежнему при каждом удобном случае демонстрировал, хоть и понимал прекрасно, что после Ватерлоо, когда в Англии, как и на континенте, восторжествовали самые черные силы реакции, и гонения на демократов приняли форму открытого террора, какие бы то ни было практические шаги, направленные к заветной цели, не только смертельно опасны, но и попросту невозможны. Но это было уже его личной трагедией, и каких душевных страданий она ему стоила - об этом не следовало знать ни друзьям, ни даже Мэри.
А Мэри вновь носила под сердцем дитя. Боль первой утраты прошла, сменилась надеждой, сладостным предвкушением ни с чем не сравнимого счастья. Да и нынешнее состояние само по себе было счастьем... Если бы не жестокость отца! И не болезнь Шелли - постоянный источник тревоги в течение этих весенних и летних месяцев...
Эта хворь оказалась гораздо более изнурительной и упорной, чем предполагали сначала. Какая-то странная синусоида: то выдавалось несколько благоприятных дней, и можно было наслаждаться не только чтением и покоем, но и столь полюбившимися прогулками по окрестным лесам и лугам; то вдруг, без видимых причин - резкое ухудшение: острые боли в боку (давний, хорошо знакомый враг, теперь окончательно обнаглевший) или приступы крайней физической слабости и нервной раздражительности, так что приходилось мобилизовывать всю волю и мужество, чтобы не дать окружающим заметить свое состояние.
В чем коренилась причина этого странного недуга? Пикок, человек сугубо земной и большой гурман, склонен был видеть ее в вегетарианской диете, которой Шелли упорно держался, и рекомендовал отбивную котлету в качестве лучшего лекарства. Идея оригинальная и приятная, что и говорить - но доктор Лоуренс, пользовавший Перси, был, по-видимому, ближе к истине: он толковал о слабых легких и больных нервах и советовал избегать волнений. Шелли молча улыбался: выполнить такое назначение можно было тремя способами - или перестав интересоваться политикой, или насильственно изолировавшись от окружающей действительности (скажем, улетев на Луну), или, наконец, отрекшись от самого себя, не только от высших своих идеалов, но даже от элементарного сострадания обездоленным... Все эти возможности для него одинаково недоступны.
В сентябре, к счастью, наступил перелом к лучшему - после лодочной экскурсии вверх по Темзе, которую предприняла наша молодая пара вместе с Пикоком и нежданным гостем - младшим братом Шелли (первый, и, увы, единственный визит Джона после разрыва Перси с семьей). Начало казалось не совсем удачным - поэт чувствовал себя прескверно и опасался, как бы ему не пришлось вернуться с полдороги; но потом, благодаря то ли движению и смене впечатлений, то ли бараньим отбивным, съеденным-таки под нажимом Пикока, он приободрился, взялся за весла, и вся компания без потерь добралась почти до самых истоков, до тех мест, где вода не доходила до брюха вошедшим в реку коровам. Домой туристы вернулись хорошо отдохнувшие, довольные и веселые, и поэт впервые после долгого творческого застоя ощутил в себе не только желание работать, но и необходимые для этого силы.
Появились и новые замыслы. Один казался особенно соблазнительным: история молодого поэта, чистого и глубокого, влюбленного в природу, охваченного жаждой познания... Образ - почти автопортрет, однако без главной составляющей: стремления к самоотдаче, к труду и самопожертвованию ради общей пользы - которое всегда лежало в основе побуждений и поступков самого Шелли. Оба они - и автор, и его герой - равно чужие в мире эгоистов, жестоких, тупых и бездуховных, но если Шелли вступил в бой с этим миром, то его слабый двойник просто уходит от людей, не способных его понять; но тем самым он лишает себя счастья любви - и гибнет, сломленный одиночеством. С гражданских позиций нетрудно осудить прекрасного индивидуалиста, но справедливее - пожалеть: природа скупа, она далеко не всегда в придачу к таланту дает мужество. Не каждому дано трудное счастье - родиться борцом.
Трагедия высокой души, не понятой и не принятой окружающими... Только теперь, после горького разочарования в Харриет, после урока, преподанного добродетельным Годвином и высококультурными обывателями вроде мадам Бонвиль, в творчестве Шелли могла возникнуть подобная тема...

«...Сестра Земля, брат Океан, брат Ветер!
Когда от нашей Матери великой
Взаправду научился я ценить
Любовь к себе и отвечать вам тем же;
Когда воистину я дорожил
Росой рассвета, ароматом полдня,
Вечернею зарей с блестящей свитой
И строгим звоном тишины ночной;
Когда равно пленяли сердце мне
И вздохи Осени у гулких рощ,
И звездный блеск Зимы на серых травах,
И поцелуй Весны, дышащий страстью;
Когда я с умыслом не обижал
Ни птиц, ни насекомых, ни зверьков,
Но как родных ласкал их, - то простите
Мне эту похвальбу и не лишайте
Меня частицы ваших прежних ласк!
О Мать непостигаемого мира!
Прими мою торжественную песнь
Как знак любви к тебе...»9

Да, вот так и следует начать поэму - гимном во славу Природы, во славу Жизни! Как бы ни сложилась личная наша судьба - Жизнь и Природа пребудут вовеки, и Красота никогда не умрет...
Конец сентября. С деревьев падают листья, засыпают притихшую землю, невесомыми золотыми корабликами покачиваются на зеркальной воде. Цветов уже нет, и дикие травы увяли - венок не сплетешь, как весной - но как ярки, торжественны краски осенних листьев! И не захочешь - а соберешь роскошный, немного печальный букет...
Над рекой, по лугам, по шуршащим лесным тропинкам бродит в одиночестве высокая тонкая фигура. Ступает легко и бесшумно, как призрак, и весь вид - как у пришельца из иного мира: лицо бледное, сосредоточенное, отрешенное от всего земного, огромные глаза то блестят лихорадочно, то затуманены, словно взор их устремлен в собственную душу; ворот белой рубашки распахнут, шея открыта, полы длинного плаща метут траву, цепляются за кусты; в растрепанных волосах запутались нити паутины... Местные крестьяне при встрече уступают дорогу, улыбаются - они привыкли к этому странному существу. Сначала-то удивлялись, даже побаивались: «Барин, видать, того... не в себе... а может и хуже: в церковь не ходит - небось, неспроста!» Потом поняли главное: добрый. В доме леди Ламли, где он поселился, живало прежде много знатных господ - и богатых, и набожных; немало их и сейчас живет окрест, некоторые даже любят говорить красивые слова о добре, о любви к ближнему, и оделять голодных библиями - но никто и никогда в тех краях не оказывал нуждающимся такой щедрой денежной помощи и не делал этого так деликатно и так... любовно, как этот непонятный отшельник.
За истинную доброту (не от разума, не от осознанного долга - от сердца, от внутренней потребности облегчить чужие страдания) приходится зачастую платить не только деньгами, но и собой - своим временем, покоем и удобством, подчас даже - здоровьем. Шелли, верный своему правилу ничего не делать наполовину, в заботах о ближних особенно часто доходил до крайностей. Известно много историй об его филантропических приключениях - всегда трогательных, иногда комичных. Так однажды Шелли, встретив нищенку и не найдя при себе денег, снял и отдал ей свои башмаки, а сам продолжал путь босиком. В этом поступке не было никакой нарочитости, ни малейшего самолюбования - была одна только жалость, да еще, наверное, чувство неловкости: если полез в кошелек, значит, уже вроде как что-то обещал; нельзя же обманывать ожидания... Но вершиной всех благотворительных подвигов надо признать, конечно, его медицинскую одиссею. Дипломированным врачом Шелли так и не стал: начатые год назад интенсивные занятия анатомией и патологией были слишком тягостны, и он их бросил, как только, с получением наследства, отпала необходимость в пофессии ради заработка; однако он все же успел накопить достаточно знаний для того, чтобы оказывать нуждающимся элементарную помощь, и той осенью в Бишопгейте они весьма пригодились: в деревнях, над которыми поэт взял самовольное шефство, было много больных. Труды на этой ниве кончились тем, что Перси сам слег, заразившись злокачественной лихорадкой. Но эта неприятность - в недалеком будущем, а пока...
...Пока любитель далеких прогулок возвращается домой с добычей. Роскошный букет желто-красных листьев - для Мэри: ей уже трудно много ходить по пересеченной местности. А для себя - исписанные вдоль и поперек листки блокнота: нигде не работается так хорошо и легко, как в лесу. Но скоро, увы, с этим зелено-золотым кабинетом надо будет расстаться: придут дожди, туманы, холодные ветры...
Осень.
---------
Октябрь, ноябрь, декабрь... Дождь, слякоть, ветер, снег. Прежняя боль: несовершенство мира, трагический разрыв между Сущим и Должным, собственная беспомощность, неспособность ничего изменить. Прежнее, ничуть не потускневшее за год, счастье: Мэри. И еще - денежные проблемы, болезни, житейские тревоги. И еще - работа, книги, друзья.
Долгие вечера у камина - счастливые часы интенсивного духовного общения... Правда, Мэри - в интересах будущего члена семьи - теперь вынуждена рано ложиться спать, зато Пикок и Хогг, когда они в Бишопгейте, не расходятся по своим комнатам до глубокой ночи - болтают, цедят по глоточку вино, подтрунивают над трезвенником-хозяином. Иногда появляется единственный новый друг - доктор Поуп из Стейнса, по профессии врач, по религиозным убеждениям - квакер. Этот почтенный пожилой джентльмен очень любил поговорить с Шелли о теологии. Поначалу Перси уклонялся от подобых тем, боясь оскорбить чувства верующего (его собственные атеистические убеждения не изменились и просветительский пыл не погас, но с жизненным опытом прибавилось деликатности), однако доктор успокоил его: «Я всегда рад слушать вас, дорогой Шелли. Ведь вы, я вижу, человек незаурядный...» А когда друзья во плоти отсутствуют - в пустые кресла у камина садятся те, кто ближе близких: гении прошлого. Радость общения не прерывается...
Поэма о поэте закончена - дитя меланхолии, сгусток нежности и печали. Название Шелли никак не мог придумать; выручил Пикок - предложил красивое слово «Аластор», которое, однако, есть имя зловещего демона древнегреческой мифологии. Специальностью этого мрачного духа было - карать людей с гордым и неукротимым характером, заводя их в пустынные места и отдавая в жертву какому-нибудь величественному, но гибельному для смертных явлению природы. Греческим образом воспользовались не случайно: той осенью трое друзей - Пикок, Хогг и Шелли - с увлечением занимались языком, историей и культурой древних эллинов, нередко вечер за вечером посвящались чтению вслух и обсуждению творений Софокла, Эсхила, Платона. От греков возвращались вновь к соотечественникам - классикам и современникам. Шекспир и Мильтон, Вордсворт и Байрон (особенно Байрон - его творчеством Шелли страстно увлекался), эпическая поэзия и театр - любая тема вызывала горячие споры. Например, комедия. К этому жанру Шелли относился настороженно - его вкус предъявлял к ней слишком высокие требования; то, что у натуры не столь утонченной вызывало смех, его часто отталкивало, оскорбляло нравственное чувство. Кроме того, он считал, что порок достоин не смеха, а сожаления. Друзья-скептики знали за ним эту черту и не упускали случая поразвлечься.

...Вечер, очень поздний - почти ночь. Трое у камина.
Пикок - торжественно:
- Хогг, поздравьте меня с успехом: третьего дня я вытащил Шелли в театр, на «Школу злословия».
Хогг - удивленно:
- Это правда?
Шелли, со вздохом:
- Увы.
Хогг - обращаясь к Пикоку:
- И что ж - он, я полагаю, сбежал после первого акта?
Пикок:
- Представьте - досидел до конца.
Хогг:
- Неужели?
Пикок:
- Я его держал.
Хогг:
- Понятно. Но он, разумеется, не смеялся?
Пикок:
- Смеялся, и как! Но еще больше сердился.
Хогг:
- Перси, неужели вам не понравилось? Эта вещь замечательно остроумна и талантлива!
Шелли:
- Бесспорно. Но я нахожу в ней неверные взгляды.
Хогг:
- Какие же?
Шелли:
- А вы сопоставьте две сцены: пьяного Чарльза Сэферса - положительного героя - в компании собутыльников и героя отрицательного, Джозефа, в своей библиотеке. Идея комедии ясна: увязать добродетель с бутылками, а порок с книгами.
Пикок и Хогг рассмеялись.
- При всем том, - продолжал Шелли невозмутимо, - я согласен, что пьеса Шеридана несравнимо выше всей той продукции, которую производят господа комедиографы. Они обычно не утруждают себя интеллектуальными усилиями - вместо подлинного юмора угощают публику фривольными шутками, а то и непристойностями - и считают свою задачу выполненной...
- Но теми же ошибками грешат и великие, - заметил Пикок. - Бомонт и Флетчер, даже сам Шекспир.
Шелли:
- То - дань нравам иной, более грубой эпохи, и нашим цивилизованным современникам не следовало бы подражать этим сторонам их творчества. Впрочем, некоторые - не все - комедии Шекспира глубоко поэтичны; что до Бомонта и Флетчера, то ими я не восхищаюсь.
Пикок:
- Но вы же не станете отрицать, что в комедиях этих мастеров есть места, исключительно яркие по богатству образности, по выразительности почти живописной! Хотите пример? - он встал, снял с полки книгу, полистал. - Ну вот, хотя бы этот пассаж из комедии «Женись и управляй женой», где бедняга Перес, рассчитывавший стать мужем богатой дамы, попался в лапы к авантюристке и вместо роскошного дома очутился в лачуге. Помните, как он жалуется на судьбу и описывает свое новое жилье и его обитателей? - читает:
«Хозяйка наша, старая карга,
от духоты и голода иссохла
И день-деньской у очага сидит,
С Сивиллой, дымом прокопченной, схожа.
Есть у нее служанка, но у той
Вид чудища, хотя она и девка:
Грязь и жара, что здесь царят, все тело
Ей скорлупой покрыли, как орех.
Бормочут обе, укают, как жабы,
Иль завывают, как сквозняк в щели...»
Согласитесь - великолепная картинка!
Хогг, со смехом:
- О да!
Шелли - тоном глубочайшего возмущения:
- И это вы называете комедией?! Сначала общество доводит этих бедняг до ужасающей нищеты, так что они и на людей становятся непохожи, а потом, вместо того, чтобы пожалеть, мы выставляем их на посмешище, словно чудовищных уродов!
Пикок - забавляясь:
- Но признайте хотя бы красоту слога.
Шелли подумал секунду:
- Пожалуй. Но если чувство извращено, то чем слог выразительнее, тем хуже...
В тот раз - как, впрочем, почти всегда - спорщики остались каждый при своем мнении. Да и позднее Пикоку так и не удалось приохотить своего серьезного друга ни к старой, ни к современной комедии. Чувством юмора Шелли не был обижен, он умел наслаждаться шуткой, когда она была того достойна, и если уж смеялся, то - от души, искренне и самозабвенно, как ребенок. Но такие минуты выпадали ему нечасто.

8.
10 декабря 1815 года у лорда Байрона родилась дочь, увенчав собою первый - и, как жизнь показала, единственный, - год несчастливого супружества. Утопическая попытка бунтовщика «исправиться», обретя в семейном кругу мир и покой, очень быстро показала свою несостоятельность. Возможно, Анабелла Милбенк искренне стремилась сделать мужа счастливым, но осуществить это намерение оказалось не в ее власти: по-видимому, сама природа не создавала двух более неподходящих друг для друга людей, чем она и автор «Чайльд-Гарольда», и за двенадцать месяцев тесного общения обе стороны дали друг другу больше отрицательных эмоций, чем среднестатистические супруги - за целую жизнь. В январе 1816 г. родители леди Байрон, желая посмотреть на внучку, пригласили семью дочери в гости; Анабелла с девочкой поехала к ним, Байрон остался в лондонской квартире на Пикадилли, терзаемый тоской, печенью и кредиторами, в ожидании распродажи за долги своей мебели и библиотеки. Тогда он еще и вообразить не мог, что жены и дочери больше не увидит, что через несколько недель тесть начнет дело о разводе, что по светским салонам поползет зловещая сплетня, которую быстро раздуют в грандиозный скандал, и в результате он сам навсегда лишится родины, доброго имени и душевного равновесия.
24 января 1816 г., через полтора месяца после Августы Ады Байрон, на свет появилось еще одно дитя - сын Шелли и Мэри, названный Вильямом в честь высокоморального деда; последний, блюдя свое реноме, никак не отреагировал на это событие. Зато отца оно привело в экстаз: ребенок в доме - венец семейного счастья! Одного, конечно, мало, но главное - начало положено. Ах, если бы еще хоть изредка видеть старшую дочь Ианту...
Рождение ребенка принесло, конечно, не только радости, но и дополнительные заботы и траты: у Мэри не было молока, и пришлось - скрепя сердце - взять кормилицу. Расход не такой уж большой - сравнительно с суммами, уплывавшими к Годвину - но когда бюджет находится в самом неустойчивом равновесии, любой пустяк имеет значение. Уютный дом в Бишопгейте стал теперь, пожалуй, дороговат... Приискать что-нибудь поскромнее? А может быть - уехать за границу? Там жизнь гораздо дешевле. И там нет моралистов-ханжей, там ни Шелли, ни, главное, Мэри не будут чувствовать себя прокаженными...
В течение февраля-марта это намерение - уехать - постепенно вызревало, но для того, чтобы решиться, потребовался толчок извне. В качестве такового послужила неприятная информация, которой с Мэри делиться было нельзя, а с другом - можно.
Трезвый скептик Пикок очень удивился, когда Шелли сказал ему, что получил предупреждение, будто сэр Тимоти задумал в скором времени осуществить свое давнее намерение - добиться признания своего старшего сына умалишенным и поместить его в соответствующее заведение.
- И что же, Перси - вы верите, что такое возможно?
- А вы - не верите?
- Честно говоря - нет. Во-первых, я знаю, что у вас - извините - богатая фантазия, а во-вторых, мне кажется, этот сюжет для нашего времени все-таки слишком мелодраматичен. Чтобы культурный, цивилизованный человек, член парламента, упрятал своего психически здорового сына в сумасшедший дом!..
- Однажды он уже пытался это сделать, - тихо промолвил Шелли. - Тогда мы еще не были врагами, и я не стоял между братом и дедовским наследством, как сейчас.
- Когда и как это было?
- Давно... Я еще учился в Итоне, и однажды, приехав на каникулы в Филд-Плейс, тяжело заболел. У меня было воспаление мозга... Ну вот, помню, как-то вечером - я едва начал оправляться и еще не вставал с постели - в мою комнату вошел слуга (а слуги всегда меня любили) и сказал, что сам слышал, будто отец говорил, что собирается отправить меня в дом умалишенных. Ужас мой был неописуем, и, если бы этот план осуществили - я, наверное, и впрямь сошел бы с ума... По счастью, у меня было немного денег - около трех фунтов - и мне удалось со слугой отправить письмо единственному в то время моему другу - доктору Линду. Он сразу приехал. Никогда не забуду, как он держался... Он вывел отца на чистую воду, пригрозил оглаской - и меня оставили в покое.
Длинное лицо Пикока вытянулось еще больше.
- Это ужасно... Послушайте, Шелли, а вы уверены, что... все было в точности так?
- Намекаете на мою, как вы ее назвали, богатую фантазию?
- Нет, но... Случай уж слишком чудовищный. Вы были тогда больны и еще не совсем пришли в себя после горячки - так может быть...
- О, я бы сам был рад считать это за бред, но, к сожалению, все происходило наяву. Отец всегда относился ко мне настороженно - я был слишком уж... не такой, как большинство; быть может, он и правда считал, что у меня голова не в порядке. Тогда, в юности, я бунтовал еще только против семейной и школьной тирании, на религию и государственные устои не покушался. Но сегодня - сегодня я не только непокорный сын; я - противник всего того общественного строя, вне которого отец себя не мыслит, я - не только моральный урод, позор семьи, но и... политический враг. А нет ненависти более беспощадной и непримиримой, чем ненависть политическая и социальная. Объявить меня сумасшедшим и упрятать в Бедлам - для отца это, пожалуй, была бы единственная возможность смыть пятно с родового имени... - Шелли помолчал и прибавил другим тоном: - Это, впрочем, не так просто сделать, а батюшка - трус; он, скорее всего, не решится. Если же опасность станет реальной - мы покинем Англию.
Пикок:
- Ну, до этого, я думаю, не дойдет. А вот кому, похоже, действительно вскоре придется уехать - это лорду Байрону: чернь всех сортов проявляет к нему слишком уж большой - и недобрый - интерес; его светлость, как говорят, не может даже выйти из дому, не оказавшись в окружении злорадно-любопытных - а такое внимание всегда вредно для нервов...
Шелли - с чувством:
- Бедный лорд Байрон!

9.
Март 1816 г. Лондон.
Пикадилли-Террас, 13.
- ...Да, Мур, как вы были правы, предостерегая меня от женитьбы на мисс Милбенк! Большей глупости придумать было нельзя...
Байрон, в роскошном шелковом халате, бегает, хромая, по комнате из угла в угол. Тень его - и не одна, а полдюжины, ибо в двух трехрожковых канделябрах зажжены все свечи - шесть теней его, то выростая, то съеживаясь, мечутся по стенам. Томас Мур из глубокого кресла печально наблюдает за другом.
- Да, поделом я наказан: сам в петлю полез!
- Вы, кажется, долго и упорно добивались согласия мисс Милбенк? В 12-м году она вам отказала, не так ли?
- Да. И я через два года посватался снова, хотя второй отказ был бы для меня бесчестьем... Вы тогда удивлялись, что я в ней нашел - не красавица, да еще и чопорная ханжа! Но я не замечал этого. Мне нравилась ее постоянная серьезность, делавшая ее непохожей на пустых светских львиц, нравилась ее чистота... Мне казалось, что она - совсем особенная: она умна, талантлива - и математик, и поэтесса разом; она искренне верит в добро... И вот мы поженились - и я понял главное: я ее не люблю! Она - чужая, ненужная, какой-то постоянный раздражитель... А она... принялась меня воспитывать! Она, видите ли, вообразила, что это ее миссия, ее долг - вернуть мне веру в бога!
- А вот это как раз было бы неплохо, - заметил Мур.
Байрон остановился посреди комнаты.
- Да я верю в бога! Еще бы! Я очень даже верю, что человек - это самое подлое, хищное, жестокое из животных - был создан им по его образу и подобию! О, я верю в бога, сотворившего этот мир, эту вселенную, которую мой друг Хобхауз вполне справедливо называет комом грязи - я верю в него, но как я могу поверить, что он добр, когда вижу его создание? Да, я верю в него - в бога-мстителя, тирана и мучителя всего живого - но склониться перед ним, петь ему хвалы - ни за что!..
Он тяжело перевел дух, помолчал - и продолжал немного спокойнее:
- Анабелла - это судьба, рок. Помните, когда я впервые увидел ее - мы с вами были вместе - я споткнулся на лестнице? Я тогда уже понял, что это - дурное предзнаменование, но - от судьбы не уйдешь...
- Говорят, вы были с нею жестоки - это правда? - спросил Мур.
- Отчасти. Я, в сущности, не хотел ее оскорблять - но она меня совершено не понимала! И при этом была уверена, что всегда и во всем права - вот что совершенно невыносимо... Я перед ней виноват, но я же раскаялся, я просил прощения - и получил отнюдь не христианский ответ... И потом, если учесть все обстоятельства... Этот год был страшно трудным, мучительным для меня - ведь я весь в долгах... придется продать Ньюстед! Кредиторы меня совсем затравили, в доме день и ночь крутятся судебные исполнители... Я буквально задыхаюсь в петле! И к тому же я болен... Нервы расстроены, шалит печень, бессонница, и есть совсем не могу... О, моя добродетельная жена выбрала самый подходящий момент, чтобы нанести удар в спину!
Он вновь заметался по комнате.
- А ведь когда уезжала - не было ни слова о разводе. Она отправилась погостить в новое имение своих родителей, с дороги писала такие дружеские, ласковые письма... И вдруг, ни с того, ни с сего - послание ее отца, решение о раздельном проживании. О! Я сделал для примирения все что мог! Они потребовали медицинского освидетельствования - ладно, я и на это согласился! Врачи подтвердили, что я психически вполне нормален. Я обещал, что если было в моем поведении что-то предосудительное, то больше этого не повторится... И что же! Моя набожная супруга, которой евангелие предписывало прощать грешника семью семьдесят раз, поторопилась вручить адвокату подробнейший список моих грехов и проступков, подсчитанных с математической точностью...Ф-фу... - он тяжело упал в кресло.
- Все же она, по-видимому, была с вами не слишком счастлива, - заметил Мур. - И с вашей стороны благороднее было бы все же простить.
- О, я простил! Я не желаю ей зла - пусть живет как умеет и будет счастлива! Пусть будет счастлива, хоть разбила мне жизнь и отняла ребенка... Моя дочурка Ада - я больше ее не увижу, вот где ужас!.. Пусть так. Я простил ей все, даже клевету, которая пущена в оборот ее близкими - и, боюсь, с ее согласия... Бог с ней, я простил - пусть будет счастлива... Но кое-кому - не прощу никогда!
- Не надо так волноваться, - мягко сказал Мур. - Я вас понимаю. Решение принято, обратной дороги нет - и не надо больше терзать себе душу. Успокойтесь.
- Успокоиться? Когда на меня со всех сторон льют ведрами грязь? Скажите, Мур, вы что - газет не читаете?
- Читаю, увы.
- Следовательно - знаете, что я и развратник, и садист, и антипатриот, и вообще... исчадье ада! Страшнее Нерона, Генриха VIII и Сатаны, вместе взятых! В Палате Лордов никто со мною не разговаривает, кроме одного лорда Холленда; все салоны передо мною закрылись... Что тори воспользовались предлогом для расправы - это понятно, но ведь и либералы - туда же! Леди Джерсей попыталась было пойти против течения, пригласила на вечер - и представьте, едва я вошел в гостиную, как все дамы разбежались, а мужчины отвернулись, чтобы не подавать мне руки!
- Мой бедный друг, вы должны были это предвидеть. Все они долго искали предлог поквитаться с вами, теперь нашли - и радуются! Вам было слишком много дано - красота, титул, шумный успех в свете, литературная слава... Этого не прощают. Да вы и сами избрали неверную линию поведения - где только можно наживали врагов, а дружеских советов не слушали. Бравировали своим цинизмом, своими романами...
- Мой цинизм есть лишь отсутствие лицемерия. А что до романов... Мур, клянусь вам - я в жизни не соблазнил ни одной женщины. Улыбаетесь? Это святая правда. Я никогда не позволял себе и намека на признание, пока не был уверен, что его от меня ждут... и рассердятся, если не дождутся. Нет, мой друг, дело не в моем личном поведении. Тут суть - политика, и только она! Помните, два года назад, когда я опубликовал стихи «К плачущей леди» - тогда тоже началась подобная свистопляска. Дело не довели до конца только потому, что не было предлога для расправы. Теперь он есть... А я, к тому же, напечатал свой наполеоновский цикл, «Звезду почетного легиона»! И - вот он, результат. Вся эта кампания травли организована сверху, и управляют ею из министерства внутренних дел, если не из кабинета принца регента!
- Вы так думаете?
- Я знаю наверняка. Третьего дня ко мне приходил один субъект - джентльменом такого не назовешь - и сделал некое предложение. Какое, угадайте!
- Понятия не имею.
- Я вам скажу, - Байрон подался вперед. - Он обещал мне, что травля в газетах будет прекращена при условии, если я изменю свои политические взгляды и признаюсь в том публично. Каково?
- Может быть, вы не так поняли?
- Все было изложено прямым текстом, без обиняков.
- И как вы ответили?
- Выгнал мерзавца.
- И что теперь будет?
- Поживем - увидим... Впрочем, я, скорее всего, в ближайшем будущем уеду из Англии. Воевать в одиночку против всего света и собственной жены - дело совершенно безнадежное.
- К сожалению, вы правы. Я, конечно, опубликую письмо или статью в вашу защиту, но боюсь - большого эффекта не будет.
- О нет, вы только не пытайтесь за меня вступиться! Это сочтут смертельным прегрешением, вы не оправдаетесь потом до конца дней.
- Ну, это уж моя забота, - Мур встал. - Так или иначе, мы с вами еще увидимся до вашего отъезда - а теперь мне пора проститься.
- Погодите, - Байрон потянулся за колокольчиком. - Разопьем прежде бутылочку хереса.
- В другой раз.
- Не уходите, Мур. Мне что-то не по себе и... не хотелось бы оставаться сейчас одному.
Дверь отворилась, вошел Флетчер.
- Письмо для вашей светлости. От дамы, милорд.
Байрон взял письмо, распечатал, усмехнулся:
- Поразительно настойчивая особа! Вы не поверили, дорогой Мур, когда я сказал, что не соблазняю женщин - а вот доказательство. Дама, которую я даже не видел, требует встречи. Это уже четвертое письмо за полтора месяца. Сначала она просила моей протекции для поступления на сцену, потом хотела прочесть мне свой роман, а когда и этот номер не прошел - написала, что влюблена. И наконец... вы только послушайте, что она пишет сегодня: «Вам может показаться странным, и, однако, это правда, что я свое счастье передаю в ваши руки. Если женщина с незапятнанной репутацией, свободная от власти отца или супруга, отдается вам без всяких условий, если она признается, что любит вас много лет и на ваше снисхождение к ней готова отвечать безграничной привязанностью и преданностью - неужели вы обманете ее ожидания?.. Я прошу только, чтобы вы позволили мне прожить несколько часов с вами, и не останусь ни одного мгновения после того, как вы мне скажете, чтобы я удалилась... Потом можете поступать как вам заблагорассудится, можете уехать, отказаться видеть меня, обращаться со мною жестоко - я ни единым словом вас не упрекну...» Ну, как?
Мур развел руками:
- Нет слов.
- Дама внизу, милорд, она ждет ответа, - сказал Флетчер. - Что прикажете ей передать?
- Что передать... А в самом деле, Мур - что ей передать?
- Что вы больны и вообще вас нет дома.
- Бесполезно: я три раза так отвечал. И потом... мне сегодня так тошно! Когда видишь вокруг одну только ненависть, приятно получить для разнообразия порцию любви.
- И - повод для нового скандала...
- А-а, теперь уже все равно. И потом - не могу же я быть до такой степени неучтивым! Отказаться от подобного предложения было бы не по-джентельменски, как вы полагаете?
- Я полагаю, что при таких обстоятельствах я могу идти по своим делам. Надеюсь, Флетчер выведет меня отсюда таким образом, чтобы избежать встречи с дамой?
- Разумеется. Ну что ж, тогда - до встречи, Мур.
- До встречи, мой бедный друг.
- Флетчер, проводите мистера Мура и просите даму сюда...
Оставшись один, Байрон поднялся с кресла, прошелся по комнате, бросил беглый взгляд в зеркало; хотел сменить шлафрок на фрак и уже взялся за пояс, но в последний момент раздумал - ради навязчивой гостьи не стоит трудиться - и, плотнее запахнув полы халата, опять небрежно развалился в кресле. Зевнул. Усмехнулся: «Для беседы с дамой здесь слишком светло!» - протянул, не глядя, руку к столу, на котором лежали заряженные пистолеты, взял один, прицелился в свечу, выстрелил - свеча погасла: пуля как ножом срезала фитиль. Байрон отшвырнул пистолет, взял другой...
Легкие шаги в коридоре заставили его обернуться. В комнату вошла дама под густой вуалью. Плотно прикрыла за собой дверь. Подняла вуаль.
Это - Клер Клермонт.

10.
Веселый весенний дождь только что кончился: с крыш еще падают капли, мостовая блестит лужами - в каждой осколок солнца, улыбающегося умытому городу... Длинные ноги Шелли переступают через них без большого труда; бедняжке Клер хуже - ей приходится прыгать.
- ...Так что, Перси - надолго ты в Лондон?
- Дня на три-четыре, как пойдут дела. А ты не собираешься к нам в Бишопгейт? Мы с Мэри были бы рады.
- Нет, не сейчас. Возникли кое-какие обстоятельства... Но о них пока умолчу. Не обидишься?
- Разумеется, нет. Позволь только один деликатный вопрос: Мэри просила передать тебе вот эти 15 фунтов - обойдешься ли ты до конца месяца такой суммой? Или надо больше?
- Вполне обойдусь. У меня еще от прошлого твоего перевода кое-что осталось.
- Хорошо, тогда так и договоримся. Но если будет нужда - сразу сообщи. В ближайшее время я надеюсь раздобыть денег, но сейчас мы оказались в несколько стесненных обстоятельствах, а надо готовиться к путешествию.
- Стало быть, ты принял окончательное решение?
- Да. Как только кончу самые неотложные дела, мы уедем из Англии.
- Это все из-за того, о чем ты говорил?.. Из-за опасности сумасшедшего дома?
- Не только. Я знаю, отец спит и видит, как бы меня туда запрятать, но решится ли осуществить это намерение и если решится, то когда - сказать трудно; едва ли сегодня опасность больше, чем полгода или год назад. И если я покину Англию, то не из страха перед моим почтенным родителем.
- Из-за чего же?
- Ты сама понимаешь, дорогая, что то существование, на которое обрекло меня и Мэри всеобщее ханжество, в известном смысле довольно тяжело. Если бы я был один - мне все было бы нипочем, o защитился бы от глупцов броней презрения. Но Мэри... она, к несчастью, страдает, хоть и не признается в этом. Ей тяжело жить в постоянной изоляции, почти ни с кем, кроме меня, не общаясь, тяжело видеть, что родственники и знакомые отворачиваются от нас со стыдом, тяжело слышать, как два последних друга - Пикок и Хогг - величают ее «мисс Годвин»... и нестерпимо знать, что родной отец... - он запнулся. - Короче, я понял - чем быстрее увезу ее отсюда на континент, тем будет лучше.
- И куда же вы намерены ехать?
- Еще не знаем. Может быть, во Францию... или даже в Италию. Стоимость жизни там гораздо ниже, чем здесь, а это обстоятельство имеет сейчас для нас большое значение.
- Ты опять наделал долгов в пользу Годвина?
- И это тоже... Да и собственные мои расходы увеличились: ты ведь знаешь, у Мэри нет молока, и пришлось взять кормилицу.
- Понятно. Значит, Италия... А почему, к примеру, не Женева? Природа Швейцарии так величественна...
- О да! - улыбнулся Шелли.
- И это ближе Италии, а жизнь там, говорят, столь же дешева.
- Возможно.
- А еще, говорят, именно в Швейцарию скоро отправится лорд Байрон.
- Откуда ты узнала?
- Не сомневайся, сведения точные. Ведь ты хотел бы познакомиться с Байроном, правда?
- Я мечтаю об этом, но надеяться не могу.
- Здесь, в Лондоне - пожалуй, это, действительно, вряд ли удастся; но за границей все проще - там, по-моему, больше шансов на встречу.
- Едва ли... Да меня и представить-то некому - ни одного общего друга.
- Возможно, такой друг еще и появится.
- Откуда?
Клер - с улыбкой:
- Как знать! - опершись на руку поэта, она не без труда преодолела очередную - большую - лужу, перевела дух после прыжка и сказала с некоторым усилием: - Вот что, Перси... Если вы с Мэри надумаете ехать в Швейцарию, вы не могли бы... взять меня с собой? Для меня это очень важно! Только не спрашивай, почему.
- Дорогая, о чем разговор! Мне не нужно никаких объяснений. Разумеется, ты поедешь с нами. Я предложил бы это и без всяких просьб - я же понимаю, как тебе здесь одиноко.
- Думаешь, Мэри не будет против? Год назад мне показалось, что она немножко... прости за прямоту - немножко ревнует.
- Полно, Клер. Если и была у нее какая-то нелепая фантазия на твой счет - она давно позабыта. Мэри прекрасно знает, что мы оба перед нею чисты - и в прошлом, и в настоящем, и в будущем.

Дело, заставившее Перси приехать в марте в Лондон, касалось, в основном, Годвина. Материальные проблемы философа вновь обострились до крайности. Свою дочь и «незаконного» зятя он по-прежнему не желал знать, но очень хотел получить от последнего очередную безвозмездную ссуду. Шелли, сам стесненный в средствах, вынужден был опять обратиться к ростовщикам. Годвин получил от него чек и... вернул, попросив переписать на другое лицо: он не мог допустить, чтобы на этом документе его имя значилось рядом с именем похитителя его дочери - такое сочетание дало бы повод к обвинению в том, что он продал за деньги честь своего ребенка.
Шелли выполнил эту просьбу. Но он был до глубины души возмущен. У него тоже имелся свой, еще никогда не предъявлявшийся Годвину, счет за все обиды последних двадцати месяцев. Прежде всего, конечно, за страдания Мэри, которая тяжело переживала свой разрыв с отцом. Кроме того, Перси был убежден, что именно непримиримая позиция Годвина явилась одной из главных причин той мучительной изоляции, духовного карантина, в котором оказалась его семья. Аристократию, высший свет - сборище знатных ничтожеств - Шелли по-прежнему презирал, но было общество, был круг лиц, в котором он хотел - и имел право - занять определенное место: круг лондонских литераторов, журналистов, общественных деятелей либерального толка. В этой среде Годвин, хоть и утративший большую часть былой популярности, оставался все же заметной фигурой. О, если бы у него хватило мужества поступить, как подобало автору «Политической справедливости» - признать моральную законность гражданского брака дочери! Возможно, его пример вдохновил бы других - тех, кто тоже перерос узкие рамки филистерского нравственного кодекса. Какой это был бы мощный удар по ханжеской морали, по религиозным устоям, по всей системе духовных ценностей общества собственников!.. Какой прорыв к заветной цели - раскрепощению человеческой личности! Но мудрый теоретик в жизни сам оказался трусливым ханжой, для которого собственная репутация дороже не только самим же им проповедуемых идей и принципов, но даже покоя и счастья дочери...
Волна горечи, всколыхнувшаяся в душе поэта, на этот раз выплеснулась на бумагу.
Шелли - Годвину, 6 марта 1816 г.:
«Сэр!
...Мне непонятно, каким образом существующие между нами денежные обязательства в чем-то влияют на Ваше ко мне отношение... Я считаю, что ни я, ни Ваша дочь, ни ее ребенок не должны встречать то отношение, которое к нам всюду проявляют. Мне всегда казалось, что именно Вы, с чьим мнением люди считаются, должны особенно заботиться о том, чтобы к нам относились справедливо и чтобы молодую семью, невинную, доброжелательную и дружную, не ставили на одну доску с распутницами и совратителями. Когда наибольшую безжалостность проявили Вы сами, я был поражен, и, признаюсь, возмущен тем, что, зная меня, Вы из каких бы то ни было побуждений могли поступить так жестоко. Я оплакивал крушение надежд - тех надежд, которые, под действием Вашего гения, возлагал некогда на душевные Ваши достоинства - когда оказалось, что ради себя, своей семьи и своих кредиторов Вы готовы возобновить со мной отношения, от которых однажды с гневом отказались и на которые Вас не могло склонить сострадание к моим мукам и лишениям, добровольно взятым мной на себя ради Вас же. Не говорите мне вновь о прощении: моя кровь кипит и сердце исполняется горечи против каждого существа, имеющего человеческий образ, при мысли о враждебности и презрении, которые я, шедший к людям с добрыми делами и пылкой любовью, испытал от Вас - и от всех людей...»

Прошло без малого два месяца - и вот первоочередные финансовые проблемы (в том числе и годвиновские) улажены, запакованы чемоданы, и семейство поэта в составе его главы, Мэри, малютки Вильяма с кормилицей, Клер Клермонт и котенка выехало из Бишопгейта в Дувр, имея конечной целью путешествия Женеву.
Шелли смотрел сквозь окно кареты на английские поля и небеса, и грудь его сжимало тоскливое чувство. Вернутся ли они все вместе через несколько месяцев или обоснуются за границей надолго - на годы, на всю жизнь? Этого он не знал. В последнем случае он один приедет сюда на пару недель для встречи с поверенным, которому поручил привести в порядок свои дела, и тогда уже окончательно простится с родиной. Сердце ноет. «Надо же! Уехать еще не успел - а уже заболел ностальгией...» Он думал о тех, кого оставляет здесь. О немногих друзьях - прежде всего о Пикоке... О матери и сестрах - пять лет не видел их, и, похоже, не увидит уже никогда... О Харриет: с ней и детьми ему тоже не удалось проститься. О Годвине... После того горького письма были и другие, более спокойные, в основном деловые. Чувство боли несколько притупилось, и, как всегда у Шелли, жалость пересилила обиду - мысль об Учителе вызывала уже не гнев, а сострадание: «Бедняга! Он с нами жесток - но и сам от этого несчастен. Мы с Мэри сильны - мы вместе, мы любим, мы молоды; а он - старик и один...»
Во время короткой остановки в Дувре, в ожидании отплытия пакетбота, Шелли успел еще нацарапать Годвину письмо, где дал подробный отчет о своих финансовых делах и четко сформулировал как причины, побудившие его покинуть родину, так и свое отношение к Учителю:
«...Надолго оказавшись в положении, когда то, что я почитаю предрассудком, не позволяет мне занять равноправное положение среди людей, я предпринял решительный шаг. Я увожу Мэри в Женеву, где обдумаю, как устроить нашу жизнь; я оставлю ее там лишь на время поездки в Лондон, где займусь исключительно делами.
Итак, я покидаю Англию - может быть, навсегда. Я вернусь туда один и не ради дружеских встреч, или дружеских услуг, или чего-либо, способного смягчить чувства сожаления, почти раскаяния, какие испытывает в подобных обстоятельствах каждый, кто покидает родину. Вас я почитаю и думаю о Вас хорошо, быть может лучше, чем о ком-либо из прочих обитателей Англии. Вы были тем философом, который впервые пробудил, - и как философ и поныне в значительной мере направляет, - мой ум. Мне жаль, что те Ваши качества, которые наименее достойны похвал, пришли в столкновение с моими понятиями о том, что правильно. Но я слишком дал волю гневу и был к Вам несправедлив. - Простите меня. - Сожгите письма, в которых я проявил несдержанность, и верьте, что как бы ни разделяло нас то, что Вы ошибочно зовете честью и репутацией, я навсегда сохраню к Вам чувства лучшего друга...
Мой адрес: Женева, до востребования.»

11.
Женева наводнена англичанами: похоже, богатые туристы из-за Ла Манша наверстывают упущенное за годы наполеоновских войн. Они образовали в швейцарской столице что-то вроде колонии, которая в конце мая 1816 года была крайне возбуждена слухами о скором приезде лорда Байрона и предшествовавшем ему скандале - сплетням и пересудам не было конца.
Приезд Шелли остался, к счастью, незамеченным - возможно, благодаря тому, что общество предвкушало травлю более крупной дичи. «Незаконная» семья остановилась в Сешероне - предместье Женевы, в «Hotel d'Angleterre». Шелли не собирался надолго там задерживаться - он хотел поселиться в сельской местности на берегу озера, подальше от любопытных, и быстро подыскал подходящий домик, очень скромный и недорогой - но перебираться туда не спешил: в гостинице его удерживали как раз слухи о предстоящем приезде Байрона и надежда на возможную встречу с ним.
И вот, наконец - долгожданное событие: явление Чайльд-Гарольда обитателям Женевы. Собственно явления - какой-либо помпы - милорд всеми силами старался избежать: вниманием ближних он пресытился еще в Англии. Однако не успел он вместе со своими спутниками - молодым врачом Полидори и неизменным Флетчером - вылезти из кареты, как отель, где он решил остановиться (по счастью, тот же самый, где жила семья Шелли) был осажден толпой любопытных.
...Сидя у себя в номере, Шелли думал о том, что теперь его давняя тайная мечта - знакомство со знаменитым собратом - наконец-то может осуществиться. Он был очень рад, но еще больше смущен и взволнован. Как они встретятся? И - где? В холле? на лестнице? во дворе? Как познакомятся? Представить его некому, вот что плохо. Придется сделать это самому. Подойти первым ужасно неловко, но при сложившихся обстоятельствах можно отбросить излишние церемонии, да и Байрону, травимому всем светом, будет, возможно, не слишком неприятно доброе участие и внимание со стороны такого же, как он, бунтаря и отщепенца, в добавок его политического единомышленника. Скорее всего, он даже будет доволен. И все-таки...
Его размышления прервала Клер; она вошла возбужденная, румяная, с блестящими глазами; сказала, улыбаясь:
- Перси, у меня для тебя - сюрприз. Пойдем!
- Куда?
- К Байрону. Он у себя в номере. Самый удобный момент.
- Что ты! Как можно...
- Разве ты не хочешь с ним познакомиться?
- Очень хочу, но... не так же! Повременим: думаю, нам еще предоставится удобный случай; а врываться без приглашения...
Она рассмеялась - звонко, от души:
- Перси, ты совсем дитя! Так ничего и не понял?
- А... что я должен был понять?
- Я знакома с Байроном. Еще по Лондону... Сейчас я его видела, говорила с ним о тебе. Идем: он ждет...

Лорд Байрон и Джон Вильям Полидори - англичанин с итальянской фамилией, двадцатилетний красавец - сидели за бокалом вина, когда в их номер вошли Клер и ее до крайности смущенный, весь розовый от волнения протеже. Байрон, увидя их, улыбнулся, встал, шагнул навстречу:
- А! Так это и есть автор «Королевы Маб»! - он подошел к оробевшему гостю, протянул руку. - Я искренне рад нашей встрече. Я читал вашу поэму и, признаюсь, был изумлен - это что-то совершенно оригинальное, исполненное огромной силы и воображения. Но что касается философских идей, которыми она нашпигована - тут нам есть о чем спорить...
Шелли, еще не способный говорить от волнения, благодарно ответил на рукопожатие. Клер, оставив обоих поэтов стоять посреди комнаты, без церемоний подошла к столу, села на придвинутый доктором стул. Байрон вспомнил про четвертого участника этой сцены, представил его:
- Да, кстати - рекомендую: доктор Полидори, мой личный врач, друг и также литератор, - и вновь повернулся к Шелли: - Давно вы в Женеве?
- Всего десять дней.
- И как вам здесь нравится?
- Природа великолепна.
- А - люди?
- Какие - местное население или английские туристы, которых здесь чуть ли не больше, чем самих швейцарцев?
- Неужели?
- Да, к сожалению. И коренные жители низведены, как мне кажется, до уровня слуг или содержателей кофеен при наших богатых соотечественниках.
- О! В таком случае, похоже, я здесь найду как раз то, от чего бежал.
- Видимо, да: те же интриги, сплетни, то же назойливое любопытство. Кстати, ваш приезд - вы, быть может, еще не знаете - стал благословением божиим для местных торговцев оптическими приборами.
- В самом деле?
- Англичане скупили все бинокли и зрительные трубы, чтобы не упустить ни единой подробности вашей частной жизни.
- Да? - усмехнулся Байрон. - Жаждут увидеть новый скандал? Что ж, я постараюсь не обмануть их ожиданий... Но, черт побери! если так - выходит, вы, делая мне визит, рисковали своей репутацией.
- О нет, моей репутации повредить уже невозможно; боюсь, напротив, я поступил как легкомысленный эгоист, подвергнув опасности вашу.
Байрон - весело:
- Обо мне не тревожьтесь: я не из пугливых... Кстати: что вы намерены делать дальше? Продалжать сидеть в этом паршивом отеле, где английские физиономии видишь на каждом шагу?
- Я снял для своей семьи небольшой домик на берегу озера, недалеко от виллы Диодати... Она, между прочим, тоже пока свободна и сдается внаем.
- Вилла Диодати... - задумчиво повторил Байрон. - Знаменательное место, связанное с именем Мильтона... В этом что-то есть! Что скажите, Полидори - может, и нам стоит последовать благому примеру? Не знаю, как вас, а меня общество мистера Шелли и... мисс Клермонт соблазняет куда больше, чем вся колония наших островитян с их трубами и биноклями...
Клер просияла:
- Ах, милорд! Жить по соседству - это было бы чудесно!
- Мы могли бы нанять лодку и кататься вместе по Женевскому озеру... - прибавил Шелли.
Глаза Байрона весело сверкнули:
- Лодка? Отличная мысль! Решено: мы отсюда сбежим... И любезные соотечественники при своих биноклях пусть останутся с носом!

Этот прелестный план благополучно осуществился: через несколько дней Байрон снял виллу Диодати, и Шелли с семьей поселился рядом - в четверти мили от его усадьбы. Местечко было самое живописное: позади - Альпы, впереди - озеро и снежная вершина Юра.
Началась чудесная жизнь - спокойная и приятная, и в то же время до предела наполненная духовным общением. Пожалуй, излишним довеском в этой компании был тщеславный и назойливый Полидори; пожалуй, Байрона несколько раздражала Клер, любовное обожание которой он благоволил принимать - но все это мелочи. Главное, поэты друг другу нравились, и чем дальше, тем больше: взаимная симпатия, возникшая при первой же встрече, быстро переросла в дружбу, основанную скорее на контрасте, чем на сходстве характеров, и благодаря этому особенно интересную. Если Байрон - человек светский и не привыкший к отшельничеству - сначала и опасался, что продолжительные контакты со слишком узким кругом лиц ему быстро наскучат, то вскоре он смог убедиться в обратном: в те трудные месяцы, когда он, потрясенный пережитыми бедами - семейным крушением и политической травлей - боролся с тяжелейшим душевным кризисом, как раз эта микросреда, в которую он внезапно попал, оказалась для него наиболее благотворной. «Вселенная есть ком грязи, и человек - венец творения - сгусток всяких мерзостей и пороков» - вот главный тезис, на котором теперь «заклинило» Байрона, идея, заслонившая от него всю красоту мира. Но Шелли был живым опровержением этой идеи. Разум Байрона не верил, сопротивлялся - а душа почти против воли тянулась к нему. Вокруг Шелли всегда существовало некое особое поле, очень явственно ощущавшееся теми, кто к нему приближался - своего рода магнитное поле нежности... или, точнее - ласковая, теплая любовная атмосфера - и в ней начинало отогреваться, оттаивать истерзанное, заледеневшее от злобы людской сердце Байрона...

12.
-«...Вверяясь ветру и волне
Я в мире одинок.
Кто может вспомнить обо мне,
Кого б я вспомнить мог?
Наперекор грозе и мгле
В дорогу, рулевой!
Веди корабль к любой земле -
Но только не к родной!..»10
Глубокий чистый женский голос и звуки гитары далеко разносятся над водой. Синее озеро, синее небо; между безднами воздуха и воды затерялась скорлупка-лодка с четырьмя пассажирами. Клер поет. Шелли и Мэри сидят рядом на корме, держатся за руки, откровенно наслаждаются музыкой, красотой окружающего пейзажа, ласками солнечных лучей и мягкого ветерка, плавным качанием лодки, сверкающими бликами на легкой зыби. Лорд Байрон, перегнувшись через борт, играет рукою в воде.
Клер умолкла, отложила гитару - и все сразу встрепенулись.
Шелли:
- Спасибо, дорогая. Ты, как всегда, доставила нам большое удовольствие. Может, еще споешь?
- Нет, я устала.
- Жаль, - Шелли откровенно огорчился. - Музыка на воде звучит вдвойне упоительно.
- Если желаете - теперь я вам спою, - предложил Байрон.
Клер и Мэри:
- Просим, просим!
Байрон:
- Семь лет назад я, путешествуя по Востоку, посетил Албанию, видел там Али-Пашу и еще много интересного, и в числе других приятных воспоминаний увез оттуда одну песню, которую сейчас для вас исполню. Будьте сентиментальны и пожертвуйте мне все ваше внимание...
Дамы приготовились насладиться нежной восточной мелодией. Секунда ожидания - и... дикий гортанный вопль. Слушатели от испуга вздрогнули так, что лодка накренилась. Затем - взрыв неудержимого хохота.
Мэри:
- Прекрасно! Отныне мы вас будем звать «Альбе» - албанец!
Клер:
- Но расскажите подробнее о вашем восточном путешествии. Вы в самом деле посетили Али-Пашу?
- Был у него три раза. Он обошелся со мной весьма любезно, угощал сластями в огромных количествах и просил на все время моего пребывания в его стране считать его моим отцом. Кстати, он с первого взгляда угадал, что я - знатного рода.
Шелли:
- Каким образом?
Байрон - вполне серьезно:
- По ушам. Он говорил, что маленькие уши, кудрявые волосы и маленькие белые руки - несомненные признаки аристократизма. Вообще Али - человек очень интересный. Ему было тогда лет шестьдесят. Представьте себе невысокого ростом и очень толстого турка с красивым лицом, голубыми глазами и длинной белой бородой... Он держался с большим достоинством, и в то же время - очень приветливо, даже добродушно: никак не поверишь, что это безжалостный тиран, прославившийся чудовищными жестокостями, и могучий воин, своего рода мусульманский Бонапарт. Кстати, Наполеон хотел привлечь его на свою сторону, даже прислал табакерку со своим портретом. Али мне ее показывал, говоря, что табакерку весьма одобряет, а без портрета вполне мог бы обойтись - ему не нравится ни портрет, ни оригинал. В этом его вкусы никак не совпадали с моими.
Шелли:
- Вы были поклонником Наполеона?
- Да, особенно в юности. Помню, как-то в Харроу мне пришлось кулаками защищать бюст моего божка - одному против всей школы! Но в 14-м году он меня разочаровал. Не потому, что проиграл кампанию - это само по себе не позор - но и в таком положении можно было сохранить больше достоинства. Продолжать, как он, борьбу до последнего, когда уже видишь, что проиграл, а потом отречься от престола, который уже потерян - нет, это слишком уж... по-плебейски, - Байрон взглянул на Шелли: - А каково ваше мнение о нем?
- Видите ли... Я ведь - убежденный республиканец и всегда был им, сколько себя помню...
- С пеленок? - уточнила Клер.
- С отрочества - это уж наверняка. Мой любимый учитель в Итоне и первый друг - доктор Линд - был горячим республиканцем и передал мне свои взгляды, которым я никогда не изменял и не изменю... Так вот - в качестве республиканца я не мог чувствовать к Наполеону ничего кроме ненависти - как к душителю республики и могильщику революции. Притом об его душевных качествах я весьма невысокого мнения; он гений, бесспорно, но при этом - эгоист и вульгарный честолюбец, то есть - жалкий раб и пигмей...
Байрон усмехнулся:
- Круто!
- Но - справедливо, - серьезно сказала Мэри.
- Кажется, нет на земле другого человека, которому я так же страстно желал бы всевозможного зла, - продолжал Шелли задумчиво. - Но теперь, когда он повержен и его Франция стала тенью - теперь только понял я, что у Свободы есть враги более страшные, чем насилие и обман. Это - обычай старых дней, тупая привычка к покорности и религиозное ханжество.
- Ты прав - былая Франция стала тенью, - промолвила Клер. - Теперь о Наполеоне напоминают лишь развалины зданий да буквы "НБ" на постройках.
Байрон - забавляясь с серьезным видом:
- Что до инициалов, то это еще вопрос, как их правильно расшифровать.
Мэри:
- По-моему, существует только один способ: "Наполеон Бонапарт".
Байрон:
- А я знаю другой: "Ноэль Байрон".
Взрыв хохота.
Когда все успокоились, Клер опять взяла гитару, спросила:
- Спеть еще?
- Конечно, - отозвался Байрон.
И вновь красивый сильный голос плывет над озером; лодка мягко качается, блики бегут по воде... Грешный мир людей с его противоречиями, с его неправдой и жестокостью позабыт - о, совсем ненадолго!.. Минуты тихой радости, глубокого душевного покоя... В жизни романтиков-бунтарей их было немного - но тем более они драгоценны.

А с берега на маленькое суденышко нацелена подзорная труба. И - не одна. Вилла Диодати и отделенный от нее виноградниками домик Шелли - также под постоянным наблюдением. О, как хочется строгим моралистам, жадным до чужого использованного белья, уличить отверженных в каком-нибудь изощренном преступлении против нравственности! Ничего подходящего обнаружить, однако, не удается. Досадно! Впрочем, если сами грешники дают слишком мало пищи для сплетни, то эта последняя вполне может прокормиться грязью, накопившейся в добродетельных ханжеских мозгах. Ведь о ближних мы судим, как правило, по себе; чем больше развращено наше собственное воображение, тем легче нам поверить в порочность окружающих... Английская колония в Женеве глухо волнуется; по рукам ходят карикатуры, из уст в уста передаются пикантные слухи, по пути обрастая щекочущими нервы подробностями. «Установлено, что лорд Байрон - сумасшедший.» - «Нет, но он - садист и развратник.» - «Это Дон-Жуан, среди его жертв - графиня Оксфорд, леди Уэбстор, несчастная Каролина Лэм, не говоря уж о толпах артисток и горничных...» - «А его связь с родной сестрой, Августой Ли? Слышали? У этой женщины был от него ребенок!» - «Ужасно! Впрочем, Байрон хоть не безбожник, как Шелли - этот его новый приятель, с которым он теперь не расстается.» - «Что ж - подходящая пара!» - «Говорят, они оба необыкновенно красивы,» - томно вздыхают барышни. - «Упаси боже нас увидеть их красоту! - квохчут матроны и старые девы. - То красота греховная, дьявольская!» - «Байрон и впрямь похож на падшего Люцифера; но Шелли, по виду, - воплощенная кротость.» - «Он - еще хуже! Это антихрист с лицом ангела и манерами благородного джентльмена. Не человек - змея; самый взгляд его полон скверны!» - «Опаснейший вольнодумец, проклятый своими родителями!» - «Республиканец и якобинец!» - «Прелюбодей, который бросил законную жену и живет в открытом грехе с любовницей!» - «С двумя. Он всюду возит за собой двух дочерей Годвина - родные сестры, заметьте! - и, уж конечно, пользуется обеими. А теперь еще и лорд Байрон вошел в долю.» - «О! Какой разврат! Какой разврат!..» - «Эти четверо заключили пакт, обязуясь надругаться надо всем, что дорого порядочным людям.» - «Оргии, которые они устраивают, не поддаются описанию. Инцест, беспорядочные сношения, всяческие извращения...» - «Боже всемогущий! Когда же твоя кара падет на нечестивцев?!» - «Этого нельзя так оставить! Надо довести до сведения всего общества... и... и... правительства! Пусть примут меры!»
Светские салоны Женевы - как английские, так и швейцарские - были, разумеется, закрыты перед Байроном, да он и не пытался в них проникнуть, лишь иногда посещал старшего друга - знаменитую дочь Неккера, Жермену де Сталь-Гольштейн, с которой он познакомился еще два года назад, во время визита писательницы в Англию, где ее, как врага Наполеона, принимали с большой помпой. Теперь в ее уютном замке Коппе нередко собирались английский гости; при появлении Байрона они вели себя так же, как весной в Лондоне: мужчины отворачивались, дамы ретировались; однажды некая миссис Харвей, шестидесяти пяти лет от роду, увидав, что «сатанинский поэт» входит в комнату, упала в обморок - скорее всего, притворно. Подобные эпизоды отнюдь не улучшали Байрону настроения. А чем враждебнее к нам окружающий мир - тем больше ценится участие друга...

Погожих солнечных дней, когда приятно кататься на лодках, выдалось мало тем летом - оно было в основном пасмурным и дождливым. Большую часть времени Байрон и Клер, Мэри и Перси проводили все вместе в маленьком домике Шелли или, чаще, на вилле Диодати. Жаль, что их любопытные соотечественники не могли знать, чем в действительности занимались эти закоренелые грешники: надо полагать, ревностные блюстители нравов были бы крайне разочарованы. Если закрыть глаза на то, что обе пары не обвенчаны - более скромного и невинного образа жизни нельзя себе и представить. Долгие увлекательные беседы - о литературе, о политике, о философии... больше всего о философии; чтение вслух, музицирование, литературные игры - и опять споры... Процесс непрерывного взаимного обогащения умов, постоянное напряжение, кипение мысли - не тот ли это «питательный бульон», в котором зародились будущие байроновские шедевры - «Прометей», Третья песнь «Чайльд-Гарольда»?..
«Манфред» и «Тьма» - явления другого порядка: отголоски уходящего, мучительно преодолеваемого кризиса...
-«Я видел сон... Не все в нем было сном.
Погасло солнце светлое, и звезды
Скиталися без цели, без лучей
В пространстве вечном; льдистая земля
Носилась слепо в воздухе безлунном.

Час утра наставал и проходил,
Но дня не приносил он за собою...
И люди - в ужасе беды великой
Забыли страсти прежние... Сердца
В одну себялюбивую молитву
О свете робко сжались - и застыли...»
Байрон читает друзьям свою «Тьму». В большой гостиной виллы Диодати - тоже тьма; против нее - лишь красные угли в камине и одна свеча на столе. Вокруг стола сидят слушатели - Мэри, Клер, Шелли, доктор Полидори. Свеча выхватывает из мрака их лица - все молодые, все очень красивые, напряженно внимательные, они так и сияют духовностью... Байрон стоит у камина, подобно Люциферу, освещенному огнями преисподней. В трубе завывает ветер, сильный дождь барабанит по стеклам. На этом фоне, то усиливаясь, то затихая, звучит глубокий, удивительно музыкальный голос чтеца:

- « ...Кто лежал,
Закрыв глаза, да плакал; кто сидел,
Руками подпираясь, улыбался;
Другие хлопотливо суетились
Вокруг костров - и в ужасе безумном
Глядели смутно на глухое небо,
Земли погибшей саван... А потом
С проклятьями бросались в прах и выли,
Зубами скрежетали...
...Снова вспыхнула война,
Затихшая на время... Кровью куплен
Кусок был каждый; всякий в стороне
Сидел угрюмо, насыщаясь в мраке.
Любви не стало; вся земля полна
Была одною мыслью: смерти - смерти,
Бесславной, неизбежной... Страшный голод
Терзал людей... И быстро гибли люди...
Но не было могилы ни костям,
Ни телу... Пожирал скелет скелета...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
...И мир был пуст;
Тот многолюдный мир, могучий мир
Был мертвой массой, без травы, деревьев,
Без жизни, времени, людей, движенья...
То хаос смерти был. Озера, реки
И море - все затихло. Ничего
Не шевелилось в бездне молчаливой.
Безмолвные лежали корабли
И гнили, на недвижной, сонной влаге...
Без шуму, по частям валились мачты
И, падая, волны не возмущали...
Моря давно не ведали приливов...
Погибла их владычица - луна;
Завяли ветры в воздухе немом...
Исчезли тучи... Тьме не нужно было
Их помощи... Она была повсюду...»11

Он кончил. Несколько секунд гробового молчания. Потом Мэри сказала шепетом:
- Как страшно...
- Кошмар! - отозвался Полидори.
Байрон взглянул на Шелли:
- А ваше мнение?
- Это величественно и грандиозно, однако... - Шелли запнулся.
Байрон, с ударением:
- Однако?
- Однако с вашей главной идеей я никак не согласен. Воспевая одну лишь тьму, мы не поможем человеку подняться из грязи.
Байрон:
- Я воспеваю только тьму, потому что вокруг нас - только тьма.
Шелли:
- Я вижу свет впереди.
Байрон:
- Интересно, где же?
Шелли:
- В будущем.
Байрон:
- А вы уверены, что это - не галлюцинация?
Шелли:
- Я верю в добрую волю человека, в его созидающий разум.
Байрон:
- Утопия. Самообман. Не кажется ли вам, что правда, какова бы она ни была, все-таки лучше самой приятной лжи?
Шелли:
- Моя вера - не ложь. Отчасти мечта, быть может - но мечта и ложь суть не одно и то же. Все, что достигнуто человечеством в его развитии, есть осуществеление прорывов к мечте. Человеку необходимо знать и помнить не только о Сущем, но и о Должном - иначе не будет движения к совершенству.
Байрон:
- Это - логика визионера, я же - реалист, я поклоняюсь лишь истине. А истина - в том, что суть человеческая есть зло...
Полидори:
- Ну вот, дошли до главного: «Что есть истина?»
Мэри:
- Перси, чему ты улыбаешься?
Шелли:
- Вспомнил одну восточную притчу о трех слепцах, которые хотели узнать, что такое слон.
Клер:
- Расскажи!
Шелли:
- Слон ведь большой, а слепые могут исследовать только на ощупь. Вот один потрогал ногу, другой - хобот, третий - хвост, и они стали делиться впечатлениями: первый сказал, что слон похож на колонну, второй - на гибкую трубу или толстый канат, третий - что он как веревка... Все они ошибались - и были правы...
Мэри:
- Да, это глубоко верно - все мы слепцы и никогда не узнаем истины.
Шелли:
- Мы узнаем часть истины, доступную нам в силу определенных условий. Что зло присуще человеку в его сегодняшнем состоянии - неоспоримо, но это лишь часть истины, и делать категорические выводы нельзя хотя бы из-за субъективности нашего знания...
Байрон:
- То есть - все относительно, нет никаких абсолютов?
Шелли:
- Я знаю один абсолют - добро.
Полидори:
- Бог?
Шелли:
- Нет.
Байрон:
- Тогда что же по-вашему - добро?
Шелли:
- Все то, что делает человека счастливее... и не просто счастливее, а выше и лучше, помогает стать существом более гуманным, духовным... то есть - более человеком.
Клер:
- Фу, опять метафизика... Может, вы отложите философию на завтра, а теперь поиграем в буриме?
Полидори:
- Нет, буриме - надоело. Давайте придумаем что-нибудь новенькое.
Мэри:
- Что? У кого есть идеи?
Байрон подошел к столу:
- У меня предложение: давайте заключим договор...
Клер:
- Какой?
Байрон:
- Помните, как мы читали роман о привидениях? Так вот - пусть каждый сочинит жуткую историю: чья будет страшнее, тот и выиграл.
Полидори:
- Отлично. Принимаю. Но надо подумать.
Байрон:
- Разумеется. Недели, я полагаю, хватит. Все согласны?
Отказалась одна только Клер, остальным затея понравилась. В результате этого творческого соревнования Байрон и Полидори произвели на свет по «Вампиру»; Шелли, в ранней юности увлекавшийся готическими романами и сам, еще школьником, сочинивший два опуса этого сорта, хотел было тряхнуть стариной, но работа не заладилась, и он ее бросил. А Мэри все никак не могла найти сюжет. Перси, чувствовавший в жене литературное дарование и давно уговаривавший ее попробовать свои силы на этом поприще, теперь каждое утро начинал с вопроса: «Ну что, придумала?» - и она со вздохом отвечала: «Пока - нет».
Идея пришла неожиданно и как бы сама собой. А толчком к ее возникновению послужила беседа Шелли и Байрона - один из их бесконечных споров, в которых Мэри почти не принимала участия, но готова была слушать их часами, свернувшись калачиком в кресле и закрыв глаза. Годы спустя, когда один из этих голосов умолк навсегда, а вскоре вслед за ним и второй, они все еще продолжали звучать в ее памяти.
Голос Байрона:
- Вот здесь и есть наше главное разногласие. Источник вашего оптимизма - в убеждении, что могущество разума человеческого безгранично и что познание есть благо. Я же убежден в обратном: разум весьма несовершенен, и это даже к лучшему, ибо знание есть источник страданий. Именно в этом - смысл библейской притчи о запретном плоде. Знание есть отрицание, оно разрушает завесу иллюзий, и перед человеком встает истина во всей своей жуткой наготе - бессмысленность жизни, неизбежность и ужас смерти.
Голос Шелли:
- Из всего этого я могу согласиться лишь с тем, что процесс познания есть процесс отрицания всего устаревшего, отжившего - но без такого отрицания невозможен будущий синтез, достижение нового качества, в котором происходит снятие противоречия. Ограничение познания не только не спасет от страданий, но напротив - лишит человечество лекарства, которое могло бы его исцелить. А что до потенциальных возможностей разума, то уже сегодня налицо такие успехи естествознания, которые сулят в недалеком будущем раскрытие сокровеннейших тайн природы, вплоть до происхождения Вселенной и происхождения жизни...
Голос Байрона:
- Происхождение жизни? Значит - и возможность создать искусственное живое существо? Абсурд!
Голос Шелли:
- А ведь попытки в этом направлении уже имели место. Вы слышали об опытах доктора Дарвина?
Голос Байрона:
- Нет. А кто это?
Голос Шелли:
- Мистер Эразм Дарвин - известный врач, натуралист и поэт, ныне покойный, к сожалению. Он развивал натурфилософскую теорию эволюции организмов - считал, что все существующие в наши дни животные произошли путем смешения немногих первичных так называемых «естественных порядков» и затем развивались и видоизменялись под воздействием внешней среды.
Голос Байрона:
- Любопытно... Если так, то где же тогда Книга Бытие?
Голос Шелли:
- Там, где ей и положено быть - в архиве человеческой культуры, вместе с древнейшими мифами всех племен... Так вот: доктор Дарвин, как говорят, проделал некий любопытный опыт. Он долгое время держал в пробирке, в специальном растворе, кусочек неживой материи... кажется, наподобие теста - и в результате экспонат начал двигаться...
Голос Байрона:
- Живая вермишель?
Смех: смеются оба.
Голос Шелли:
- В это трудно поверить, но сама попытка уже знаменательна.
Голос Байрона:
- Нет, если искусственная жизнь и будет создана - то каким-нибудь другим путем. Возможно, удастся оживить труп...
Голос Шелли:
- Пожалуй - под действием гальванизма или химических средств. А скорее всего, будут созданы искусственные органы...
Дальше Мэри слушать не стала, ибо час был поздний, а поэты - она знала по опыту - вполне способны проговорить до утра. Она поцеловала мужа и пошла спать. В ту ночь ей приснился странный сон... Скорее, это был не сон даже, а что-то среднее между сном и явью: воображение так разыгралось, что рожденные им образы являлись зримыми, почти осязаемыми. Мэри представила себе ученого-естествоиспытателя, задумавшего создать искусственное живое существо. Вот он в своей лаборатории. Полдела уже сдалено: перед ним на столе - человекоподобное, но неестественно большое, страшное тело. Осталось только его оживить. Разумеется, чисто научными методами - никакой мистики, никакого колдовства... Ученый приступает к процессу оживления. Проходит минута, другая - неподвижная масса вздохнула, затрепетала, слабо шевельнулась... И тут ученого охватил страх. Он прекратил оживление и убежал из лаборатории, надеясь, что искорка жизни в его создании погаснет. Вот он поднялся в свою спальню и лег в постель - как сама Мэри. Заснуть не может, беспокойно ворочается с боку на бок... Вдруг - шорох. Невидимая рука резко отдернула полог. Ученый приподнялся и вскрикнул: на него смотрели желтые водянистые глаза его жуткого детища... Мэри тоже вскрикнула и вскочила с кровати: от ужаса ее бил озноб... Зато утром, когда Перси, как обычно, спросил: «Ну что, придумала?» - она с торжеством ответила: «Да!»
А вечером ее ждал триумф: страшная история всем очень понравилась, и, к огромному удовольствию Шелли, его друзья честно признали, что в их соревновании победа досталась девятнадцатилетней девочке.

13.
К началу третьей декады июня погода более или менее исправилась, и это позволило осуществить один интересный замысел - именно, объехать на лодке - на веслах и под парусом - все Женевское озеро. Сначала предполагалось, что в экспедиции будут участвовать трое путешественников (кроме слуг) - Байрон, Шелли и Полидори - но поэтам крупно повезло: доктор повредил себе ногу и вынужден был остаться на Диодати.
23 июня, в воскресенье, около половины третьего пополудни лодка, в которой находились Байрон, Шелли, слуга Байрона и два гребца, вышла из Монталлегра. Впереди было восемь дней путешествия и множество впечатлений: дивной красоты пейзажи, полуразрушенные крепости и замки, который туристы добросовестно обследовали один за другим; священные уголки, связанные с памятью великих людей - Цезаря, Гиббона, прежде всего - Руссо; Шильон - мрачная, поднимающаяся прямо из воды тюрьма (темницы ниже уровня моря, железные кольца, к которым приковывали узников, полустертые имена и даты на камне - последняя память о заживо погребенных...). Убогие комнаты на постоялых дворах, душистый, исключительно вкусный горный мед, «Роща Юлии» близ Кларана, где как будто еще бродили тени героев «Новой Элоизы»... И снова - плавное скольжение вдоль зеленых берегов, скалы, потоки, темные леса, снежные вершины далеко в вышине, стаи водяных птиц, голубые волны озера... Множество мелких приключений - то смешных, то приятных - и одно большое, опасное.

...Это случилось на четвертый день путешествия, когда отплыли из Майери. Лодка шла вдоль берега, очень красивого и становившегося все прекраснее с каждым мысом, который она огибала. Поэты наслаждались созерцанием, не очень-то думая о том, что ветер крепчает и волны вздымаются все выше. И вдруг - как-то скачком, внезапно - налетел настоящий ураган; волны сразу стали огромными, вся поверхность воды забурлила, превратилась в сплошную клокочущую пену. Лодочники попытались спустить парус, но это им сразу не удалось. Байрон, оценив, наконец, опасность, начал стаскивать с себя сюртук. Крикнул Шелли - приходилось кричать, чтобы заглушить свист ветра:
- Чего вы ждете? Раздевайтесь скорее, мы вот-вот опрокинемся! Впрочем, берег недалек - ярдов сто, не больше - будем добираться вплавь.
...Разум понимает, сердце еще не верит: «Смерть - сейчас? Не может быть...»
Шелли скрестил на груди руки:
- Для меня что сто ярдов, что десять - все едино: я совсем не умею плавать.
Байрон от неожиданности замер - одна рука еще в рукаве:
- Ах, черт побери!.. Ну, ладно, только без паники - еще не все потеряно...
«Да, он прав - не может быть, чтобы - сейчас... Как-нибудь выкрутимся...»
В это мгновение парус, наконец, спустили - и произошло страшное: лодка вдруг потеряла управление. На маленькое суденышко обрушилась огромная волна, все закачалось, накренилось - Шелли вцепился в сиденье; в мозгу - будто вспышка молнии: «Да - сейчас... Как странно... Я не готов к этому! Мэри - что с нею будет? И с крошкой Вилли? Они совершенно беспомощны, беззащитны...»
Вторая волна: тяжелый, слепящий удар. Захватило дыхание. И - только теперь - мгновенный, все существо пронзающий ужас: «Туда, во тьму? Нет! Не хочу...»
Голос Байрона:
- Шелли, не бойтесь! Я - хороший пловец, постараюсь вас спасти! Если нас не ударит о скалы и вы не станете вырываться, когда я вас схвачу...
«Вырываться?.. Да, он прав: утопающие часто топят своих спасителей - цепляются за них, бьются, мешают плыть... Я могу погубить его! Нет, только не это!»
- Милорд, я не согласен, чтобы вы меня спасали!
- Что-что?
«Кажется, он не понял...»
- Я не позволю вам рисковать собой ради меня - вам хватит забот о собственном спасении, и я не согласен вас обременять...
- Вы - сумасшедший... Снимите все же сюртук. Да возьмитесь за весло, держитесь крепче...
В этот миг у лодочников вырвался крик радости: парус удалось поднять, лодка выпрямилась и послушалась руля. Волны были еще высоки, и опасность не миновала, но появилась надежда на спасение.
Через несколько минут, показавшихся незадачливым мореходам часами, их маленькое суденышко вошло в тихую бухту у деревни Сен-Жигу. Как только под килем лодки заскрежетали камни, все, кто в ней находился, перескочили через борт, спеша ощутить под ногами твердую опору. Оказались, конечно, по пояс в воде, но это уже никого не волновало - одежда давно промокла до нитки.
На берегу столпилась чуть ли не вся деревня - местные жители, сами никогда не осмеливавшиеся плавать в такую погоду, с тревогой наблюдали драму на озере и теперь, едва лодочники выволокли свою посудину на берег - бросились их поздравлять с почти невероятным спасением.
Два поэта, между тем, отошли немного в сторону. Шелли прилег на землю, вытянулся на спине, закинул за голову руки. Теперь, когда ужас был позади, ему стало как-то не по себе - голова немного кружилась, поташнивало, каждый нерв в теле судорожно напрягся; пожалуй, больше всего хотелось разрыдаться, как в детстве - громко, от души - но присутствие Байрона заставляло сдерживать себя.
По небу со страшной скоростью мчались лохмотья серых туч. Смотреть на них было утомительно, и Шелли закрыл глаза. Так - лучше: дурнота скоро прошла, нервное напряжение ослабло. Нахлынула радость: жив!
Байрон сидел рядом, покусывая сорванную травинку, искоса поглядывал на друга. «Обморока не будет: справился. Молодец. Однако, черт возьми! Парень-то, оказывается, не робкого десятка. Ведь он всерьез - и с полным хладнокровием - заявил, что не хочет, чтобы его спасали. Такая воля и мужество при подобных обстоятельствах... Наверное, я даже не способен оценить этого по достоинству - ведь умение плавать дает нам некоторую уверенность, когда берег недалек - а он смотрел смерти в глаза... и так великолепно держался! При его-то манерах и внешности... Если б не видел сам - ни за что бы не поверил...»

Больше никаких неприятных происшествий во время экскурсии не приключилось, и 2-го июля путешественники благополучно вернулись к своим близким, которых они застали в состоянии нетерпеливого ожидания, но, в общем, вполне здоровыми и довольными. Опять началась прежняя спокойная жизнь, продолжавшаяся до конца августа - за исключением еще одной недельной экспедиции, в которую Шелли пустился на этот раз без Байрона, зато с обеими дамами: они ездили в Альпы, в долину Шамуни - к водопадам и ледникам Монблана.
Да, это было чудесное лето! За каких-то три месяца - столько впечатлений, что другому хватило бы на целую жизнь... Пройдет время - не так уж много - и увиденная им красота горных вершин, озер, лесов и потоков оживет в дивных строфах «Лаона и Цитны», «Волшебницы Атласа», «Освобожденного Прометея», подарит радость многим сердцам. Гений всегда берет лишь для того, чтобы отдать сторицей...

14.
Август. Желтеют листья.
Мэри и Перси затосковали по Англии. Куда подевалась их решимость остаться навсегда в чужих краях! Былые обиды давно позабыты. Домой, скорее домой!
Вот только - Клер... О, здесь назревала драма. Как не хотелось бедняжке уезжать от возлюбленного! Но самому Байрону, увы, осточертел вконец этот навязанный ему роман, и поэт уже не скрывал отвращения к своей несчастной любовнице. Шелли наблюдал все это - и мучился сознанием, что бессилен помочь.
Однажды он застал Клер всю в слезах - это был подходящий повод для разговора по душам.
- Клер, милая - что?
- Перси, я ему надоела. И он недвусмысленно дал мне это понять.
- Как это горько... Признаться, я тоже начал замечать в последнее время...
- Он не любит меня! - она всхлипнула. - И - никогда не любил.
- Что не любил - этого не может быть. Вам было хорошо вместе - сначала, во всяком случае. Я так надеялся, что у вас будет такая же крепкая и дружная семья, как у нас с Мэри...
Клер вытерла глаза:
- Ах, не сравнивай, пожалуйста, себя - и его! Ты всегда думаешь прежде всего о других, а он занят исключительно собственной персоной. Для него нет в мире ничего важнее его удовольствий, его прихотей, да еще того, как свет - презираемый им свет! - отнесется к очередной его выходке!
- Нет, Клер, ты к нему несправедлива. Конечно, жаль, что он - раб своих страстей и грубых предрассудков, да к тому же шальной, как ветер, - это все правда, но правда и то, что в сердце его много истинного благородства...
- Ну конечно! И я должна умиляться его благородству, когда он безжалостно бросает меня... - она тяжело, прерывисто вздохнула, прибавила тихо: - Я так хотела быть счастливой... Но мне достались лишь крохи счастья. А горя впереди - как песка в пустыне... Перси, скажи мне - за что?
Он улыбнулся - мягко и грустно:
- В этом мире рабов мы трое - Мэри, ты и я - осмелились быть свободными. А за свободу надо платить. И крохи счастья, как ты их называешь - это немало. Огромное большинство людей за всю жизнь не имело даже таких крох.
- Ты прав. Но - что мне теперь делать? Ведь я... я - беременна. И - одна.
Шелли взял ее за руку.
- Не одна: у тебя есть я и Мэри. Твой малыш вырастет вместе с нашими детьми.
- О мой добрый! - Клер улыбнулась сквозь слезы. - Ты себе верен: опять рвешься платить за чужие долги... Но есть проблема, которую Рыцарь Эльфов решить не может: ребенку нужно имя. Следовательно - нужен отец.
- Ты права, - сказал Шелли после недолгого раздумья. - Я поговорю с Байроном. Не знаю, что получится из этого - но, по крайней мере, попытаюсь.

Разговор с Байроном был вполне джентльменский, но, по началу - не очень приятный. Едва услыхав, что друг хочет затронуть одну деликатную тему, лорд подскочил:
- О Клер? Нет, ради бога - только не это! Ни видеть ее, ни говорить о ней я больше не могу!
- Мне кажется, вы жестоки. Клер искренне любит вас...
- Допустим, но я-то ее не люблю! Уж вы бы должны меня понимать. Притом я, честно говоря, не вижу за собой никакой вины. Я ничего не обещал ей и отнюдь не пытался ее соблазнить. Напротив, я защищался изо всех сил, а мисс Клермонт атаковала меня непрерывно и в конце концов взяла штурмом, как Бонапарт - свой Тулон! При таких обстоятельствах - вы, конечно, согласитесь - я ничем ей не обязан.
- Я полагаю, Клер не может претендовать на вашу личность, но на доброе, деликатное, дружеское обращение она рассчитывать вправе. К тому же, существует одно обстоятельство... не знаю, известно ли вам... она - в положении.
- Вот как? - оживился Байрон. - Что ж, от ребенка я не отказываюсь. Я готов признать его своим и воспитывать на свой счет - это будет только справедливо... - вздохнул меланхолически. - Теперь, когда моя законная дочь Ада отнята у меня, это внебрачное дитя может оказаться единственным моим утешением в старости... - и - деловым тоном: - Однако непременное условие, чтобы его мать не виделась с ним и не вмешивалась в его воспитание.
- Это слишком жестоко, - сказал Шелли. - Я надеюсь, что вы, поразмыслив, не будете настаивать на такой мере.... Но о подробностях мы договоримся, когда ребенок появится на свет; сейчас важно принципиальное соглашение.
- Оно достигнуто. Но - вот вопрос: я смогу взять дитя, когда ему будет уже год или полтора, а до того времени - что с ним делать? Мисс Клермонт, конечно, не сможет держать его при себе - тогда скандал неминуем. Единственный родной мне человек в Англии - моя сестра Августа; пожалуй, я договорюсь, чтобы она взяла младенца на воспитание.
- В этом нет необходимости. Мы с Мэри позаботимся о Клер и ее ребенке, пока вы не потребуете его к себе.
- Значит, все улажено, - обрадовался Байрон. - Прекрасно! А глаза у вас грустные. Почему? Недовольны мной?
- Я огорчен вашим отношением к Клер, но понимаю, что не могу требовать большего... - Шелли помолчал и перевел разговор на другое. - Вы хотели дать мне какое-то поручение к вашему издателю.
- Да, - Байрон достал толстую растрепанную пачку бумажных листов. - Узнаете?
- «Чайльд-Гарольд»?
- Он самый. Передайте его Меррею и скажите, что я прошу две тысячи гиней и ни пенсом меньше.
- Отлично, - Шелли принял рукопись почти с нежностью. - Не беспокойтесь, доставлю его в целости и сохранности - буду беречь, как... моего Вилли.
- Стало быть, совсем скоро уезжаете?
- Да. Дня через два.
- Жаль. С вами так восхитительно было спорить обо всем на свете... Когда-то мне еще попадется такой собеседник!
- Благодарю за комплимент.
- Да я ничуть вам не льщу. Из всех моих знакомых вы, похоже, единственный, с кем я могу говорить на равных. Мур и Хобхауз - тоже умнейшие люди, но такого интеллектуального наслаждения я от них не получал.
- Довольно, не то возгоржусь.
- Тем лучше - поубавить скромности вам бы не мешало. Ну, что же... Стало быть, вы - на наш остров фарисеев, а я... в Италию. Кто знает, встретимся ли еще в этом мире...
Шелли улыбнулся:
- Я очень надеюсь, что - встретимся. А до той поры, милорд, прошу вас не забывать об одном прекрасном древнем изобретении, которое существует до сих пор.
- Не понял, что вы имеете в виду?
- Почту. Я намерен, с вашего разрешения, писать вам регулярно - и сам надеюсь время от времени получать от вас весточку.
- Непременно, хоть я и достаточно ленив в этом отношении.
- Я буду очень ждать ваших писем, - мягко сказал Шелли. - И еще больше - вашего возвращения.
Лицо Байрона омрачилось:
- Вы же знаете, что в Англию мне дороги нет.
- Вы - о той клеветнической кампании? Полно, нельзя же придавать сплетням и слухам такое значение! Они были бы безобидны уже из-за самой своей невероятности, если бы не были еще безобиднее из-за своей глупости. Это - искры горящей соломы, которые скоро погаснут. Поверьте мне - вам суждено занять такую высоту в мнении человечества, куда не досягает мелочная вражда. Надо только, чтобы вы осознали свое предназначение - это сразу освободит вас от всех докучных тревог, которые могут причинить суждения толпы.
- Вам легко говорить: вы - философ.
- А вы - гений. Что вам брань каких-то ничтожеств, если вы способны рождать великое и доброе, которому суждена, быть может, вечная жизнь? Разве это мало - стать источником, из которого мысли других людей будут черпать силу и красоту? Неужели этого мало для честолюбия того, кто может презреть всякое иное честолюбие! Я верю - вы избраны для творческого подвига, может быть, для создания эпической поэмы, которая станет для нашего времени тем же, чем «Илиада», «Божественная комедия» и «Потерянный рай» были для своего... Что именно это должно быть - судить не мне. Если бы у меня спросили совета - я бы осмелился предложить Французскую революцию как тему наиболее интересную и поучительную для человечества - но тут вы не должны руководствоваться чьим бы то ни было разуменеем, кроме вашего собственного, а моим - менее всего... Я не знаю, каких высот мысли суждено вам достичь; знаю только, что талант ваш огромен, и он должен развернуться в полной мере...
Байрон терпеливо и не без удовольствия выслушал этот вдохновенный панегирик, но в ответ сказал небрежно:
- Благодарю. Хорошо бы, если б из ваших пророчеств сбылась хоть пятая часть. Вы всегда требуете от своих друзей невозможного?
Шелли, улыбаясь, посмотрел ему в глаза:
- Разумеется. Стремиться к невозможному есть единственный способ достичь максимально возможного, дойти до своей вершины. А разве это - не та главная цель, ради которой должен жить человек?

--------

29-го августа Шелли со всем своим семейством, включая грустную Клер, отбыл из Женевы. Проехав Дижон, Версаль, Фонтенбло, Руан, путешественники добрались до Гавра. 5-го сентября они сели там на пакетбот. Из-за сильного встречного ветра переезд до Портсмута оказался долгим - 26 часов - и тяжелым, пассажиры почти не выходили из кают. Однако Шелли пребывал в наилучшем расположении духа - он перечитывал Третью песнь «Чайльд-Гарольда». Истинно, это - явление самой высокой поэзии! Он находил здесь и глубину мысли, подлинно философскую, дотоле нечасто встречавшуюся в произведениях его друга, и богатство образов, и редкую красоту звучания. Но, пожалуй, не меньше, чем чисто литературные достоинства, радовало Шелли другое - настроение, резко контрастировавшее с давящим ужасом «Тьмы». Не оптимизм, конечно, но и не сплошное беспросветное отчаяние; гнев, горечь - но и отпор, и даже - отдельные мазки светлых красок, говорившие о том, что долгие споры на вилле Диодати были не бесплодны.

«Как мир - со мной, так враждовал я с миром,
Вниманье черни светской не ловил,
Не возносил хвалу ее кумирам,
Не слушал светских бардов и сивилл,
В улыбке льстивой губы не кривил,
Не раз бывал в толпе, но не с толпою,
Всеобщих мнений эхом не служил,
И так бы жил - но, примирясь с судьбою,
Мой разум одержал победу над собою...

Я с миром враждовал, как мир со мной,
Но, несмотря на опыт, верю снова,
Простясь, как добрый враг, с моей страной,
Что Правда есть, Надежда держит слово,
Что Добродетель не всегда сурова,
Не уловленьем слабых занята,
Что кто-то может пожалеть другого,
Что есть нелицемерные уста,
Что Доброта - не миф, и Счастье - не мечта.»12
__________________
12) перевод В. Левика.

Часть V.  БЕЗ КОМПРОМИССОВ

«Не в силах я ни видеть, ни забыть,
Что сильный может злым быть и счастливым...»
Шелли, «Лаон и Цитна»

1816 г.
Европа под пятой Меттерниха. Торжество скипетра и креста. Царство Тьмы.
Во Франции вернувшиеся из эмиграции аристократы успешно сводят счеты с уцелевшими революционерами - к таковым относят теперь не только последних, чудом выживших якобинцев, жирондистов и бабувистов, но даже бонапартистов.
В Германии мало что изменилось - она как сидела, так и сидит по горло в феодальной трясине.
В Италии хозяйничают австрийцы, в Англии - принц-регент и лорд Каслри, в России - Аракчеев. В Испании возрождена инквизиция.
Республиканские идеи и философское свободомыслие везде под запретом; везде душатся - порою физически - малейшие ростки нового, прогрессивного начала. Везде - полицейский произвол и политическая цензура, везде в изобилии жандармы, шпионы, попы всех мастей... Двойная - светская и духовная - тирания упивается безграничным могуществом. Кажется, весь мир стал похож на кошмар Гойи - его «Капричос» ожили во плоти...
Но нет, не все предались отчаянию. В феврале этого, 1816-го, года в России создан Союз Благоденствия, зародыш будущего общества декабристов. Основатели - шестеро юношей: Иван Якушкин, Сергей Трубецкой, Никита и Александр Муравьевы, Матвей и Сергей Муравьевы-Апостолы. За полгода к ним присоединилось еще пятеро - Михаил Лунин, Павел Пестель, Михаил Новиков, Федор Глинка, Федор Шаховской. Первая русская конспирация...
Зато итальянским коллегам-нелегалам опыта не занимать: венты карбонариев возникли еще при Наполеоне, теперь движение набирает силу - и скоро заставит врага считаться с собой.
Во Франции тоже есть карбонарии - они не так многочисленны и знамениты, как их итальянские братья, но столь же решительны и отважны; большинство мечтает о новой Республике, о демократии, о политических свободах; некоторые идут еще дальше - до «Всеобщего счастья», уравнительного коммунизма: идея Бабефа жива, вопреки всему.
Жив и один из ее теоретиков - тот, кого Бакунин потом назовет «величайшим конспиратором XIX века». На узких улицах Женевы тем летом Байрон и Шелли могли встречать - и, скорее всего, встречали, не подозревая, кто он - высокого осанистого господина лет за пятьдесят, в широкополой шляпе, сюртуке и черных брюках, заправленных в кавалерийские сапоги; его красивое, благородное лицо всегда было серьезно и сосредоточенно... О чем он думал? О прошлом? О самом ярком событии своей бурной жизни - «заговоре равных», о высокой трагедии Вандомского суда? О том, что клятва, которую он дал без малого двадцать лет назад своим обреченным товарищам за миг до объявления им смертного приговора - клятва рассказать правду о целях и идеях «равных», написать о них книгу - до сих пор не выполнена? Или, скорее, о настоящем, о делах тайного революционно-коммунистического общества «Высокодостойных мастеров», главой которого он является? Он - Филиппо-Микеле Буонарроти, потомок Микеланджело, гражданин Французской Республики, комиссар якобинского Конвента, друг Робеспьера, соратник Наполеона... нет, конечно, не императора Наполеона и не консула Бонапарта, а революционного генерала Буонапарте под Тулоном, в 1793 году... Он, итальянец-аристократ, духовный брат великого французского плебея Гракха Бабефа; он, патриарх равенства, переживший крушение своего дела, гибель Республики, падение Империи - и даже теперь, в самые черные дни, не смирившийся, не отрекшийся от своих идеалов, больше того: продолжающий бороться за конечную их победу...
Шелли не пришлось прочесть знаменитую книгу Буонарроти - она увидела свет лишь в 1828 году, когда нашего героя не было уже в живых - а если бы и прочел, то, конечно, многого в идеях бабувистов не принял бы: прежде всего слишком утилитарного подхода к искусствам, аскетизма, примитивного понимания равенства. Но конечная цель у них была одна: то самое «всеобщее счастье», общество справедливых и добрых, где нет обездоленных, где слабый не унижен и не обделен; добровольное равенство свободных, высокодуховных, гармонически развитых личностей...
Как достичь его, вот в чем вопрос...
Буонарроти верит только в политическую революцию. Но и других, «мирных» проектов переустройства общества на справедливый лад в ту эпоху выдвигается множество, и они еще не скомпрометированы неудачами, не утратили прелесть новизны.
В 1816 году Шарлю Фурье 44 года. Он - автор «Теории четырех движений и всеобщих судеб», но свой главный труд - трактат «О домашней земледельческой ассоциации» - еще только обдумывает.
Другому знаменитому «безумцу», самому дальнему родственнику Шелли (он тоже потомок Карла Великого) - бывшему графу Анри де Сен-Симону - уже 56 лет. Вчерашний день - молодость, весьма бурная: американская война за независимость, в которой он участвовал добровольцем; Французская революция, восторженно им встреченная, сначала привлекательная, потом страшная; богатство, в одночасье нажитое и столь же быстро потерянное; всевозможные приключения, аресты, финансовые авантюры, брак и развод, вторая попытка жениться - на... мадам де Сталь, и отнюдь не из романтических, а из чисто рациональных соображений: с целью получения от столь талантливых родителей еще более талантливого потомства (Жермена ему отказала - эта великолепная идея не вызвала у нее энтузиазма). День завтрашний - старость, нищета, горечь одиночества... Но сегодня он еще на вершине. Он окружен друзьями, среди которых есть банкиры и промышленники - Лаффит, Казимир Перье, Терно; среди них и поэт Беранже, и автор «Марсельезы» Руже де Лилль. И он уже разработал основы своего учения о новом индустриальном мире, которое, как ему кажется, органично сочетает интересы рабочего и предпринимателя, гуманизм и технический прогресс, которое позволяет, не нанося урона промышленнику, максимально улучшить положение рабочих... Впрочем, не эта теория, а острая критика рождающегося буржуазного общества обеспечила автору право на бессмертие...
Роберту Оуэну в 1816-м - 45 лет, и он, в отличие от других современных ему социалистов, не ограничивается разработкой доктрин. Совладелец и управляющий крупной бумагопрядильной фабрики в Нью-Ленарке, он с 1803 года проводит на ней замечательный социально-экономический эксперимент. Условия труда и жизни рабочих качественно улучшены, при фабрике есть жилые дома с удобными и дешевыми квартирами, собственный магазин, библиотека, детский сад... Результаты ошеломляющие: резко возросла производительность труда! И сами люди преобразились: пьянства, хулиганства, воровства больше нет и в помине. Но реформатору мало достигнутого: ведь по существу его рабочие так и остались наемными рабами, полностью зависящими от воли хозяина. Как сделать их полноправными свободными людьми? Поиски гармонии продолжаются...
Шелли в августе 1816-го исполнилось 24 года. Он не изобретает новых социальных теорий, не проводит экспериментов, не участвует в конспирациях. Но, в сущности, вся его жизнь подчинена той же цели - становлению справедливого и гуманного общества, становлению свободной личности. Ради этого были стихи и поэмы, статьи и памфлеты (в бутылках и без оных), этой же задаче служит, в конечном счете, вся его жизнь, его поведение, воспринимаемое в обществе как открытый вызов религии и морали. Но главное оружие, конечно, поэзия.
Запрещенная «Королева Маб» в рукописных копиях получила самое широкое распространение, реакционная критика осыпает ее дикой бранью - очень хорошо: первый удар достиг цели. На очереди - новый замысел: эпическая поэма о Революции. Тема достойна гения Байрона, но раз тот не спешит за нее браться - Шелли попытается разработать ее сам, как сумеет. Сквозь туман ему уже мерещатся величественные контуры нового творения. Но чтобы реализовать замысел столь грандиозный, нужно время и возможность сосредоточиться, отключиться от мелочных треволнений, нужен - в житейском смысле - душевный покой.
А как-то Англия встретит несостоявшегося эмигранта?..

1.
8-го сентября семейство Шелли прибыло в Портсмут. Там оно разделилось: Мэри с ребенком и Клер поехали на воды в Бат, а Перси - в Лондон, чтобы встретиться с издателем Байрона, Джоном Мерреем, которому он должен был передать Третью песнь «Чайльд-Гарольда», и с мистером Лонгдиллом, своим поверенным.
С первой задачей он справился благополучно. Меррей принял его весьма учтиво и посылке очень обрадовался; правда, названная Шелли цена - две тысячи гиней - сначала привела книготорговца в замешательство, ибо он надеялся приобрести рукопись за 1200, но в итоге условия Байрона были приняты, и посланец мог поздравить себя с тем, что так успешно уладил финансовые дела своего друга. Что до его собственных дел, то с ними произошла небольшая заминка, так как Лонгдилла не оказалось в Лондоне. Шелли написал ему, попросил поскорее приехать; написал он и Годвину - о том, что вернулся и остановился на своей старой лондонской квартире.
На другой же вечер пришла Фанни. Шелли очень ей обрадовался - он всегда с нежной братской любовью относился к этой тихой скромной девушке. Сейчас она выглядела более обычного бледной и грустной, но на вопрос о здоровье ответила небрежно, что чувствует себя хорошо и просто немного устала.
Они вдвоем уютно пили чай и беседовали. Шелли рассказывал о Швейцарии и Байроне, Фанни - о домашних делах: в семье все здоровы, Годвин пишет новый роман и надеется на нем заработать, сама она ищет место гувернантки или учительницы - мачеха намекнула, что ей давно уж пора самой себя содержать; конечно, это было бы счастьем - стать для семьи поддержкой, а не обузой - но никто не хочет брать ее на службу, даже родная тетка отказала - боится потерять клиентов... Хотя в словах девушки не было и тени упрека, Шелли кольнуло чувство вины: он понимал, что главная причина ее неудачи - скандал, связанный с бегством Мэри. Но ничего исправить поэт теперь не мог; не мог, видимо, и помочь. Осмелился спросить, не хочет ли Фанни переменить обстановку, пожить немного с сестрами - но она отпрянула как в испуге: «Нет, нет, я никому не хочу быть в тягость!» Он подумал - пожалой, она права: пребывание в его доме окончательно погубило бы бедняжку в общественном мнении - и перевел разговор на другое: на Роберта Оуэна.
Эта тема Шелли особенно интересовала: он был большим поклонником реформатора и, зная, что Оуэн близок с Годвином, очень жалел о том, что его собственное положение изгоя лишило его возможности добиться знакомства с этим замечательным человеком. В одном из недавних - августовских - писем Фанни упоминала о том, что нью-ленаркский филантроп был у них в гостях. Теперь Шелли горел желанием узнать подробности об этом визите.
- Он провел у нас целый день. Говорил с отцом... Потом долго стоял перед портретом мамы и все сожалел, что такой замечательной женщины нет в живых...
- Вот это глубоко верно... А о чем с Годвином говорил - не припомните?
- В основном - о политике, о бедственном положении низших классов, о том, что зимой ожидается голод... Мистер Оуэн совершает сейчас поездки по фабричным округам, собирает материалы для будущей книги, и то, что он рассказывает об увиденном... это просто кошмар! Даже трудно поверить... Наверное, мы приближаемся к национальной катастрофе, и я даже думаю, что социализм мистера Оуэна есть единственный выход из всего этого.
- Я полностью согласен с вами, Фанни... А о чем еще была речь? О судьбе предложенного Оуэном законопроекта, запрещающего детский труд, ничего не известно?
- Парламент оттягивает его рассмотрение. Но мистер Оуэн говорит, что не собирается отступать. А еще у него есть идея организовать производственную ассоциацию нового типа - на основе истинной справедливости и подлинного равенства; он хочет привлечь к ее осуществлению и богатых... Но чем рассчитывает их соблазнить - я, признаться, так и не поняла.
- Среди богатых тоже есть справедливые и гуманные люди, - заметил Шелли. - Взять хоть самого мистера Оуэна. Я от души надеюсь, что его новый план будет иметь успех. Но даже если неудача - все равно, уже одного того, что он сделал в Нью-Ленарке, достаточно, чтобы назвать его великим гражданином. Кстати, его эксперимент подтверждает справедливость моей любимой мысли о том, что и общество, и личность доступны совершенствованию. Поднимите человека из грязи, дайте ему книги, звезды, музыку, научите воспринимать прекрасное - он станет другим существом...
На эту тему Шелли мог говорить бесконечно, но Фанни уже пора было возвращаться домой. Она попросила не провожать ее - видимо, не желая, чтобы их видели вместе. В последний момент Шелли вспомнил о часах, которые они с Мэри купили для Фанни в Швейцарии. Девушка очень смутилась, но после уверений, что «они совсем не дорогие», согласилась взять подарок, который ей явно понравился.
- Какая красивая вещь... А кто их выбирал? Вы или Мэри?
- Ну, какое это имеет значение...
- Значит, вы. Спасибо... И - прощайте.
Шелли поцеловал ей руку.
- До свидания, дорогая. Вот, я записал вам наш адрес в Бате. Почаще присылайте нам весточки - о Годвине и о себе.
Фанни высвободила пальцы, сказала чуть дрогнувшим голосом:
-Я напишу. Прощайте, Перси! Прощайте... - и, опустив голову, она быстро выскользнула за дверь.
Шелли вздохнул и вернулся к письму, которое он сочинял для Байрона:
«...Урожай еще не собран. Явных признаков недовольства пока незаметно, хотя народ, как говорят, сильно бедствует. Но вся тяжесть положения обнаружится вполне только зимой... Прошу Вас написать мне и прислать о себе хорошие вести. Глубокий интерес, который я чувствую ко всему, что Вас касается, заставляет меня с нетерпением ждать малейших подробностей...»

2.
Закончив дела с поверенным, Шелли заехал в Марло к Пикоку, которого еще в письмах из Швейцарии просил подыскать для возвращающихся путешественников новое жилье. Как раз по соседству с домом Пикока сдавался внаем прелестный коттедж с лужайкой и небольшим фруктовым садом. Тихий маленький городок на Темзе, недалеко от Лондона, живописные окрестности, друг под боком - вариант был хорош во всех отношениях, кроме одного, денежного: дом был великоват, аренда стоила недешево, и нашего героя, как и в юности убежденного, что «роскошь постыдна», несколько смущало это обстоятельство. Поэтому заключать сделку сразу он не стал, решил прежде все досконально обдумать, посоветоваться с Мэри. Впрочем, время на размышление у него имелось, ибо перебираться на постоянное место жительства до родов Клер - то есть до декабря-января - было, по понятным причинам, нецелесообразно.
Погостив пару недель у Пикока и отчаянно соскучившись по семье, Шелли в конце месяца приехал в Бат.

Теперь, в уютной домашней обстановке, на досуге, можно было не спеша обдумать события прошедшего лета и даже начать наконец работу над новой поэмой, замысел которой медленно, но неуклонно вызревал в голове... Судьба выбрала именно этот момент передышки, некоторой даже расслабленности, чтобы нанести очередной удар. В конце первой недели октября Шелли и Мэри получили от Фанни письмо, очень тревожное: «...Я уезжаю в такое место, откуда надеюсь никогда не возвращаться...» - такая фраза не сулит ничего хорошего.
Письмо было, как ни странно, из Бристоля; не раздумывая, Шелли помчался туда, но беглянку уже не застал - узнал только, что она уехала в Сванси. Окончательно сбитый с толку, поэт продолжал погоню, всю дорогу убеждая себя, что ничего страшного, наверное, не произошло: для того, чтобы свести счеты с жизнью, едва ли необходимо отправляться в путешествие, - но сердце плохо слушалось разума, оно болело, ожидая беду.
В Сванси Шелли почти сразу нашел гостиницу, в которой остановилась Фанни; ему сказали, что мисс Имлей вчера вечером взяла здесь номер, и утром еще не выходила. Весь трепеща от страха и надежды, Шелли, в сопровождении служанки, взбежал по узкой лестнице, остановился перед обшарпанной дверью дешевого номера. Служанка постучала - никакого ответа. Шелли тоже начал стучать - сначала негромко, потом - изо всех сил, кулаком.
- Фанни, откройте! Это я, Перси! Фанни, дорогая, вы слышите меня? Откройте, ради бога... - не дождавшись ответа, повернулся к служанке: - Надо ломать дверь. Боюсь, могла случиться беда.
- Ох, боже мой! Сейчас позову хозяина!
Она убежала. Шелли остался стоять у двери, прислонившись к косяку; от волнения его била дрожь, одна мысль раскаленным буравом сверлила мозг: «Неужели опоздал? Неужели?..» Внизу раздался шум, по лестнице затопали тяжелые шаги. Вслед за горничной появился хозяин гостиницы - плотный коренастый господин - и двое слуг.
- Здравствуйте, сударь, - обратился хозяин к Шелли. - Что случилось?
- В этом номере остановилась моя свояченица. Мы стучали... Она не отпирает и не откликается. Третьего дня я получил от нее письмо, наводящее на мысль, что... В общем, опасаюсь худшего. Надо скорее открыть - быть может, еще не поздно...
- Черт побери, этого еще не хватало! - хозяин подергал дверь, потом наклонился к замочной скважине. - Ключ в замке. Придется ломать. Опять убытки! Что за бесчестные люди, право - поганить порядочный дом таким делом...
-Я возмещу расходы. Ломайте скорее!
Хозяин сделал знак работникам:
- Ну что ж, ребята - давайте...
Слуги приналегли на дверь изо всех сил - треск, грохот... Наконец она распахнулась, все ввалились в комнату.
Тесный убогий номер. Круглый стол, на нем - пустой флакон из-под лекарства, чернильница с пером, исписанный лист бумаги. На кровати - женщина. Лежит одетая поверх одеяла, длинные белокурые волосы распущены и скрывают лицо. Маленькая рука прижата к груди, пальцы стиснуты в кулачок...
Понимая и еще не веря, Шелли бросился к ней, отвел волосы... Лицо Фанни - спокойное, бледное, оно совсем уже застыло. Опоздал! Опоздал. Опоздал...
Он опустился на кровать у ног девушки и сидел неподвижно, как в столбняке, утратив ощущение времени и даже не замечая, что в комнате суетятся чужие люди - входят, выходят, смотрят, перешептываются. Наконец появился полисмен, с ним - человек с маленьким саквояжем, видимо, врач.
- Господа, прошу всех покинуть комнату! - объявил представитель власти.
Врач наклонился над телом, проверил зрачки, пожал плечами - «Мертва!» попытался разжать стиснутый кулак:
- Часы? Как странно...
Шелли вздрогнул - информация дошла до сознания. Часы... те самые... его последний подарок...
Врач подошел к столу, взял открытую склянку, понюхал:
- Опиум. Наверное, большая доза. Я так и предполагал.
Полисмен повторил приглашение посторонним удалиться; любопытные вышли один за другим; кроме лиц, находящихся при исполнении служебных обязанностей, в комнате остались двое - хозяин гостиницы и Шелли; хозяин, кивнув на него, тихо сказал полисмену:
- Ее родственник, только что приехал.
Врач осторожно тронул Шелли за плечо, сказал мягко:
- Сударь, вам надо уйти.
Шелли поднял голову, огляделся с видом разбуженного лунатика, не без усилия поднялся на ноги:
- Да... сейчас...
- Здесь письмо, - сказал полисмен. - Возможно, для вас? Взгляните.
Шелли машинально взял в руки бумагу:
«...Я давно решила, что самое лучшее для меня - это положить конец существованию, которое с самого начала было несчастным и причиняло моим близким только заботы. Быть может, узнав о моей смерти, вы огорчитесь, но очень скоро забудете, что жила когда-то на свете та, которая звалась Фанни...»
«Опоздал. Не смог защитить.»

3.
Смерть Фанни потрясла оба семейства - и Шелли, и Годвинов. Правда, скорбь - скорбью, а дело - делом: старый философ, прекрасно понимая, что самоубийство падчерицы может быть использовано его политическими противниками для возобновления травли, решил скрыть, прежде всего от прессы, обстоятельства ее гибели; с этой целью он даже написал письмо дочери - впервые за два с лишним года, прошедших после ее бегства! - в котором просил троих отверженных - Мэри, Клер и Шелли - держать в тайне все, что им известно о происшедшей трагедии. Что же до причины страшного поступка девушки - а он, разумеется, требовал объяснения - то старики благоразумно позаботились о собственном душевном комфорте, попытавшись переложить груз моральной ответственности на чужие плечи: миссис Годвин, чей злой язык немало попортил Фанни жизнь, теперь выдвинула версию, согласно которой бедняжка покончила с собой из-за несчастной любви к Шелли.
Для поэта, очень тяжело переживавшего случившееся, это откровение стало орудием жестокой душевной пытки. Он всегда видел в Фанни только сестру и друга и даже не подозревал, что мог заронить в ее сердце другое, более сильное чувство. Слепец, слепец... Вновь и вновь перебирал он в памяти подробности их последней встречи: рука Фанни была холодна как лед, и голос дрогнул на последнем слове - будто душа надломилась... А он не понял! Как он мог не понять?.. «А если б и понял - чем ты мог бы помочь ей? - пожимала плечами Мэри. - Полно, родной, не терзай себя понапрасну: мы с тобой ничего не могли изменить. Не любовь убила ее, даже если было в ней это чувство; любовь, даже неразделенная - это всегда счастье. Фанни убила жестокая жизнь - вечная нужда, безысходность, душевное одиночество и - самое ужасное - сознание, что собственной семье ты в тягость. Конечно, все мы, ее родные, не проявили достаточной чуткости; но наши ошибки - лишь фон, на котором разыгралась трагедия... Трагедия беззащитного существа в холодном враждебном мире. Он был слишком велик и суров для ее нежной, кроткой души. Чтобы выжить в человеческом обществе, надо родиться борцом - а этого Фанни не было дано.»
Аргументация Мэри, как всегда, несокрушима, и разум охотно соглашается с ней, а сердце... Сердце - болит.

...Какая тяжелая осень!
Фанни, конечно - самая большая печаль, но и других треволнений достаточно. Клер - тоже один из источников постоянного беспокойства. Она на последних месяцах беременности, физически чувствует себя плохо, морально - еще хуже. Никак не может примириться с мыслью, что Байрон потерян для нее навсегда. Пишет ему нежные послания, с трепетом ждет ответа; не дождавшись, требует, чтобы Шелли показывал ей письма, которые получил сам - и, прочтя в них жесткое или пренебрежительное высказывание в свой адрес, бурно предается отчаянию... Шелли не раз просил друга, чтобы он был осторожнее, щадил несчастную, которая больна и духом, и телом - но эти просьбы остались втуне.
Другая тревога - Харриет. Она ушла от отца, по-видимому, к любовнику. Адрес неизвестен. С кем она теперь живет - до этого Шелли нет дела: лишь бы утешилась, лишь бы была счастлива; но чтобы самому быть за нее спокойным, желательно знать, где она находится и не бедствует ли. При сложившихся обстоятельствах Шелли неудобно было самому заниматься розысками, и он попросил своего приятеля, книготорговца Хукема, оказать ему эту услугу, но от того все еще - никаких вестей.
Зато есть вести от... мистера Саути. «Озерный» бард, когда-то благосклонно встретивший юного Шелли, после «Королевы Маб» резко изменил свое отношение к нему - что, впрочем, естественно: ренегаты всегда ненавидят тех, кто сохранил верность идеям, которые они предали. В начале осени 1816 года Саути посетил Швейцарию и был радушно принят в местном английском обществе, где наслушался о Шелли и Байроне всевозможных ужасов. Задавшись целью собрать максимум информации об этих «преступниках против нравственности», корифей романтизма не поленился объехать все отели и постоялые дворы, где они останавливались, и лично опросить хозяев и слуг; ничего ужасного не нашел (кроме, пожалуй, надписи, которую сделал Шелли по-гречески в книге посетителей гостиницы Шартрез де Монтавер: «Я - филантроп, демократ и атеист»), но за неимением достоверных данных удовлетворился обильными гроздьями самых гнусных сплетен, какие только может породить коллективный разум скопища обуреваемых ненавистью и завистью ханжей. Заботливо собранную коллекцию этих мерзостей благородный джентльмен, вернувшись в Англию, поспешил предать самой широкой огласке через печать. Вместо того, чтобы возмутиться автором непристойного пасквиля, общество охотно ему поверило - и предалось сладострастному смакованию подробностей...
Шелли и его семья оказались в положении зачумленных; даже подруга детства Мэри, с которой она до последнего времени поддерживала переписку, теперь порвала с нею всякие отношения.
Тяжелая осень... Тяжелая не только для Шелли, но и для английской бедноты.
Война окончена, но налоги по-прежнему чудовищно высоки. «Хлебные законы» душат рабочих голодом. Сотнями тысяч возвращаются на родину демобилизованные солдаты и матросы, пополняя толпы безработных - это позволяет хозяевам до нищенского минимума снизить заработную плату наемников...
И все же те, кто имеет хоть какую-нибудь работу - пусть непосильную, пусть за гроши, но все-таки постоянную работу - могут считать себя баловнями судьбы по сравнению с теми, кого общество, как стоптанные башмаки, выбрасывает на свалку. В ноябре Клер писала Байрону о муках этих несчастных: «Они лежат на улицах Лондона, оборванные, умирающие от голода; иногда ночная стража захватывает их и приводит в Мэншонхауз - по 300 человек зараз. Лорд-мэр объявляет, что ничего не может сделать без содействия парламента. Цена на хлеб чрезвычайно высока, погода очень сурова, и холода обещают продержаться долго. Но больше всего народ взбешен против принца-регента, который распустил парламент вплоть до 29 января наступающего года. Оппозиция объясняет это опасениями министров.
Недели две тому назад мы с Шелли вышли в сумерках пройтись по нашей улице. У одной двери мы увидели женщину с тремя детьми; они буквально плакали от голода. Муж стоял тут же, в угрюмом отчаянии. Вы можете быть уверены, что Шелли, который так добр, помог им...»

...Жалость, гнев и стыд от сознания собственного бессилия - как в Ирландии четыре года назад. Голодным на своей улице он в состоянии оказать поддержку. Но остальные - кто их накормит? Сытые не спешат откликнуться на призыв к милосердию. На что же еще надеяться - если вообще в этом мире есть место надежде?.. Общественные беды и личные горести - все сплелось в тугой клубок ноющей, душащей боли...
Тяжелая осень. Но то ли еще впереди...

4.
Когда нам плохо - мы особенно ценим редкие нечаянные радости, иногда посылаемые судьбой. В первых числах декабря Шелли собрался к Пикоку в Марло, чтобы окончательно договориться с его соседом об условиях аренды дома; в самый день отъезда он получил письмо из Лондона, вскрыл его уже в дилижансе, и, взглянув на подпись, чуть не вскрикнул: Ли Хант! Тот самый Джеймс Генри Ли Хант, поэт и журналист, редактор журнала «Экзаминер», отсидевший два года в тюрьме за оскорбление принца-регента - Шелли тогда пытался организовать подписку в его пользу; тот самый Ли Хант, друг Байрона...
Полтора месяца назад Перси направил в «Экзаминер» одно из сочиненных в Швейцарии стихотворений - «Гимн духовной красоте» - подписав его, вместо псевдонима, своим шутливым семейным прозвищем - «Рыцарь эльфов». Ответа он до сих пор не получил и уже мысленно примирился с неудачей, как вдруг - это письмо! И - какое! Дружеское, теплое, очень доброжелательное - чтобы не сказать «хвалебное»... После гнусных пасквилей Саути и дикой газетной свистопляски по этому поводу! Да, Ханту мужества не занимать... Добравшись до Марло, Шелли первым делом написал ответ. Через несколько дней там же, в Марло, он получил от Ханта второе послание, столь же сердечное и содержавшее, среди прочего, приглашение в гости. Посещение Лондона (точнее, его пригорода - Хант жил в Хемпстеде) в планы Шелли первоначально не входило - он собирался, закончив дела в Марло, поскорее вернуться в Бат - но соблазн оказался слишком велик: Перси решил задержаться еще на день, чтобы повидать нового друга.
Одним днем, однако, не обошлось. Хант был гостеприимным хозяином: приехать к нему было легко, но уехать - ох как трудно. Шелли он сразу понравился во всех отношениях, даже внешне: открытое скуластое лицо, большие, широко расставленные глаза - умные, внимательные и веселые; крупный, но красивый рот, охотно складывающийся в добрую улыбку. Ханту было тридцать два года - ровесник Пикоку - и за плечами у него уже немалый опыт, литературный и житейский, а главное, немало заслуг перед обществом, как у активного борца за политические свободы, демократию и права человека. Марианна, жена Ханта - дама серьезная, с принципами, и даже - кто бы мог подумать! - сторонник высшего идеала, Равенства. Кроме того, милая пара успела произвести на свет кучу детей, у которых Шелли, разумеется, имел не меньший успех, чем в свое время у маленьких Ньютонов.
Но самое главное - Шелли и Хант были нужны друг другу, ибо их взгляды - и в политике, и в литературе - были во многом сходными; они говорили - и не могли наговориться, не могли насытиться общением...
Беседы особенно хороши во время прогулок. Хант жил на краю обширного и живописного лесопарка, и в первый же день после обеда повел гостя знакомиться с окрестностями. Это был удачный маневр: Шелли, с утра заметно нервничавший, в привычной обстановке - на природе - быстро успокоился, и некоторое напряжение, всегда неизбежное в начале личного знакомства, исчезло само собой. За час они успели перебрать множество тем, а когда возвращались, Хант сказал, что намерен опубликовать «Гимн духовной красоте» в одном из январских номеров «Экзаминера», и спросил, не согласится ли автор подписать его своей настоящей фамилией.
- Мне все равно - поступайте, как вам будет угодно, - ответил Шелли. - Правда, я слагал эти стихи под влиянием чувств, волновавших меня до слез, так что они, по-моему, заслуживают лучшей участи, чем быть подписанными именем столь непопулярным и поносимым, как мое.
Хант сделал протестующий жест:
- Последнее - неверно... Во всяком случае, вы сильно сгущаете краски.
- К сожалению, нет... Видите ли, дорогой Хант, в юности у меня были большие надежды; я страстно мечтал принести людям много добра, думал, что ради их блага смогу чуть ли не перевернуть мир... Теперь я уже не верю, что обладаю достаточным талантом, чтобы сильно воздействовать на людей и значительно способствовать их улучшению. Насколько мое поведение и мои взгляды свели на нет все усердие и пыл, с ками я за это взялся, - я не знаю. Но одного я не пытаюсь от себя скрывать: я отвергнут обществом; мое имя ненавистно всем, кто вполне понимает его значение, - даже тем, чье счастье я так горячо желаю обеспечить. Вы - исключение. Вам пришлись по душе моя кротость и искренность, потому что вы сами - добрый искренний человек; но подобных кругом так мало... Быть может, я бы не выдержал, отказался бы от задачи, которую взял на себя в юности - в наши злые времена и среди злых языков бороться с тем, что представляется мне пороком и несчастьем - если бы я был обречен на одиночество, если бы не моральная поддержка моей семьи... - тут Шелли вдруг умолк - он спохватился: - Простите... Я злоупотребил вашим вниманием - предался себялюбивой болтовне, которую только друг может извинять и терпеть.
- Разве вы еще не считаете меня своим другом? - с улыбкой спросил Ли Хант.
-Я этого пока не заслужил. Вы снисходительны ко мне как к человеку, чьи политические взгляды достаточно близки к вашим, а еще потому, что вы - друг Байрона и знаете, как тепло он ко мне отнесся; но все это еще не дает мне права на вашу дружбу... права, которого я со временем непременно добьюсь.
Хант - ласково:
- Полноте, отбросим ненужные церемонии. Помнится, лет этак пять или шесть назад я получил письмо от одного юного студента из Оксфорда. Тот мальчик был настроен гораздо решительнее: он предлагал сразу ни больше, ни меньше как союз единомышленников, объединяющий всех передовых людей Англии...
Глаза Шелли широко раскрылись - две огромные удивленные незабудки:
- Вы помните до сих пор?
- Помню. И думаю даже, что союз не всех, конечно, но хотя бы двух таких людей сегодня вполне может осуществиться...

5.
Бат. Декабрьский день.
За окнами пляшут снежинки. В гостиной уютно пылает камин. Мэри и Клер сидят на диване, перебирают детское приданое.
Мэри:
- Как хорошо, что я сохранила все, что сшила для Вилли! Теперь как раз пригодится.
Клер:
- Ах, Мэри, я так боюсь... Ведь совсем уже скоро... Я, наверное, не выживу.
- Что за глупости! Ты молода, здорова, ни разу серьезно не хворала за эти месяцы - я уверена, все будет хорошо.
Клер вздохнула:
- А право же, лучше бы мне умереть. Сколько хлопот я вам причинила... И сколько еще впереди! А какой выйдет скандал, если все откроется...
Мэри еще старательнее изобразила на лице спокойствие и уверенность:
- Вздор, никто ничего не узнает. Мы же так хорошо все придумали! Поживем здесь до твоих родов, а потом переедем в Марло. Место уединенное, обществу до нас дела нет. Сменим прислугу... В общем, примем все меры предосторожности...
- И все-таки добром это не кончится, - уныло возразила Клер. - Я чувствую, что навлеку на вас беду. Проклятые ханжи и так уж совсем затравили Перси, - какие гнусности пишут в газетах! - а если еще...
- Ну, полно. Посмотри лучше, что у нас в этой картонке... Чепчики! Прелесть, не правда ли?
Мэри надела батистовый, в кружевах, детский чепчик на свой кулачок; нужный эффект был достигнут - Клер улыбнулась сквозь слезы...
Вошла горничная.
- Госпожа, почта.
- Спасибо. Положите на стол, - сказала Мэри.
- Что там? - встрепенулась Клер.
Мэри подошла к столу, взглянула:
- Газеты и письмо.
- От Байрона?
- Нет. От Хукема, книготорговца. Это - для Перси, деловое.
-А-а... - разочарованно вздохнула Клер. - Понятно... - помолчала, взглянула на часы. - Знаешь, Мэри, уже половина второго. А дилижанс приходит в двенадцать. Перси опять нет. Пора бы ему уж вернуться.
- Да, честно говоря, я ждала его сегодня. Странно, что он не приехал.
- Не случилось ли какого несчастья? Может, опять заболел?
Мэри - испуганно:
- Что ты! Если бы заболел - написал бы...
Легкие стремительные шаги за дверью. Молодые дамы радостно переглянулись, и Мэри с огромным облегчением воскликнула:
- Наконец-то!
Шелли влетел в комнату, совсем такой, как в "добрые старые времена" - возбужденный, сияющий, розовый от холодного ветра; его редингот расстегнут, шляпа отсутствует, на волосах еще блестят снежинки. Сгреб Мэри в охапку, закружил по комнате:
- Любимая! Как же я соскучился! Ты здорова? Клер, дружок, а ты как?
Клер улыбнулась:
- А где твоя шляпа?
- Шляпа? - искренне удивился Шелли, провел ладонью по волосам. - А в самом деле - где она? - и вдруг засмеялся: - А! Понял! Небольшое приключение: вылез я из кареты, бегу сюда, вдруг вижу - драка...
- И ты, конечно, вмешался, - нахмурилась Мэри.
- Я хотел защитить того, кто на вид послабее. А он-то и оказался зачинщиком...
Мэри - с ласковой насмешкой:
- О мой Дон-Кихот...
Клер - деловито:
- Ребра целы?
- Да, я отделался благополучно. А вот шляпа, скорее всего, осталась на поле боя. Ну да бог с ней. Как у вас дела? Мой Вилли-мышонок здоров? Где он?
- Гуляет с няней, - ответила Мэри. - Ты, наверное, проголодался с дороги - выпьешь чаю, или хочешь чего-нибудь посущественнее?
- Чаю, но - потом... И вообще я могу подождать до обеда.. А сейчас, любимая, расскажи, как подвигается твоя книга.
- Нет, лучше сначала ты расскажи, как съездил. Как тебя принял Ли Хант?
- О, превосходно. Это самый благородный и великодушный человек, какого я только встречал за последние годы. И придерживается, в основном, правильных взглядов - если не в философии, то хотя бы в политике, а это уже немало. И жена его, Марианна - тоже замечательная женщина, передовая, без предрассудков... И какие у них прелестные дети! Целых пять. Им очень понравились мои сказки. Мы вместе гуляли и играли...
- Представляю себе, - улыбнулась Клер.
- Да, но какой рев они подняли, когда я уезжал!.. В общем, самая милая семья, да ты скоро сама убедишься. Одно плохо: они материально очень нуждаются. Такова в наше время участь всех талантливых людей, которые служат общему благу... Надо подумать, как помочь им.
- Что ж, подумай, - сказала Мэри с усмешкой. - Скажи, а что в Марло?
- Все в порядке. Арендовал дом, нанял садовника и договорился о ремонте; Пикок обещал проследить, что бы все было сделано должным образом... А у вас тут - никаких новостей?
- Никаких.
- От Байрона письма есть?
- Ни одного, - вздохнула Клер.
- Зато другие твои корреспонденты не ленятся, - сказала Мэри. - На своем столе ты найдешь целую гору пакетов. Мне на нее страшно смотреть: если хоть половина из них - о деньгах (а я боюсь, что так и есть) - мы пропали... А вон то принесли за пять минут до твоего прихода.
Шелли взял конверт:
- От Хукема! Это важно. Я просил его навести справки о Харриет.
- О Харриет? - удивилась Мэри.
- Да. Кажется, я тебе говорил, что он ушла от Вестбруков, куда - неизвестно. В сентябре она получила свою пенсию, и с тех пор - ни слуху, ни духу. Признаться, я немного тревожусь. Прочту прямо сейчас, хорошо?
- Ну, конечно...
Он развернул письмо.
«Дорогой сэр! Я тщетно пытался узнать адрес миссис Шелли, когда мне сообщили, что она умерла, покончив самоубийством... Ее вытащили из Серпантины в последний вторник...»
Глаза прочли - рассудок не принимает. «Харриет - утопленница? Самоубийца? Нет! Не верю! Не хочу...»
- Перси - что там?.. Тебе дурно?! Сядь, ради бога!
Он услышал этот испуганный крик Мэри, но слов не понял: мозг был занят одной задачей - силился вместить невместимое. Харриет, его первая возлюбленная... Харриет, мать Ианты и маленького Чарли, которого он еще ни разу не видел... Харриет мертва - как это возможно?.. Вдруг - видение, яркое, живое, почти осязаемое: комната в их доме в Лаймуте, стол, уставленный пустыми бутылками, пачка «Декларации прав», запах типографской краски, кляксы сургуча... И Харриет - в пышных каштановых локонах, розовая, смеющаяся, танцует с бутылкой в руках... Картинка вспыхнула - и погасла. Как удар током - жуткая мысль: «Ты больше никогда ее не увидишь. Ее нет. Есть полуразложившийся труп...»
Шелли понял - все душой, всеми нервами, каждой клеточкой тела содрогнулся от страшной боли... И ледяная рука остановила сердце.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Полная тьма. Абсолютная пустота. Нет ни вещества, ни света, ни времени. Есть только ощущение медленного и непрерывного падения, вращения и падения все глубже и глубже, в невидимую бездонную пропасть... «Это сон. Кошмар. Надо проснуться. Почему я не могу проснуться? Может быть, это смерть?»
Издалека, будто сквозь толстую войлочную стену - голоса, тени голосов:
- ...Мэри, что с ним?.. Обморок или...
- ...очень глубокий... скорее воды...
«Не смерть, нет... Всего лишь обморок... Надо сделать усилие... надо вздохнуть..»
Голоса - ближе, отчетливее:
- Кажется, обошлось... Он возвращается. Но какой же бледный...
- Перси, родной, тебе лучше? Ты слышишь меня?
«Слышу, любимая, не бойся... Только сказать не могу...»
Свет.
Сквозь туман, белым пятном - лицо Мэри. Прошло мгновение - туман рассеялся - Шелли понял, что лежит на полу, и жена стоит перед ним на коленях. Повел глазами по сторонам - увидел Клер: тоже очень бледна, губы дергаются, в руке - бумага... Письмо! То самое!
Воспоминание обожгло душу ударом хлыста. Шелли слабо вскрикнул. Первый проблеск радости в глазах Мэри вновь сменился тревогой:
- Что, милый? Тебе больно?
Он собрался с силами - прошептал:
- Харриет...
Мэри сжала ему руку:
- Знаю. Это ужасно. Но... ты - ни в чем не виновен!

Далеко за полночь. Клер давно спит. Мэри тоже ушла в свою комнату. Шелли один в гостиной - он спать не может. Сидит, ссутулившись, в кресле, смотрит в пространство, думает, думает - все об одном...
Сердце словно придавлено ледяной глыбой, а голова - в огне; мысли бегут бесконечным потоком, и образы... собственно - один образ в разные моменты жизни - Харриет, веселая и грустная, задумчивая, встревоженная - и опять веселая... Больше всего - веселая. Как ни странно - ни разу в эти мучительные часы не вспомнил он ее такую, какой она была перед их разрывом - пошлую, хищную, озлобленную буржуазку: эта Харриет исчезла теперь навсегда; зато вернулась, чтобы остаться, милая поэтичная тень девочки-жены первых, счастливых лет их супружества. Один за другим всплывали перед глазами эпизоды их общего прошлого - такого еще недавнего и такого бесконечно далекого: первые встречи, венчание в Эдинбурге, постоянные переезды - Йорк, Кесвик, Дублин... памфлеты, разбрасывавшиеся с балкона и подсовывавшиеся в капюшоны дамам на улицах... Лаймут - бутылки с начинкой... Лондон, Таниролт... работа над "Королевой Маб" - автор посвятил ее Харриет... О, какая пытка! Зачем она это сделала? Кто - или что - толкнуло ее в реку? Ведь она была свободна, независима, вполне обеспечена материально. И - она была матерью! Положим, она не из тех, кто способен жить только детьми и духовными интересами: ей нужен муж. Но она вполне могла бы получить развод, и без какого бы то ни было ущерба для своей репутации - «вина» ее бывшего супруга была очевидна, и он не собирался ее отрицать. Харриет имела бы возможность второй раз выйти замуж; если бы дети были помехой тому - Перси взял бы их себе... для него - Харриет знала об этом - такой исход был бы счастьем... Почему она не захотела?..
Душа изболелась; кажется, она даже распухла, как воспалившаяся конечность. Сердце исходит кровью. Есть ли его доля вины в том, что случилось? Чего он не понял? Чего не предусмотрел?.. Тихо отворилась дверь. Вошла Мэри. Взглянула. Приблизилась. Осторожно коснулась рукою плеча Шелли.
- Не надо, любимая. Прости. Мне лучше сейчас одному.
- Нет, Перси. Довольно. Ты истязаешь себя - это бессмысленно и несправедливо. Пойми - ты ни в чем не виновен...
Он не ответил - вздохнул тяжело, со стоном. Глаза Мэри вспыхнули:
- Ты - ни в чем не виновен! Ты не мог жить с Харриет после того, как ее разлюбил - это было бы твоим моральным самоубийством... И разве ты не поступил тогда с нею честно и великодушно? Всю вину за ваш разрыв взял на себя, хоть сам был убежден, что она еще раньше тебе изменила... Я знаю, ты никогда никому из друзей не говорил об ее измене, называл ее «благородным существом» - так ведь? Так! И разве не обеспечил ты ее материально как мог - и больше чем мог? Вспомни, как мы голодали! Вспомни нашу бедную доченьку, не прожившую двух недель... А Харриет в это время...
- Не надо, - глухо вымолвил Шелли. - Она - умерла.
- Не буду. Но и ты постарайся быть благоразумным. Возьми себя в руки. Что ты так смотришь в одну точку? Это страшно... Перси, очнись! Смотри на меня, слушай только меня! Ты ни в чем не виновен. Может быть, только в той первой юношеской ошибке... Да и то - ведь тебе было всего девятнадцать лет, ты был ребенком, и в гораздо большей степени ребенком, чем большинство твоих сверстников - ты совершенно не знал жизни, жил только книгами и мечтами... И потому был совсем беззащитен! Вот Харриет и воспользовалась твоей наивностью... Нет, я ее не виню - наверное, девочка искренне любила тебя, но ею руководила опытная сестра, которая, уж конечно, действовала из корыстных побуждений. Вот кто - настоящий виновник трагедии! И - косвенно - твой отец, бросивший тебя на произвол судьбы в самую трудную минуту... О, ты опять куда-то ушел...
- Нет, я тебя слышу.
- Так ответь: разве я не права?
- Твоя логика безупречна. Чувствуется школа Годвина.
- Ты не ответил. Ведь я права? Спроси свой собственный разум!
- Мой разум говорит мне то же, что и ты. Но кроме разума у меня есть еще сердце...

6.
Утром Шелли помчался в Лондон: надо было узнать подробности о происшедшем и забрать у Вестбруков осиротевших детей. Он, однако, был так измучен и так глубоко потрясен случившемся, что чувствовал себя абсолютно не в силах что-либо самостоятельно предпринять и прежде всего заехал к Ли Ханту - посоветоваться.
Увидя нового друга в ужаснейшем состоянии, Хант испугался и заявил, что одного его из дома не выпустит - всюду, куда следует, они пойдут вместе.
Для начала поехали к Хукему. Тот рассказал все, что ему удалось узнать о жизни Харриет в последние месяцы и о возможных причинах трагической развязки. Утратив надежду на возвращение мужа, Харриет сначала сильно тосковала; в отцовском доме ей жилось невесело - она жаловалась на стеснительную обстановку и поговаривала о самоубийстве. В конце концов она ушла к некоему полковнику и жила с ним открыто, пока он не оставил ее, так как его полк послали в колонию. После этого Харриет, видимо, опустилась еще ниже, и вновь была покинута - беременная, на последних месяцах. Вестбруки отказались ее принимать. Конец известен...
- Ужасно, - прошептал Шелли, выслушав эту печальную повесть.
- Да, ужасно, - согласился Ли Хант, - но, во всяком случае, ясно, что не разлука с вами убила ее - она утешилась - но другие, вполне конкретные жизненные обстоятельства.
- Совершенно верно, - подхватил Хукем. - Вы, мистер Шелли, ни в чем себя не можете упрекнуть - вы вели себя по отношению к бедняжке честно и великодушно. По-видимому, ее сестра - это чудовище в женском образе - довела несчастную до гибели, чтобы одной завладеть всем наследством своего отца - старый Вестбрук, говорят, при смерти... А что до ваших детей - то они, как я слышал, находятся здесь, в Лондоне, но едва ли Вестбруки добровольно вам их отдадут.
- Как это они посмеют не отдать - родному отцу! - возмутился Хант. - Ну что, Шелли - мы сразу сейчас к ним поедем?
-Я - да, но мне не хотелось бы вас обременять...
- Глупости. На моем месте вы поступили бы так же.

Сцена с мисс Вестбрук была короткой и бурной.
Элиза:
- Детей отдать? Ну уж нет! Ишь, чего захотел!
Шелли:
- Но моя просьба естественна и законна. Кто, как не родной отец, должен заботиться о своих детях? Пока жива была Харриет, я не хотел ни в чем стеснять ее волю; теперь же я не только могу, но и обязан предъявить на детей свои права. Хотя бы ради того, чтобы дать Ианте и мальчику достойное воспитание...
- Воспитание? Представляю, какое воспитание может дать бедным крошкам такой отец как вы - прелюбодей и безбожник...
- Сударыня, я попросил бы... - попытался вмешаться Хант, но Элиза перебила:
- Не трудитесь - с вами, сударь, я вообще не разговариваю.
Шелли сделал усилие, чтобы заставить голос звучать спокойно:
- Мисс Вестбрук, я не хотел бы обращаться в суд, но если вы откажетесь отдать мне детей - я вынужден буду это сделать.
Элиза - в ярости:
- Судиться? Со мной? Что ж, прекрасно! А я подам встречный иск! Давно пора вывести вас на чистую воду, господин вольнодумец! Да-да! Я-то отлично знаю, что вы - атеист и революционер, и могу это доказать! У меня есть документы... Да одной вашей богомерзкой «Королевы Маб» достаточно, чтобы не только детей у вас отнять, но и самого упрятать в тюрьму...
Шелли:
- Презренное существо!..
Хант схватил друга за руку и потащил к дверям:
- Идемте, Шелли - здесь мы ничего не добьемся...
На улице Хант вздохнул с облегчением:
- Ну и фурия! Как вы ее раньше терпели?.. Ладно, только не падайте духом. Детей ваших мы отвоюем. Главное - пережить этот трудный момент. Думайте о мисс Мэри - и не отчаивайтесь.
- Не представляю, как я смогу отплатить вам за вашу ко мне доброту... - тихо промолвил Шелли.
- Ну, полно. Куда мы теперь поедем?
- К моему поверенному, мистеру Лонгдиллу. Надо узнать, что он посоветует.

Лонгдилл был уже наслышан о гибели Харриет и, как и Хукем, винил в ней исключительно Вестбруков, подчеркивая открытое и благородное поведение Шелли. Но что касается перспективы - прогноз его был неутешителен:
- Если дойдет до суда - дело, скорее всего, решат не в нашу пользу. Уже сам факт вашего... извините, мистер Шелли, но будем уж называть вещи своими именами... вашего незаконного сожительства с мисс Годвин - сам этот факт станет непреодолимым препятствием для возвращения детей...
- Но в ближайшее время Шелли со своей второй женой, без сомнения, обвенчаются, так что этот аргумент отпадет, - возразил Хант. - И вообще, я не понимаю: какая-то трактирщица будет судиться с аристократом, сыном баронета, будущим лордом, наследником огромного состояния... Как можно сомневаться в исходе дела?
Лонгдилл со вздохом развел руками:
- К сожалению, республиканские и атеистические взгляды мистера Шелли слишком хорошо известны; он не только не скрывал, но и всячески пропагандировал свои идеи, считающиеся крайне предосудительными. Властям был нужен предлог для расправы - теперь они его имеют... Пожалуй, у нас остался только один шанс изменить ситуацию в нашу пользу. Пресловутая «Королева Маб» была написана, когда мистеру Шелли едва исполнилось двадцать лет. С тех пор прошло четыре года. За это время его взгляды могли существенно измениться. Если он согласится публично отречься от заблуждений своей юности...
- Никогда! - вспыхнул Шелли.
- Но разве ваши идеи не подверглись с тех пор существенной корректировке? - мягко спросил Лонгдилл.
- Только в отношении средств, но - не целей! Я не собираюсь бросать в Темзу бутылки с воззваниями и памфлетами, но по убеждениям своим я такой же, как был, республиканец, демократ и атеист, мои взгляды на ханжескую мораль и церковный брак остались прежними, а этот неправый общественный строй я ненавижу еще сильнее, чем прежде! И если вы, мистер Лонгдилл, попытаетесь - разумеется, из лучших побуждений - представить меня в ином свете... - он запнулся, посмотрел поверенному в глаза и закончил с твердостью: - ...то я вынужден буду дезавуировать ваши действия.
Лонгдилл развел руками:
- Ну - это уж как знаете. Я вас предупредил.

7.
Итак, вопрос о детях повис в воздухе. Шелли вернулся в Бат один. Но хорошо уже то, что мнение других людей - Хукема, Ханта, Лонгдилла - о его роли в этой печальной истории, полностью совпадавшее с мнением Мэри, пролило несколько капель бальзама на исстрадавшуюся душу. По-видимому, включился уже и бессознательный инстинкт самосохранения, запрещающий нам рефлексию в тех случаях, когда углубленные душевные раскопки сопряжены с большой опасностью для здоровья. Короче говоря, потрясенный и перемучившийся поэт пришел в результате к выводу - объективно вполне справедливому - что, как ни ужасно все происшедшее, лично ему вряд ли есть в чем раскаиваться. Весьма кстати оказались и навалившиеся сразу хлопоты, связанные с предстоящим судебным разбирательством спора о детях Харриет, а также с родами Клер и переездом на новое место жительства.
Первая забота - старшие дети, Ианта и Чарльз. Чтобы требовать их с полным правом, отец должен был «узаконить» свой гражданский брак. Отступление от принципа - но, как бы ни относились Перси и Мэри к обряду венчания, в сложившихся условиях этой процедуры было не избежать. Впрочем, Шелли сейчас смущала больше не идейная сторона проблемы, а чисто этическая: после гибели Харриет не прошло и месяца. Это, конечно, формальность, но все равно неловко: свадьба через две недели после похорон. Не зная, как поступить, поэт обратился за советом к Пикоку, и этот кладезь житейской мудрости ответил, что, раз уж они с Мэри все равно живут вместе, то чем скорее оформят союз, тем будет лучше.
30 декабря 1816 года состоялась свадьба, очень скромная. Взаимным чувствам супругов она ничего не добавила, зато осчастливила Годвина: теперь философ мог со спокойной душой общаться с единственной дочерью и открыто брать деньги у зятя.
А еще через две недели, 12 января, в маленькой семье произошло другое событие, на сей раз действительно важное - Клер благополучно родила прехорошенькую девочку. Мэри и Шелли, окружившие мать и дитя самой нежной заботой, решили временно (ибо окончательный выбор имени оставался за отсутствующим отцом) - назвать малютку Альбой, то есть Зарей. Шелли немедленно - и в самом восторженном тоне - написал Байрону о рождении его дочери; в том же письме он сообщил и о своих «неожиданных и тяжких бедах»:
«Моя бывшая жена умерла. Это произошло при обстоятельствах столь ужасных, что я едва решаюсь о них думать. Сестра ее, о которой Вы от меня слышали, несомненно (если не в глазах закона, то фактически) убила ее ради отцовских денег. Поэтому событие, которое я считал для меня безразличным, после гораздо более тяжкого удара, потрясло меня так, что я не знаю, как я это пережил. Сейчас ее сестра подала на меня в Канцлерский суд с целью отнять у меня моих несчастных детей, ставших мне теперь дороже, чем когда-либо; лишить меня наследства, бросить в тюрьму и выставить у позорного столба за то, что я РЕВОЛЮЦИОНЕР и атеист. Как видно, живя у меня, она похитила некоторые бумаги, подтверждающие эти обвинения. По мнению адвоката, она несомненно выиграет дело, хотя мне, может быть, удастся избегнуть полного разорение в денежном смысле. Итак, меня повлекут на судилище деспотизма и изуверства и отнимут у меня детей, имущество, свободу и доброе имя за то, что я обличал их обман и бросил вызов их наглому могуществу. Но я не сдамся, хотя мне и намекнули, что можно купить победу ценой отречения. Я слишком горжусь тем, что избран их жертвой...»

Теперь, когда ребенок Клер был уже в колыбели, пришло время приступить к осуществлению второй части намеченного ранее плана: к переезду в Марло, где малютка будет выдаваться за дочь лондонских друзей, которую отправили в сельскую местность для поправки здоровья, а ее настоящая мать - за невинную девушку. Так должны думать не только соседи и знакомые, но даже слуги; единственный посвященный в тайну человек - Элиза (никакого отношения к мисс Вестбрук не имеющая), швейцарка, няня маленького Вильяма, которой предстояло теперь заботиться и об Альбе. Вранье - дело хлопотное и неприятное, а при таких обстоятельствах - особенно, однако в преддверии суда лишний скандал был совершенно ни к чему, а главное - следовало щадить чувства бедняги Годвина.
Итак - новый дом, новая обстановка, новые хлопоты и тревоги... Чего-чего - а уж тревог хватает с избытком.
Прежде всего - тревога о детях Харриет.
Рассмотрение иска в Канцлерском суде отложено до марта. Впереди - два месяца ожидания. Изощренная психологическая пытка...
Вторая тревога - Клер и Альба. Малышка здорова и весела, а вот Клер - нервничает: от Байрона давно нет писем. Нервничает и Мэри - боится, что степень родства Клер и девочки каким-либо образом обнаружится, и соседи припишут отцовство Шелли: в этом случае разразится нечто такое, после чего семейство, без сомнения, будет изгнано не только из Марло, но и вообще из Англии.
И еще постоянная забота - деньги: не столько для своих, сколько для Годвина, Ли Ханта, Пикока, а также для общественных целей (в феврале, несмотря на все житейские треволнения, Шелли написал памфлет на самую злободневную политическую тему - о парламентской реформе: «Предложение поставить реформу на всеобщее голосование» - где, среди прочего, высказал намерение внести сто фунтов - то есть десятую часть своего годового дохода - в общую кассу для организации референдума).
И еще постоянная боль - голодающие бедняки. Зима 1817 года была для них лютой. Трудовое население Марло - в основном женщины, добывавшие средства к существованию плетением кружев - оказались в крайне тяжелом положении. Кризис - стало быть, нет работы - стало быть, нет ни денег, ни хлеба, ни дров...
Хладнокровные философы, любящие рассуждать о прогрессе, о том, что во имя будущего процветания временные жертвы низших классов законны и морально оправданы - чего стоят ваши мудрые теории рядом с простой и неразрешимой житейской проблемой: «Как дотянуть до весны?..»
Водворившись на новом месте, Шелли прежде всего занялся тем, что в более поздние времена назвали бы «социологическим обследованием» населения. Он обошел все улицы Марло, все близлежащие деревни и местечки, не забыв ни одного чердака или подвала, ни одной бедняцкой лачуги, и составил список нуждающихся - увы, огромный. Взять под опеку всех Шелли не мог. Пришлось выделить категорию лиц, чье положение было самым тяжелым - одиноких вдов, стариков, больных, осиротевших детей - им он из своих средств назначил еженедельное пособие. В других случаях можно было обойтись единовременной помощью деньгами или натурой - одеялами, теплой одеждой (больше вероятности, что не пропьют). Не менее важной, чем материальная, была порой медицинская помощь: как и ранее, в Бишопгейте, Шелли взвалил на себя обязанности бесплатного врача неимущих. Итак, теперь он регулярно по установленным дням, в любую погоду и при любом самочувствии, отправлялся на обход своих подопечных. Деньги, время, тепло души - доброе слово, слово надежды и утешения - что он мог дать им еще?.. Много лет спустя память об удивительном филантропе - удивительном не щедростью даже, а любовью, совершенно невероятным со стороны человека его касты отношением брата, равного - еще сохранялась в тех местах, как легенда...

«...Была зима, такая, что с ветвей
Комочком белым падал воробей;
Закованные в ледяные глыбы,
В речных глубинах задыхались рыбы,
И до сих пор не замерзавший ил
В озерах теплых, сморщившись, застыл.
В такую ночь в печах гудело пламя,
Хозяин с домочадцами, с друзьями
Сидел и слушал, как трещит мороз...
Но горе было тем, кто гол и бос!»13

Необычайно суровый февраль 1817 г.
Зимний день клонится к вечеру. Обледенелая дорога, белые поля, редкие деревья, какие-то очень жалкие и несчастные - замерзшие, с голыми черными ветвями. Мороз и ветер, злой ветер - он сечет лицо, замораживает на щеках слезинки, пронизывает до костей...
Телу холодно. Душе - еще холоднее. Всегда после очередного посещения своих подопечных он возвращается с тяжелым сердцем. Ничего похожего на чувство внутреннего удовлетворения от доброго дела - скорее, наоборот: недовольство собой оттого, что можешь так мало, и даже чуть ли не стыд при мысли, что сам-то - не голодаешь и живешь в просторном, теплом и комфортабельном доме. Сколько бы ни сталкивался с этим - все равно, к зрелищу чужих страданий, чужой безысходной нужды привыкнуть нельзя. И - нельзя примириться...
...Впереди, на белой скатерти снега - темное пятно. Человек? Да, кажется, человек... Двое: один лежит, второй стоит над ним, руками размахивает. Видно, случилось несчастье. Надо поспешить, узнать, какая требуется помощь...
Поэт прибавил шагу. Неизвестные тоже заметили его - по крайней мере тот, кто стоял: он вдруг сорвался с места и побежал, спотыкаясь, навстречу Шелли; закричал еще издали:
- Сэр! Помогите, сэр!
Парнишке на вид лет восемнадцать. Худой, как скелет, и если не в полном смысле оборванец - то что-то вроде того.
- Друг мой, что у вас за беда?
Парень всхлипнул:
- Матушка помирает... Мы шли в город... С утра не евши... Устали... Потом она вдруг упала - и не встает...
Шелли опустился на колени в снег, наклонился над неподвижным телом женщины. Серое изможденное лицо, щеки и виски запали, руки холодные... Но сердце работает: на сонной артерии прощупывается пульс. И зрачок узкий. «Значит, не смерть. Но - полная потеря сознания. Ее необходимо срочно согреть, привести в чувство, дать горячего питья, накормить... Ах, если бы это - рядом с домом!.. До Марло больше часа пути - это налегке, быстным шагом; а с такой ношей не доберешься и к ночи. Так долго больная не выдержит. Надо искать жилье. Нужна помощь».
- Молодой человек, возьмите себя в руки. Не плачьте - она будет жить. Только надо скорее перенести ее в теплый дом. До моего нам ее не дотащить - слишком далеко; попытаем счастья в ближайшем местечке. Вон там, справа, коттеджи - видите?..
- Да, я уже бегал туда, просил помочь - мне все отказали...
- Мне не откажут: я могу заплатить. Ну-ка, давайте поднимем ее - я с этой стороны возьмусь, а вы - за ноги. (Э! да он сам от ветра качается...) Осторожнее, уроним! Нет, лучше я один ее подниму. А вы будете поддерживать ей голову.
Согнувшись под тяжестью своей ноши, поэт, сам чуть не падая, побрел к поселку; до ближайшего дома оставалось ярдов сто, когда пришлось остановиться: Шелли почувствовал, что больше не выдержит - сбил дыхание - и вынужден был вновь опустить женщину на снег.
- Ну, вот что, дружок: вы тут с ней побудьте, а я схожу за помощью.
- Сэр, но вы нас не бросите?
- Конечно, нет. Не бойтесь. Ждите меня.
Улица. Дома опрятные, добротные - здесь живут не бедняки. Вереница запертых дверей.
Дверь первая:
- Что-о? Приютить каких-то бродяг? Здесь не ночлежка! За деньги? Нет, все равно не пущу!
Дверь вторая:
- У нас и без того тесно. Спросите соседей.
Дверь третья:
- Больная нищенка? Того еще не хватало! А если она помрет? Потом неприятностей не оберешься! Идите, сударь, своей дорогой!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Дверь десятая:
- .........катись к черту!
Дубовые двери. Каменные сердца.
Вот - последний дом. Куда идти, если и здесь откажут?
Около подъезда как раз остановилась карета, из нее вылезает благообразный пожилой джентльмен - видно, хозяин этого особнячка. Очень хорошо - не придется объясняться со слугами.
- Добрый вечер, сэр, и простите за беспокойство. Позвольте вас на два слова...
Пожилой джентльмен, направившийся, было, к крыльцу, оглянулся, окинул Шелли подозрительным взглядом, но, убедившись, что перед ним - человек его круга, остановился:
- Что вам угодно, сударь?
Шелли подал ему свою визитную карточку, потом самым вежливым тоном в немногих словах изложил просьбу. По мере того, как он говорил, выражение лица его собеседника становилось все более холодным и недовольным.
- Так что вы от меня хотите? - переспросил он, когда Шелли кончил.
-Я уже имел честь это объяснить: я прошу у вас пристанища для этих несчастных, хотя бы на несколько часов.
- Это невозможно.
- Почему же?
- Потому что... видите ли, мистер... э-э... - взгляд на визитную карточку, - мистер Шелли - так вот: я убежден, что эти нищие - воры и авантюристы. Они имеют целью ограбить своего благодетеля. Женщина наверняка притворяется...
- О нет, сэр! Я - почти врач и убежден - ей действительно очень плохо! Примите их под мое поручительство!
- Нет.
- Но, сударь, это же - бесчеловечно! Согласием вы спасёте человеческую жизнь, может быть - две; отказом вы их погубите! Сжальтесь! Вспомните о своем долге - вы же христианин!
- Свой христианский долг я исполняю - о чем не обязан всем встречным давать отчет - но о ваших нищих не желаю более слышать. Прощайте, милостивый государь. Не могу не подчеркнуть, что я изумлен и до крайности возмущен вашей навязчивостью. Ваше поведение совершенно необыкновенно. Я не понимаю...
«Да, конечно, где ему понять! О, эта сытая, холеная, самодовольная рожа!»
Шелли горячей волной захлестнула ярость; он выпрямился - все тело напряглось - лицо вспыхнуло гневом:
- Сэр, я, к сожалению, скажу вам, что ваше поведение вовсе не необыкновенно, и если мое поведение изумляет вас, то сейчас вы услышите нечто такое, что изумит еще больше - и, я надеюсь, вас напугает. Такие люди как вы доведут до бешенства самый терпеливый народ, и если в нашей стране будет революция - а это очень вероятно! - то попомните мои слова: ваш дом, в который вы отказываетесь принять несчастную женщину, будет сожжен над вашей головой!
Почтенный джентльмен возражать не стал - он вдруг повернулся и, с удивительной для его возраста и комплекции резвостью взбежав на крыльцо, юркнул в дверь; последняя с грохотом захлопнулась, щелкнул замок.
«Глупо сорвался. Как в Итоне. Очень глупо. Теперь этот болван будет считать меня сумасшедшим. Или - бандитом. Ну и черт с ним... Но что же делать с моими беднягами? Куда идти?.. - внезапно - счастливая мысль: - К Ханту! Как это я сразу не догадался! Он же тут где-то недалеко...»
Хант, конечно, помог. Сходил вместе с Шелли за его подопечной, общими усилиями ее донесли до дому. В тепле бедная женщина быстро пришла в себя. Выяснилось, что она не больна, а просто изнемогла от голода и усталости. Сытный ужин и крепкий сон должны были восстановить ее силы: Хант решительно заявил, что раньше утра ее не отпустит.
Что касается Шелли, то он тоже крайне нуждался в отдыхе, но от предложенной Хантом ночевки отказался: «Мэри будет волноваться» - и заспешил в Марло. К своему дому он подошел уже в сумерках.
Увидя едва живого хозяина, молоденькая горничная Амалия Шиддлс даже всплеснула пухлыми ручками:
- О господи, сэр! Да вы промерзли насквозь!
- Ничего, Милли - обойдется, - он снял пальто и шляпу, отдал их девушке. - Я заходил к вашей тете, еще утром; думаю, пока причин для тревоги нет: если не будет осложнений, она быстро поправится. Я оставил немного денег - на неделю хватит - а микстуру вы уж сами завтра отнесете, хорошо?
-Я прямо не знаю, как и благодарить...
- Никак: мне этот визит не стоил труда - я все равно был там по соседству... Я припозднился - надеюсь, наши обедали без меня?
- Нет, госпожа не велела.
- Напрасно. Я ведь просил, чтоб не ждали... Пикок здесь?
- Да, и еще один гость приехал. Фамилию я не запомнила... Такой носатый, из Лондона.
- Джефферсон Хогг?
- Точно, сэр. Они все в библиотеке, вас дожидаются.
- Что ж, прекрасно...
Противореча своим словам, он невольно вздохнул. Визит Хогга - довольно редкая в последние годы радость, но сегодня Шелли так замерз и устал (физически и морально), что не хотел ни обедать, ни говорить - хотел только поскорее забраться в постель: все его существо настоятельно требовало тепла и покоя. Но раз налицо гости - надо их принимать.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
В библиотеке хорошо - это для Шелли самый уютный уголок дома. Радующий глаз интерьер: недорогая, но изящная мебель, цветы на окнах, и, главное - набитые книгами шкафы, ряды кожаных корешков: некоторые блестят золотым тиснением, другие - большинство - темные, затертые. В глубине комнаты - дешевые гипсовые слепки статуй Венеры и Аполлона. Ярко пылает камин, возле него полукругом - пять кресел, четверо собеседников. Услыхав шаги, все дружно повернули головы к дверям.
- Слава богу, - сказала Мэри, увидя входящего мужа. - Почему ты так долго? Мы уже начали беспокоиться.
-Я был на дальней окраине Марло, а потом сделал большой крюк по окрестностям.
Пикок пересел, чтобы уступить другу место поближе к огню. Шелли обменялся рукопожатиями с ним и с Хоггом.
- Сосулька, - констатировал Пикок.
- Тебе не следовало так рисковать, - подхватила Клер. - Я же говорила - надо отложить обход до завтра: может, погода за сутки улучшится.
- Но меня ждали сегодня, - возразил Шелли. - Как я мог обмануть?
Хогг усмехнулся:
- Обманывать, конечно, нехорошо; и все же сдается мне, дорогой мой друг, что ваши подвиги на ниве благотворительности и милосердия выходят за пределы разумного.
- «Благотворительность...» - задумчиво повторил Шелли. - В сущности, я всего лишь выплачиваю свои долги - долги справедливости - да и то не в такой мере, как следовало бы... А что до «милосердия», то это слово так затерто ханжами, что его уж и произносить неловко. Да, кстати - вот как раз сегодня я видел милосердие наших сограждан во всей красе...
Он пересказал эпизод с больной странницей. Друзья выслушали его очень внимательно и не без тревоги - особенно то, что касалось пророчества о поджоге.
- Ты прямо так и сказал: «подожгут у вас над головой»? - переспросила Клер.
- Кажется, да. Я не помнил себя от гнева.
Мэри:
- Это ужасно: теперь тебя ославят по всей округе как главаря банды поджигателей. А если, не дай бог, у этого субъекта и впрямь случится пожар!
Шелли:
- О, тогда плохо. Пусть лучше по-прежнему процветает.
Пикок:
- А я лично думаю, что в этой истории вы, Шелли, были неправы: нельзя требовать милосердия с ножом у горла. Благотворительность - дело добровольное.
Шелли:
- Смотря о ком речь: если о крестьянине, отдающем голодному своим трудом заработанный пенс, то - конечно. Но сегодня налицо огромная несправедливость в распределении общественного богатства; налицо класс трутней, живущих за счет пчел. И когда такой трутень - вроде моего сегодняшнего знакомца - швыряет бедняку монету, то он - не жертвует своим достоянием, он возвращает частицу награбленного, и только.
- Это слишком резко, - заметила Мэри.
- А вспомни, как хорошо сказал твой отец в «Политической справедливости» о сущности современной филантропии - о том, что религия искаженно толкует дело осуществления благотворительности по отношению к бедным: не как обязанность для каждого состоятельного человека, а как добровольное проявление благородства и великодушия с его стороны. В результате утопающий в роскоши аристократ или буржуа, давая бедняку в виде милостыни двадцатую часть того, что нужно для поддержания жизни и на что, следовательно, этот несчастный имеет безусловное моральное право - такой богач-«благодетель» ставит себе эту жалкую подачку в заслугу, он умиляется своей доброте и от других требует уважения, вместо того, чтобы считать себя преступным за то богатство, которое он еще сохранил...
Хогг:
- И вы, стало быть, разделяете это мнение?
Шелли:
- Полностью. Ведь мой идеал, как вы знаете - равенство; так было в юности, так остается теперь. Другое дело, что путь к нему оказался гораздо дольше и тяжелее, чем мне представлялось когда-то. Человечеству надо еще суметь до равенства дорасти.
Хогг:
- Но если равенство - значит, нет надежды разбогатеть, а это - единственный стимул к труду.
Шелли:
- Единственный? Я думаю, вы неправы. Уважение окружающих, сознание приносимой обществу пользы - это тоже очень сильные стимулы. Потом, кажется еще Аристотель писал, что счастье человека заключено в том, чтобы развивать свои способности и трудиться в соответствии с ними... Но, конечно же, я понимаю, что идеал - это одно, а конкретные условия сегодняшнего дня - другое, и я вовсе не призываю к немедленному примитивному уравнительству. Нет, все гораздо сложнее. Быть может - мне хочется верить в это - путь к возрождению человечества лежит через социализм Роберта Оуэна... Но, так или иначе, равенство - будет! Не только политическое, но и социальное, равенство жизненных благ и возможностей для раскрытия, самореализации личности - оно станет последним результатом высшей стадии цивилизации...
Хогг:
- Стало быть, мы до него не доживем. А если оставить красивые теории - ваши, мистера Оуэна и прочие - в стороне и взять действительность такой, какова она есть - что тогда?
Шелли:
- Тогда - на сегодня - самым разумным, как мне кажется, был бы такой подход: кто нажил деньги честным трудом (а собственным честным трудом, как правило, много не наживешь) - тот может их иметь по праву и может оставить в наследство детям, чтобы защитить их от нужды: частная несправедливость в этом случае работает на общее благо. Но тот, кто разбогател путем обмана, мошенничества и насилия, кто нажился на чужом труде, превратив в золото чужой пот и кровь - тот должен быть ограблен.
- Как - ограблен? - изумилась Клер, никак не ожидавшая такого слова. - Что ты говоришь!
Шелли:
- Так же, как с уличенного вора снимают краденое платье, чтобы он предстал в своей постыдной наготе.
- Круто! - усмехнулся Пикок. - Но при таком подходе в разряд подлежащих «раздеванию» попадет и старая наследственная аристократия, и большая часть буржуазии.
Шелли:
- Совершенно верно. Своими богатствами первые обязаны случайности рождения, вторые, как правило, разным махинациям и спекуляциям, то есть опять же насилию и обману...
- Постойте, постойте! - перебил Хогг. - Давайте все же не забывать, что родовая аристократия - это цвет и честь нации, а буржуазия - это экономическое преуспеяние нашей страны, это рост национальной индустрии! Шелли, неужели вы - против прогресса?
Шелли:
-Я всегда за то, чтобы идти вперед, а не вспять, но надо, чтобы благами прогресса пользовались все, а не только кучка собственников! Сегодня же наш индустриальный скачок означает прежде всего резкое усиление труда бедняков и увеличение производства ими предметов роскоши для богатых. Рабочих мануфактур заставляют теперь работать по шестнадцать часов в сутки, в то время как раньше они работали только восемь! Дети превращены в безжизненные, бескровные механизмы - и это в том возрасте, когда они бы должны не работать, а только играть. Шести-семилетних малышей уже гонят на фабрику! Детский труд - это наш национальный позор!.. А безработные, буквально умирающие от голода - их господа филантропы угощают библией вместо хлеба...
Тут гневную тираду прервало появление Милли, пришедшей доложить, что обед подан.
- И чем нас сегодня порадуют? - деловито осведомился Пикок.
- Супом и горячим пуддингом.
Пикок - с удовлетворением:
- Пуддинг - это прекрасно.
Хогг лукаво поглядел на Шелли:
- Да, но пуддинг - это измена принципам.
- В каком смысле? - удивилась Клер.
Хогг:
- А вы разве не знаете этого анекдота?
Клер:
- Нет. Расскажите!
Хогг взглянул на Шелли:
- Перси, можно?
- Ну, разумеется.
- А это - длинная история? - забеспокоился Пикок. - Может лучше после обеда?
Хогг:
- Всего два слова. Дело было еще аж в 11-м году, когда Шелли... гм... с Харриет гостили у меня в Йорке. Они уже тогда увлекались вегетарианством - из гуманных соображений, разумеется... да и с деньгами было туго. И вот как-то додумался я сказать Перси, что капуста и хлеб - это хорошо, но традиционный английский пуддинг - вещь тоже неплохая, и время от времени он был бы очень кстати...
Пикок:
- И что же?
Хогг:
- Наш борец против рутины этак строго на меня посмотрел, помолчал - и глубокомысленно изрек: «Пуддинги - это предрассудки!»
Клер, Пикок и Мэри дружно рассмеялись. Шелли тоже улыбнулся - искренне, но через силу: нервное возбуждение, испытанное им во время предыдущего разговора, теперь схлынуло, и он ощутил вдруг резкую слабость. Глаза сами собой закрывались; только бы поскорее лечь!.. Мэри мельком взглянула на мужа - встревожилась - вгляделась внимательнее: в лице и позе - одна бесконечная усталость.
- Перси, что с тобой?
- Ничего, любимая, не беспокойся. Просто утомился немного. Мне очень стыдно, особенно перед вами, Джефферсон - но, похоже, придется пару часов поспать.
Хогг:
- Ради бога, только без церемоний. Отдыхайте. О чем не доспорили - после поговорим.
Мэри:
- А как же обед?
- Извини - есть я совсем не хочу.
- Ладно, я принесу тебе в спальню теплого молока.
- Не надо, родная: через два часа я буду в порядке и снова к вам присоединюсь.
Шелли встал с заметным усилием.
- Хочешь, провожу тебя? - спросила Мэри.
- Это лишнее. Занимайся гостями.
Поэт вышел. Оставшиеся переглянулись.
- И все-таки, Мэри - он болен, - мрачно изрекла Клер. - Или - накануне серьезной болезни. Надо что-то делать.
Мэри, грустно:
- Да, но - что? Я просто не знаю...
Хогг:
- Вы не должны заранее огорчаться - быть может, для тревоги и нет оснований. Кстати, в свое время, в Оксфорде, я наблюдал нечто похожее. Мы с Шелли тогда очень тесно общались, каждый вечер и большую часть ночи проводили вместе за беседой. И вот, я хорошо помню - был период, когда с ним регулярно около шести часов по полудни случались похожие припадки непобедимой сонливости. Посреди самого оживленного разговора он вдруг умолкал, бросал на пол подушку, ложился - и мгновенно засыпал. Скорее, это был даже не сон, а какое-то летаргическое оцепенение.
Клер:
- Но почему - на полу?
- Он укладывался так, чтобы придвинуться головой как можно ближе к камину: видимо, от тепла ему становилось лучше. Однажды я попробовал заслонить его экраном...
Пикок:
- И Шелли вас, конечно, потом поблагодарил?
- Представьте, странная вещь: он, не просыпаясь, инстинктивно переполз на другое место. Позднее я несколько раз повторял этот опыт - и всегда с тем же результатом... Ну, а после двух-трех часов такого отдыха - или такой тепловой процедуры - он просыпался бодрый и веселый и продолжал со мной спорить или читать стихи вслух с прежней энергией.
Пикок:
- Любопытно... А вы не помните - перед этим он ничем не болел?
- Кажется, нет... Он занимался очень много своей любимой химией, физикой, философией - часов по шестнадцать в сутки. И питался кое-как - в основном булочками с изюмом.
Пикок - торжествующе:
- Ага! Я так и думал: вегетарианство до добра не доводит. Он ведь и сейчас продолжает в том же духе. А я, кстати, предупреждал его еще два года назад: упорствовать опасно; малокровие уже приобрел - дело, стало быть, за чахоткой.
Клер:
- Бога ради, не говорите о таких ужасах!
- Но надо же когда-то взглянуть правде в глаза! - возразил Пикок. - Он и в самом деле истощен, надорван, а грудь у него слабая... Нет, ему надо решительно менять образ жизни - пока не довел себя до беды. Прежде всего - нормально питаться, а потом... Эти его хождения по лачугам - ну, не знаю!.. Мы все умиляемся, но ведь для него это - большой риск. Там такая грязь... столько больных... а он совсем не бережется. Ему мало быть дарителем и утешителем - он готов стать для своих возлюбленных нищих и врачом, и даже санитаром, если в том есть надобность! На вашем месте, дорогая Мэри, я попытался бы на него повлиять.
- В таких вопросах повлиять на него невозможно, - ответила Мэри со вздохом. - Да это, пожалуй, и к лучшему: помогая другим, он хоть ненадолго забывает о собственных несчастьях - о гибели бедняжки Харриет и о предстоящем суде.
- Да, это невеселая тема для размышлений, - согласился Хогг. - И когда слушается ваше дело?
- Как будто через месяц. И если решение будет не в нашу пользу - не представляю себе, как Перси это переживет.
Хогг:
- А есть ли надежда на благополучный исход?
Мэри:
- Очень слабая. От председателя Канцлерского суда, лорда Элдона, мы не можем ждать объективности. Но человек так уж устроен - он всегда надеется до последнего...

8.
17 марта 1817 года - тот день, когда он в сопровождении верного Ли Ханта отправился в Канцлерский суд, чтобы выслушать решение о судьбе своих детей - тот страшный день Шелли запомнил на всю оставшуюся жизнь.
Разумом он и прежде понимал (хоть в глубине души и трепыхалась затаенная надежда), что нелепо ждать от врага пощады, тем более после того как он сам, отказавшись признать свои былые слова и действия заблуждениями юности, составил письменную декларацию, в которой заявлял, что не отказывается ни от своих взглядов на религию и брак, ни от свободной критики существующих порядков. И все-таки приговор в такой форме, как он был произнесен, поразил жертву в самое сердце: «Поведение Шелли было в высшей степени безнравственным, и, не стыдясь его, он еще проповедует ужасы атеистического учения. По смыслу закона приказываю отнять детей вышеназванного Шелли и одну пятую его доходов, чтобы обеспечить детям религиозное воспитание...» Таким образом, лишение прав на детей мотивировалось не столько атеизмом - к этому обвинению Шелли был готов - сколько «безнравственностью» отца. Больше того: с детьми, отданными на воспитание посторонним людям (Элиза Вестбрук для этой цели была признана непригодной), отцу разрешалось двенадцать свиданий в год, так же как и деду с материнской стороны; но если при этом старый Вестбрук имел право видеть внуков наедине, то Шелли - только в присутствии свидетелей. Как будто он был таким исчадьем порока, что мог сознательно причинить трехлетней дочери и двухлетнему мальчику какое-то зло!..
Этот приговор был не просто изощренным издевательством - нет: это было публичное бесчестье, несмываемое клеймо позора; это было как бы официальное изгнание из общества цивилизованных людей. По существу это была тягчайшая форма гражданской казни.

Приговор потряс Шелли, пожалуй, даже сильнее, чем смерть Харриет. Какая сила нужна, чтобы встать после такого удара? И где взять ее, эту силу? Помощь извне в таких случаях мало эффективна, утешения друзей - не лекарство. Только в себе самом, в своей собственной душе борец обретает опору, необходимую для сопротивления.
Он выдержал. Это не было чудом: помощь пришла. Измученному Шелли-человеку помог выстоять Шелли-художник.
...Не стенать, не метаться - работать! В этом - спасение. И в этом - исполнение долга. Именно сейчас, когда торжествует реакция, когда все остатки свободомыслия душатся, и все, что связано с Французской революцией, предается анафеме - именно сейчас он обязан сделать то, на что никто другой в Англии - да и не только в Англии - не решится: воспеть Революцию, великую Бурю, обновляющую мир. Конечно, не якобинскую диктатуру с ее кровавыми эксцессами и вообще не какую-либо конкретную революцию - нет, Идеал Революции, рожденной не буйством толпы, но гением просветителей. Эта тема, которая лишь смутно мерещилась Шелли полгода назад, теперь встала перед ним в полный рост, грозная, величественная и светоносная, как вершина Монблана в рассветном огне... И наступило то удивительное состояние, когда мысль, давно зревшая подспудно, даже неосознанно, вдруг собирается с силами, прорывает плотину и льется широким свободным потоком - сами собой вырастают образы, высвечиваются характеры, повороты сюжета, сами собою слагаются стихи... То состояние, которое обычно зовут «вдохновением». Почему оно пришло теперь, именно теперь? Потому ли, что подсознание как раз успело завершить свою таинственную черновую, подготовительную работу? Или помогла весна? Она явилась победоносно - светлая, смелая, дружная; зацвели яблони в саду возле дома, и Бишемский лес по соседству ожил - оделся зеленью, задышал ароматами, зазвенел птичьими голосами. Шелли облюбовал себе в нем прелестную полянку и каждый день с раннего утра уходил туда - работать.
Он усаживался на пригорке, доставал записную книжку и карандаш - и... реальный мир исчезал. Перед глазами вставал пейзаж гораздо более романтический: морской берег, крутые скалы, башни и площади Золотого города - величественные декорации рождающейся трагедии. Шелли видел своих главных героев: это Лаон, седой юноша, борец, мыслитель, поэт и воин - такой, каким бы автор хотел быть сам - и Цитна, прекрасная девушка, благородная и бесстрашная, совсем такая, как Мэри... только с черными волосами. Эти двое - одно существо: они - брат и сестра, они друзья и единомышленники, наконец - они не венчанные супруги... (Шелли очень увлекался естественными науками, но генетики он знать не мог - в его время она еще не существовала - и поэтому смело относил запрещенный церковью инцест к категории ненавистных ему предрассудков).
Итак, есть светлые герои, совсем еще юные - мальчик и девочка; есть Тиран с кликой богатеев и жрецов, сосущих кровь народа, и есть сам угнетенный народ, которого герои жаждут освободить - такова экспозиция. Как же будут разворачиваться события? Первая попытка просветить несчастных братьев и поднять их на борьбу за свободу закономерно кончится неудачей. Движение будет разгромлено, его вожди - схвачены. Лаона обрекут на страшную медленную смерть от голода и жажды - на одинокой башне, под палящими лучами солнца; друг, подоспевший в последнюю минуту на помощь - старый Отшельник (благодарный поклон любящего ученика незабвенному доктору Линду) спасет истерзанное тело, но, увы, не рассудок несчастного. На долю Цитны, отвезенной во дворец Тирана, достанутся еще худшие муки... Но придет час - и народ проснется. Придет час - Цитна вырвется из застенка, она принесет людям идею Лаона - идею Свободы и Равенства. Придет час - к Лаону, благодаря заботам Отшельника, вернется память. И он устремится туда, где заняли позиции перед боем две армии - армия слуг Тирана и вооруженный восставший народ; туда, где завтра, быть может, прольется море крови...
Он подоспеет вовремя - в самый разгар битвы - и его появление сплотит дрогнувшие было ряды инсургентов для мощного удара по врагу. А когда победа будет завоевана - он спасет побежденных от истребления, он заслонит одного из обреченных собою и примет предназначенный ему удар, чтобы чтобы ценой своей крови доказать друзьям безнравственность мщения: «Несчастье - злом за злое воздавать...» Больше того: Лаон спасет от смерти и свергнутого Тирана, простит ему свои муки, вернет свободу... О, Лаон - гуманист. Но ему и его друзьям дорого обойдется их великодушие...
...Победа. Миг единства, миг общего братства, миг торжества. Он - будет. И будет грандиозное празднество вроде тех, которые видел Париж в годы подъема революции: радостно возбужденная толпа на площади, алтарь Свободы, женщина под покрывалом (Лаон еще не знает, что это - Цитна) - прекрасная женщина, славящая в высоком гимне Народ и вечные принципы Равенства, Справедливости, Мира, Любви... И будет клятва революционеров на верность святому делу: «Пусть боль застигнет нас, восторг губя, Коль в наших душах оскверним мы волю, Коли других не будем, как себя, Любить, деля сочувственно их долю...»
Огромная общая радость, как бы сконцентрированная в одной ослепительной точке - удержать бы ее, продлить! И потом - подарить бы исстрадавшимся героям счастливую долгую жизнь и спокойную старость... Увы! Есть непреложный закон - закон жизненной правды - через который художник не может перешагнуть.
Нет, не мажорным аккордом всеобщего ликования закончится Поэма о Революции...

9.
Усиленные умственные занятия всегда полезны душе, но подчас вредны телу. Работа над поэмой - напряженная, почти лихорадочная - быстро довершила то, что начали осенне-зимние горести и тревоги (смерть Фанни и Харриет, заботы о бедных, судебное надругательство): в июне Шелли серьезно заболел. Как в 1815 году - крайняя слабость, приступы спазматических болей в боку - таких острых, что пришлось прибегать к опиуму; появились и новые, очень тревожные симптомы - лихорадка, мучительный неотвязный кашель. Врач предписал покой, и с этим пришлось примириться.
В хорошие часы, когда боль отпускала и опиум не туманил сознания, Шелли, смирно лежа в постели (без необходимости лучше не шевелиться, чтобы не разбудить притихшего ненадолго зверя!), думал о своих героях, и перед глазами его сами собой развертывались картины, исполненные высокой поэзии и драматизма.
...Что может быть трагичнее, нежели утрата победы в тот миг, когда она казалась уже завоеванной? Сцена ликующего народного праздника сменилась кровавым кошмаром: так же как Людовик XVI и Мария-Антуанетта в 1792 году - свергнутый, но оставленный на свободе Тиран обратился за помощью к другим монархам, и вот уже бесчисленные орды интервентов черной тучей надвигаются на восставший город, сметая все живое. Лаон и его друзья пытаются организовать сопротивление, смельчаки бьются отчаянно, но слишком неравны силы. Последние бойцы прижаты к городской стене, один за другим падают под ударами; вот уже Лаон один остался в живых: еще минута - и смерть... Но - что это? Огромный черный конь летит, давя врагов, по усеянному трупами полю; на коне - молодая женщина с развевающимися черными волосами, с мечом в руке, подобная валькирии или ангелу мести... И те, кто уже готов был убить Лаона, в ужасе разбегаются. Цитна остановила коня, Лаон сел позади нее - они мчатся прочь...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Пустынный берег моря. Обломки скал. Пена прибоя. Закатный огонь в облаках.
Изнемогший конь замедлил бег, потом, не чувствуя понуждения, остановился. Беглецы соскочили на землю. Упали друг другу в объятия. Экстаз отчаяния и любви...
Ночь. Море блещет в лунном свете. Лаон и Цитна сидят, обнявшись, без сна. Думают о свершившемся - о страшной народной трагедии, о гибели единомышленников, о крушении всех своих общественных чаяний, о неотвратимости собственной смерти; думают о будущем...
«Зима настала в мире, - мы с тобою
Застынем, как осенняя волна,
Покрытые туманной пеленою,¬
Но вот гляди. Опять идет Весна!
Залогом были мы ее рожденья,
Из нашей смерти, как сквозь горний свод,
Грядущее приходит оживленье,
Широкий ясный солнечный восход...»
Это скажет Цитна. Да, конечно, она. Ясно, как наяву, Шелли видит ее просветленное, скорбное и вдохновенное лицо, слышит чистый, полный глубокой веры голос:
«Любовь моя! Остывшим будешь ты,
И стану я остывшею, холодной,
Когда займется утро красоты.
Ты хочешь видеть блеск ее свободный?
Взгляни в глубины сердца своего,
В нем дышит рай бессмертного рассвета,
И между тем как все кругом мертво
И в небесах лазурь зимой одета,
В лучах твоей мечты цветы горят,
И слышен звон, и дышит аромат...»
- Это надо записать, пока не забыл, - Шелли вытащил из-под подушки записную книжку и карандаш.
А голос Цитны продолжает звучать в ушах:
«Они в могиле, и глубок их сон,
Мыслители, Герои и Поэты,
Властители законченных времен,
Но бездны мира славой их одеты,
Мы им подобны: пусть могила их
Сокроет, - их мечты, любовь, надежды,
Их вольность - для мечтаний мировых
Как легкие лучистые одежды:
Все, что сковал их гений - для времен
Позднейших - знак примера и закон...»
- Ай-яй-яй, дорогой сэр! Так вот как вы изволите выполнять мои назначения?
Шелли поднял глаза - и на пороге спальни увидел своего врача. Прятать работу было поздно.
- Здравствуйте, доктор. Не сердитесь. Мне, право, лучше - температуры сегодня нет, и кашель утих.
- Лучше? Ну-ну, поглядим.
Врач тщательно осмотрел своего пациента, долго выстукивал спину и грудь, потом промолвил:
- Да, пожалуй, вы правы: наметилось некоторое улучшение. Но вставать - и, тем более, работать - я вам пока не разрешу. В понедельник навещу вас опять - тогда и видно будет. Все назначения остаются прежними. Главное для вас - тепло и покой, физический и душевный. Иначе я не ручаюсь за будущее.
- Вот как раз о будущем я и хотел вас спросить...
- Давайте отложим этот разговор на неделю. Вам надо окрепнуть, а мне - еще немного за вами понаблюдать, прежде чем решусь вынести определенное заключение...
- А мне кажется, вы для себя его уже сделали, - Шелли заглянул врачу в глаза. - Если да - то не стоит скрывать. Я ведь все равно об этом думаю... А у меня богатое воображение. Так что лучше знать всю правду.
Врач поколебался несколько секунд.
- Ну, что ж, правду - так правду... Вы - мужественный человек, я имел случай в том убедиться. Скажу вам откровенно: я подозреваю чахотку.
Шелли облизнул губы: у него сразу пересохло во рту. Врач заметил - подал с тумбочки стакан воды, спросил мягко:
- Разве это для вас - такая уж неожиданность? Я-то, признаться, думал, что вы сами догадались - вы достаточно сведущи в медицине.
- Благодарю вас, и простите мою слабость: догадываться и знать - это, оказывается, далеко не одно и то же... Я, честно говоря, надеялся все-таки, что боль в боку - чисто нервного происхождения: какое-то хроническое местное воспаление, которое периодически обостряется от простуды или чрезмерной усталости... Обычно страдания так сильны, что других объяснений - кроме невралгии - просто не придумаешь...
- Это несомненно. Но, к сожалению, и легкие тоже задеты. Ряд признаков явно указывает на туберкулез. Поэтому советую вам в ближайшее время принять меры, чтобы предотвратить дальнейшее развитие болезни.
- Какие меры?
- Лучшее лекарство для вас - теплый климат, и, как я уже не раз вам говорил - душевный покой. Я бы очень рекомендовал поехать в Италию - конечно, если средства позволят...
- Спасибо, я подумаю об этом.
- Подумайте. Время для размышлений у вас пока есть. Однако не советую вам откладывать решение до зимы, - врач поднялся со стула и закрыл свой саквояж. - До свиданья. В понедельник я приду в то же время.
- До свидания. И - еще раз спасибо...
Шелли проводил врача глазами, потом... зарылся лицом в подушку: с новым положением надо еще освоиться.
Да, туберкулез - это серьезно... А что до поездки в Италию (давняя мечта!) - то он ведь опять по уши в долгах. Из-за Годвина, из-за Ли Ханта, из-за собственного филантропического усердия, из-за... впрочем, не все ли равно, куда ушли деньги - важно, что в настоящее время их нет и добыть их негде. Следовательно...
«Следовательно - об этом лучше пока вообще не думать. Только - не раскисай! Возьми себя в руки. Время еще есть, ты сможешь переломить болезнь - процесс вряд ли зашел далеко. Об Италии подумаем позднее, а сейчас главное - доктор прав - душевный покой. И не столько твой собственный, сколько покой Мэри: она на седьмом месяце - ей никак нельзя волноваться...»
Итак - ничего особенного не случилось. Он не поддастся панике и не позволит черным думам подчинить себе душу. Он будет работать: Поэма о Революции еще не кончена.
...И вновь свободная мысль устремилась в Золотой город - туда, где восстановленный на престоле Тиран празднует свою победу над республиканцами...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Резня продолжается. На улицах - горы трупов. Тела казненных качаются на виселицах, извиваются посаженные на кол. Горят костры, на которых сжигают еретиков.
Вслед за Войной явились ее обычные спутники: Голод и Чума. Не только местные жители, но и солдаты иноземных армий, посланных на помощь Тирану, мрут как мухи. Сопровождавшие их жрецы разных религий усердно молятся каждый своим богам, просят указать средство спасения. Боги молчат... Но вот Иберийский жрец, более удачливый, чем его коллеги, или, скорее, более хитрый, объявляет, что получил оракул: эпидемия чумы прекратится, если будут найдены и сожжены зачинщики восстания - Лаон и Цитна. Тиран тутже отдает соответствующий приказ, назначает за их поимку большую награду. Начинаются лихорадочные поиски, против дворца Тирана сооружают гигантскую поленницу для будущего костра - но преступников все нет...
Лаон и Цитна скрываются в пещере на морском берегу. Могут ли они еще уцелеть - скажем, уехать в другую страну? Физически - да. Морально - нет. После того как погибло их дело и, главное, люди, которых они подняли на борьбу, после чудовищных бедствий войны - благородные вожди восстания не могут думать о спасении собственных жизней. Вернее - каждый из них готов пожертвовать собой, но хочет сохранить жизнь другому. Только вот - как это сделать?.. У Лаона созрел тайный план. Воспользовавшись тем, что внимание его возлюбленной отвлеклось, он, не простившись с Цитной, скрылся и поспешил в сторону Золотого города...
Во дворце Тирана собрались на совет военачальники и жрецы. Внезапно в тронный зал вошел Неизвестный; он в монашеском одеянии, лицо скрыто капюшоном. Он обратился к Тирану и его слугам с речью, страстной и, в то же время, полной достоинства - он заговорил с врагами не языком вражды, но попытался воззвать к их разуму, к тому лучшему, светлому, что могло уцелеть в их душах... И, странное дело - некоторые из молодых воинов стали прислушиваться - поняли - поверили... Но их реакция сразу была замечена, и верные рабы Тирана убили этих несчастных ударами в спину. Больше надеяться не на что, и Неизвестный делает последний ход: он говорит, что он - друг Лаона и хочет его предать, но с одним условием: если победители поклянутся сохранить Цитне жизнь и свободу. «Со мною поступите, как хотите - я враг ваш». Сто человек смотрят на Неизвестного глазами голодных змей: «Где, где Лаон? Зачем не за порогом, не здесь? Скорей! Исполним клятву мы!» - «Клянитесь мне ужасным вашим Богом!» - «Клянемся им, и бешенством чумы!»
Остальное понятно: Неизвестный открывает лицо. Это - сам Лаон.
И вот - последняя сцена, развязка и кульминация одновременно: гигантская пирамида из дров и хвороста, на вершине - Лаон. Через секунду будет зажжен костер. Тиран у окна своего дворца и толпа внизу - все с жадным нетерпением ждут захватывающего зрелища. Но прежде им еще предстоит увидеть нечто, не предусмотренное церемониалом казни. Прекрасное явление, героическое и трогательное: по улицам вихрем летит черный конь. На нем - Цитна. Обыватели в ужасе шарахаются с дороги... Цитна остановила коня на площади, соскочила с него, поцеловала в морду, выпустила поводья - и сама поднимается на костер... Встала рядом с Лаоном, обняла его - они не расстанутся и в смерти! Спокойные, гордые в своей правоте, они с презрением смотрят на Тирана и с жалостью - на толпу, жаждущую насладиться их муками, с надеждой - в далекое, но открытое их духовному взору будущее... Вспыхнуло пламя, охватило всю гигантскую поленницу, заслонило героев алой стеной, поднялось к самому небу. Миг последний: миг скорби и торжества...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
- Перси, ты спишь?
Видение растаяло, Цитна превратилась в озабоченную Мэри.
- Нет, родная. Просто задумался.
- Пора принять лекарство.
- Опять?..
- Разумеется. Вот твоя микстура. Выпей.
Шелли повиновался, потом сказал, возвращая стакан:
- Какая же гадость... Но, тем не менее - благодарю.
- Теперь полчаса отдохни, а потом будешь обедать. Я принесу тебе бульона с гренками.
- Лучше бы просто чай: во-первых, я не голоден, а во-вторых...
- Во-вторых, ты вегетарианец - это хочешь сказать? Нет, дорогой - довольно экспериментов! С этого дня ты будешь питаться как все нормальные люди... хотя бы пока не встанешь на ноги.
«Должно быть, доктор ей тоже сказал про туберкулез. Ох, как некстати...»
- Не будем ссориться, любимая... Посиди со мной, если не очень спешишь.
Мэри села на край постели.
- Перси, я должна с тобой серьезно поговорить. Доктор сказал мне... - она запнулась.
Шелли - мягко:
-Я знаю.
Мэри:
- Надо ехать в Италию, не откладывая.
- Для этого у нас пока нет денег.
- И - не будет, если ты не изменишь свою манеру обращаться с ними.
- То есть? - удивился он.
Она пожала плечами:
- Ты хочешь облагодетельствовать всех друзей и знакомых - но это же нереально. Разумеется, я очень признательна тебе за то, что ты делаешь для моего отца; и эти твои еженедельные пособия голодавшим - я никогда не говорила против. Но ведь ты помогаешь еще и Хантам, которые не сводят концы с концами (а до знакомства с тобой каким-то образом сводили), и мистеру Пикоку, чтобы он мог писать свои романы... между прочим, он теперь живет больше у нас, чем у себя дома, обедает каждый день, хоть я его и не приглашаю, и выпивает по целой бутылке вина... Потом еще брат нашей Клер со своей невестой-француженкой: с какой стати именно ты, ни разу ее в глаза не видавший, должен заботиться о приданом - этого я никак в толк не возьму... Наконец, сама Клер. Она с девочкой полностью на твоем иждивении...
- Но, Мэри, а как же иначе?
- Никак. Ты поступил совершенно правильно, и я сама согласилась. Но Байрон мог бы помочь.
- Я его не просил.
- Он сам должен был догадаться.
- Он знает, что я ничего бы не принял.
- Во всяком случае, покупать для Клер пианино было совсем не обязательно.
- Но пойми, она так несчастна! Для нее музыка - единственная радость.
- Да, ее радость - это очень важно. А что долги накапливаются - не имеет значения. И если ты в скором времени угодишь в долговую тюрьму - это тоже пустяк... Только не подумай, что я заразилась от мачехи скупостью. Просто - надо же кому-то ходить по реальной земле. Одного ангела в доме вполне достаточно...
- Полно, родная, не надо...
Она прикрыла глаза ладонью:
- О господи... Не слушай меня, Перси - я сама не знаю, что говорю! Так тяжело на душе...
- Это - следствие твоего физического состояния, да к тому же тебя огорчил доктор. Но обо мне ты не беспокойся: все будет хорошо. На такой ранней стадии туберкулез поддается лечению. До зимы уехать нам все равно не удастся - не только из-за долгов, но прежде всего из-за нашего будущего ребенка: придется ждать, пока дитя окрепнет. А к тому времени и финансовые проблемы как-нибудь уладятся.
По лицу Мэри прошла тень:
- До зимы?.. Как знать, может статься, что мы должны будем уехать срочно, в ближайшие дни, и не из-за тебя даже, а...
Спохватившись, она оборвала фразу.
- Не понимаю, Мэри, о чем ты?
- Я не хотела тебе говорить, пока не поправишься, но... Неделю назад отец предупредил меня...
- Ну?!
- Ходят слухи, что решение Канцлерского суда в отношении двух твоих старших детей может быть распространено и на Вильяма. Как будто сам лорд Элдон сказал, что следовало бы отнять его у нас.
- Отнять Вилли?..
Словно подброшенный пружиной, поэт сел на кровати - и тут же, как удар плетью по ребрам - острая, дух захватывающая боль...
- Родной мой, нет! Как я могла сказать... Этого не будет, они не посмеют! Успокойся...
Он опустился вновь на подушку, осторожно перевел дыхание.
- Конечно, не будет... но мы... на всякий случай... примем меры предосторожности... Все подготовим, чтобы при первой же тревоге - бежать... А сейчас главное...
Она приложила палец к его губам:
- Сейчас главное - тебе поскорее поправиться. А для этого ты должен соблюдать режим до мелочей...
- ...что я и делаю: велено лежать - лежу; велено глотать всякую дрянь - глотаю...
- ...велено не работать - работаешь...
- Нет.
- Еще и обманываешь?
- Да нет же!
- А ну, проверим!
Жена проворно сунула руку под подушку и вытащила ее с добычей:
- Ага! Я так и знала!
- Мэри, отдай!
- И не подумаю!
- Отдай. Я буду больше нервничать, если...
- Ладно, отдам. Только посмотрю, что здесь такое... Ну, хоть одну страничку - можно?
- Можно.
Она открыла наугад записную книжку, прочла вслух первое попавшееся:
- «Как человек способен быть свободным,
Когда с ним рядом женщина-раба?
Кто воздухом упьется благородным,
Когда вокруг гниющие гроба?
Как могут те, чьи спутники суть твари,
Восстать на тех, кто их гнетет весь век?
В позорном нескончаемом кошмаре
Живет, обманом скован, человек;
Сестер своих позорят их же братья,
И женщина - насмешка и проклятье!..»
М-да-а... И что, все остальное - в том же духе?
- Приблизительно.
- Интересно знать - кто, как ты думаешь, решится это напечатать? Твой Оллиер? Пари держу, он струсит.
- Поживем - увидим. Сначала надо закончить поэму.
- Сначала надо выздороветь. Перси, я прошу тебя, умоляю - береги себя. С чахоткой не шутят. Поэму твою надо пока оставить.
- Оставить - значит, упустить настроение, то есть попросту загубить дело. Ты же сама - писатель и знаешь: так, как могу сейчас, я потом уже не напишу... Нет, Мэри: я не имею права останавливаться на полдороге. Я обязан выполнить свой долг - долг художника и гражданина.

10.
Июль 1817 года.
Шелли - Байрону:
«Вы, наверное, знаете, что гражданская и религиозная тирания, угнетающая нашу страну, обрушилась и на меня. От этого она не стала для меня ни хуже, ни лучше, ибо всегда была предметом моей безграничной ненависти. Но мне, быть может, придется уехать из Англии. Возможно, что решение Канцлерского суда относительно двух других моих детей будет распространено и на Вильяма. В таком случае я уеду. А что делать тогда с Альбой?»
План возможного бегства обсуждался всерьез: Перси и Мэри были основательно напуганы и готовы на все, только бы сохранить своего ребенка. Друзья относились к их тревогам по-разному: одни разделяли их, другие, как Пикок, пожимали плечами: «Ваш Вильям никому не нужен, кроме вас самих. Для того, чтобы Канцлерский суд вновь занялся вашим делом, туда должен поступить соответствующий иск. Но - от кого? Кто, кроме родителей, может претендовать на этого ребенка?» Такие рассуждения были вполне логичны, но утешали плохо: Шелли был слишком тяжело потрясен мартовским приговором, чтобы теперь хладнокровно взвешивать «за» и «против».
Тем не менее, время шло, никаких новых демаршей со стороны лорда Элдона не следовало, и ощущение опасности несколько притупилось. Физически Шелли тоже чувствовал себя лучше и в июле смог вернуться к нормальному образу жизни: работать в полную силу, кататься на лодке, гулять с Пикоком в Бишемском лесу, принимать гостей. Кроме Пикока, давно превратившегося в члена семьи - или, по крайней мере, в некую неизбежную домашнюю принадлежность - частыми посетителями были чета Годвинов и Ли Хант со своей Марианной. С этими людьми можно было, не опасаясь насмешки и непонимания, говорить практически обо всем - о правительственной политике и бедственном положении народа, о тактике борцов за парламентскую реформу, о смелых журналистах-демократах - Коббете и Карлайле, - о проблемах сегодняшних и перспективах на будущее. Часто в их беседах мелькало имя Роберта Оуэна, который как раз в этом году развил необыкновенную политическую активность: он еще в марте предложил правительству свой «план» расселения безработных в особых «поселках общности и сотрудничества», не знающих частной собственности, классов, эксплуатации - вообще никаких социальных противоречий. В высших сферах этот проект никакого интереса не вызвал; зато «отшельник из Марло» был от него в таком восторге, что Ли Хант не без основания стал поговаривать, будто Шелли заочно избрал мистера Оуэна своим новым наставником.
В сентябре в дом Шелли пришла радость: Мэри родила дочку, которую назвали Клара-Эвелина. Похоже, давняя мечта нашего героя - иметь много детей, которых можно будет воспитывать в «правильном» духе - начинает постепенно осуществляться.
Поэма о Революции близка к завершению. Подчеркивая прямую идейную связь нового своего детища с осужденной официальной критикой «Королевой Маб», автор предпослал «Лаону и Цитне» тот же дерзкий эпиграф - знаменитую фразу Архимеда: «Дай где стать - и я сдвину Вселенную!» Мало того: Шелли написал предисловие, в котором не только изложил причины, побудившие его создать это необычное сочинение, но и дал свою оценку современных процессов в литературе и в общественном сознании в целом - оценку, поразительную по своей прозорливости и гражданской смелости. Но главное - он с предельной четкостью сформулировал свое отношение к важнейшему событию эпохи, до сих пор остававшемуся в центре идеологических споров - к Французской революции.
Великая буря, предугаданная и подготовленная просветителями, оказалась, увы, не такой, какою она виделась ее духовным отцам. Не торжество Свободы и Разума, не всеобщее братство - жесточайшая гражданская война, кровавая бойня, террор... и восстановление тирании: сначала Наполеон, потом Бурбоны. Не мудрено, что самые горячие приверженцы общественного блага, сначала горячо приветствовавшие революцию - ибо ждали от нее только добра, и больше, чем то было возможно - в итоге потерпели моральный крах: в их одностороннем восприятии такой ход событий выглядел как катастрофа, не оставляющая места надежде. Отсюда ренегатство Саути и Вордсворта, мистицизм Кольриджа, бурное отчаяние Байрона, отсюда печать безысходности на всей почти литературе послереволюционной эпохи; отсюда стремление возродить отжившие предрассудки, усиление клерикализма, отсюда же мрачные софизмы Мальтуса - идеолога угнетателей, призванного убедить нынешних хозяев жизни, что власти их не будет конца.
Но неужели целые поколения должны смириться с мрачным царством невежества и отчаяния потому только, что народ, веками пребывавший в рабстве и темноте, не сумел выказать мудрости и спокойствия, свойственных свободным людям, когда часть его оков была разбита? Его поведение и не могло быть иным: цепи угнетения и суеверий, которые он силился разорвать, были отнюдь не из паутины - они сжимали железом и разъедали ядовитой ржавчиной сами человеческие души. «...Разве могли внять голосу разума жертвы, страдавшие под гнетом общественного порядка, который позволяет одним утопать в роскоши, а других лишает куска хлеба? Разве может вчерашний раб сразу стать свободомыслящим, терпимым и независимым? Это приходит как результат иного общественного строя, которого можно добиться только упорством, непоколебимой верой, терпеливым мужеством и непрерывными усилиями целых поколений людей высокой нравственности и высокого ума. Таков урок, преподанный нам опытом...» Поражение, даже такое тяжелое - это еще не причина, чтобы отказываться от дальнейшей борьбы: времена меняются, после отлива неизбежен прилив - и он уже надвигается. «Мне думается, что для нашего поколения пора отчаяния уже позади...»

Шелли - Байрону, 24 сентября 1817 года:
«Дорогой лорд Байрон!
После получения Вашего письма я сам находился в такой неопределенности, что ничего не предпринял для девочки. Если удастся, я проведу эту зиму в Пизе и тогда сам буду Львом при этой маленькой Уне... Здоровье мое очень плохо, так что придется о нем позаботиться, если я не хочу, чтобы дело быстро кончилось смертью. Это событие я обязан отвратить, да и не равнодушен к радостям земной жизни. В качестве лучшего лекарства мне советуют Италию...
Этим летом я был всецело поглощен одним трудом. Я написал поэму, которую пришлю Вам, когда закончу, хотя и не хочу испытывать Ваше терпение и заставлять Вас читать ее. Она написана в том же стиле и с той же целью, что и «Королева Маб»... Она предназначена для печати - ибо я не разделяю Вашего мнения относительно религии и пр., по той простой причине, что не боюсь последствий для себя лично. Преследования я переживаю мучительно потому, что горько видеть порочные заблуждения преследователей. Что касается меня, то хуже смерти мне ничего быть не может; меня могут растерзать на части или предать незаслуженному позору; но умру ли я по воле природы и обстоятельств или же за истину, которая, как я верю, принесет большие блага человечеству - это мне не безразлично.»

11.
В первых числах октября Шелли пришлось отправиться в Лондон. Ему надо было переговорить с издателем о своей новой поэме, встретиться с Годвином и мистером Лонгдиллом, а прежде всего - раздобыть денег, ибо упражнения в благотворительности всех видов уже довели его до полного финансового краха, и кредиторы не желали более ждать - угроза долговой тюрьмы вновь стала вполне реальной.
Таким образом, цель поездки была чисто деловой. Однако в первый же вечер ноги сами понесли Шелли к Ли Ханту, и этот визит оказался как нельзя более кстати, ибо там он застал их с Хантом общего друга Хорейса Смита (известного писателя-сатирика, прославившегося еще в 1812 году своим сборником блистательных пародий), который был человеком состоятельным и, узнав о затруднениях Шелли, сразу предложил ему взаймы 250 фунтов. Эта сумма всех проблем не решала, но все же была большим подспорьем. Со Смитом вообще приятно было иметь дело - отчасти, может быть, потому, что он, будучи знаменитым писателем и на тринадцать лет старше Шелли, обращался с ним как с равным.
Вскоре пришли еще два гостя: сосед Ли Ханта художник Хейдон и молодой поэт Джон Китс. Китсу Шелли особенно обрадовался. Впервые он увидел мальчика в этом же доме около года назад, но тогда не очень им заинтересовался, сочтя его ранние стихи слабыми и подражательными. Однако Хант, взявший юное дарование под свое покровительство, в последнее время очень его расхваливал - и, похоже, не без причин... Сейчас Китсу двадцать два года; он невысок ростом, но так строен, что не кажется маленьким; лицо с резкими, несколько тяжеловатыми чертами - крупный нос, глаза глубоко под бровями - это лицо красивым, пожалуй, не назовешь, но симпатичным - да, необычным - безусловно: в глазах - гордость, задор и отвага, общее выражение - подчеркнуто независимое, упрямое, неустрашимое... Рыжеватые волосы, мягкие и пушистые, чем-то напоминают оперение птицы, они придают всему облику юноши смутное сходство с молоденьким боевым петушком.
После недолгого разговора на общие темы Хант предложил трем поэтам (включая себя) почитать последние стихи. Шелли вынужден был отказаться - не из жеманства, нет: он просто очень устал с дороги и чувствовал себя не совсем хорошо, а сильное волнение, без которого публичная читка никогда не обходится, могло спровоцировать приступ невралгии. Зато Китс охотно согласился.
-Я заканчиваю большую поэму «Эндимион». В ней уже около четырех тысяч строк. Если желаете - могу прочесть некоторые отрывки...
Все, конечно, пожелали. Китс начал:
- Прекрасное пленяет навсегда.
К нему не привыкаешь. Никогда
Не впасть ему в ничтожество...14
С первых же слов Шелли насторожился, весь обратился в слух. Стихи лились - а он жадно впитывал каждое слово, каждый звук, и в сердце его росла радость: «Да, Хант прав - это талант. Огромный талант! И совершенно оригинальный - не похож ни на Байрона, ни на Кольриджа, ни на Вордсворта... Конечно, поэма еще сыра. В ней есть и подражательство, и дурной вкус... Да, знаний и общей культуры мальчику явно не хватает. Это и понятно - он, кажется, из простой семьи, не мог получить систематического образования... Ну, не беда. Знания - дело наживное. Главное, что есть талант... Конечно, таланту нужна огранка. И - нужна идея, нужна цель. Он воспевает Красоту - но ведь Добро выше Красоты. Вернее, так: не Красота сама по себе, а Добро через Красоту - вот путь к совершенству, смысл бытия... Надо, чтобы он это понял. Надо им заняться.»
Потом свои стихи читал Ли Хант, потом все пили чай, потом Китс собрался уходить. Он прощался с Хантом в прихожей, когда к нему подошел Шелли, дружески протянул руку, сказал с мягкой сердечной улыбкой:
- Простите, что задержу вас, но не могу не сказать: то, что вы сегодня читали, глубоко меня потрясло. Не думайте, будто я хочу вам польстить - я говорю совершенно искренне: частные недостатки, конечно, есть, но целое - прекрасно...
Китс, несколько озадаченный, поклонился - учтиво, но прохладно. Шелли не заметил этого оттенка и продолжал тем же тоном:
-Я думаю, нам следует больше общаться - у нас есть, о чем поговорить друг с другом. Правда, мне придется в недалеком будущем уехать в Италию на лечение, но до тех пор я был бы счастлив принимать вас у себя в Марло, и как можно чаще.
Китс вновь поклонился, еще более холодно и надменно, промолвил:
- Весьма сожалею, но в ближайшее время я очень занят...
В первое мгновение Шелли не понял. Потом вспыхнул весь - и сразу побелел, как бумага; его рука, протянутая для дружеского пожатия, беспомощно опустилась: «Не хочет со мной знаться? Почему? Я ему зла не делал... Ах, да! конечно - я ведь изгой. Нарушитель общественной морали... Неужели он всерьез так возмущается моим поведением? Или свою собственную репутацию подпортить боится? Такой большой талант - и такое маленькое сердце?.. Жаль...»
- Простите, мистер Китс. Я меньше всего хотел быть навязчивым. Простите. Честь имею!
Он повернулся, вошел в гостиную и закрыл за собой дверь.
- Зачем вы так... - с упреком промолвил Хант. - Он искренне желает вам добра.
-Я ему - тоже, - невозмутимо промолвил Китс. - Я высоко ценю его как поэта - если бы он перестал проповедовать свои идеи и занялся чистым искусством, он мог бы создать не один шедевр... Но в дружбе с ним я не нуждаюсь.
- Вас смущает его репутация? Напрасно. Это чистейший и благороднейший человек на свете; лично я - счастлив, что могу назвать его своим другом... - Хант сделал паузу и тихо прибавил: - Сейчас ему трудно: редко кто не согнется под грузом такой клеветы. И он очень болен...
Молодой поэт слегка покраснел:
- Кажется, вы неверно меня поняли. Я не думал его оскорблять. Я просто хочу избежать чьего бы то ни было влияния на себя. Я в поэзии иду своим путем и в учениках ни у кого ходить не желаю.
- Ну, если так... - Хант пожал плечами. - Что ж - воля ваша.

12.
Шелли - жене из Лондона. 6 октября 1817 года:
«...Все говорит за то, чтобы нам ехать в Италию. Здешняя погода очень мне вредна. Я лечусь сам, и за мной очень заботливо ухаживают эти добрые люди. Я думаю о тебе, моя любимая, и до мело¬чей забочусь о своем здоровье...
Самая дорогая и лучшая на свете, как радуют меня твои письма, когда я далеко от тебя. - Сегодняшнее принесло мне величайшую радость. Ты пишешь с таким спокойствием и силой, так утешительно - это почти как если бы я тебя обнимал...
Сегодня мне трудно писать, но завтра будет лучше. Прощай, моя единственная любовь, целую много раз твои милые губы...»
Мэри - мужу, из Марло, 16 октября:
«Ты ничего не сообщаешь о недавнем аресте и о том, каковы могут быть последствия...»
Она же - 18 октября:
«Похоже на то, что если ты приедешь в воскресенье, то в понедельник может последовать арест...»
Скверная штука - долги!
На этот раз Шелли все-таки удалось выкрутиться, но Италию придется отложить - по крайней мере до весны. Рискованная проволочка, но - ничего не поделаешь. Хорошо хоть, что избежал тюрьмы: это само по себе уже счастье.
Другая удача - Томас Мур, которому рукопись «Лаона и Цитны» была отдана на рецензию, дал о поэме благожелательный отзыв, и это позволяет надеяться, что ее удастся напечатать.
В Марло все благополучно: семья (за исключением главы) здорова, и зловещие слухи о том, что лорд Элдон имеет какие-то виды на детей Шелли от второго брака - теперь, по счастью, заглохли. В целом, если оставить за скобками общественные проблемы и травлю в журналах, то можно считать - все хорошо. Можно, стало быть, немного расслабиться, успокоиться, отдохнуть. Но...
Странное дело! Именно теперь душу придавила, примяла тоска. Именно теперь вернулись и завладели разумом самые тяжелые, самые мучительные мысли - мысли о Харриет.
Психологически это, пожалуй, понятно. В первые недели после катастрофы переживания такого рода блокировались подсознанием - иначе не выдержал бы рассудок. Затем были волнения и хлопоты, связанные с процессом в Канцлерском суде и с помощью голодающим; затем - напряженнейшая, потребовавшая мобилизации всех умственных и душевных сил работа над поэмой - все это надежно заслоняло от страшных воспоминаний. Но - не могло устранить их совсем. Они ждали своего часа. Теперь он настал. Горе нельзя просто забыть, от него нельзя убежать или спрятаться - его можно только изжить; его надо принять в душу, чтобы она, переболев, сама выработала противоядие.
Бедная Харриет, бедная девочка... Что бы там ни было - свою первую жену Шелли никогда не забудет. Скрытая даже от самых близких, в его сердце останется рана. Нет, это - не раскаяние и не угрызения совести: вины за собой он не знает. Он всегда желал Харриет только добра, он допустил лишь одну ошибку - когда попытался поделиться с ней своим великим даром: духовной свободой. Свобода предполагает мужество и, главное, ответственность, способность самому решать и самому платить за свои поступки. Прежде чем заступить черту, нарушить, хоть в малом, принятый обществом порядок, надо оценить последствия и рассчитать свои силы. Увы! Харриет не была орлицей, как Мэри, ей не дано было взлететь выше людского суда и людского презрения. Ей в пару нужна была птица соответствующей породы - солидный гусак, бравый петух или нарядный павлин... О, если бы не встретился ей - на горе обоим! - орел в золотом оперенье!.. Если бы она не пыталась потом ему подражать - забыв, что можно перенять лишь повадки, но - не сердце...
Так или иначе - прошлое непоправимо. Его нельзя изменить. Нельзя забыть. Надо научиться жить с ним, постоянно носить в сердце свою боль и ни от кого - кроме времени - не ждать облегчения мук.
Странно... В 14-м году - в момент разрыва с Харриет - он думал, что сильнее страдать невозможно. Потом, в декабре 16-го, познал нечто худшее. Но то, что с ним происходило сейчас, было несравнимо тяжелее всего пережитого прежде. Ни оглушающего удара, ни судорог отчаяния - нет, устойчивое, ровное состояние: душа варится в кипятке. И нельзя позволить себе даже стона, даже того - очень слабого - утешения, которое дает сочувствие близких: ни Мэри, и никто из друзей не должен знать об его терзаниях. У них достаточно своих горестей и тревог... Он - сильный. Он справится сам.

Мэри не узнала. Узнал только Пикок, да и то - случайно. Как-то вечером два друга долго гуляли в Бишемском лесу, беседуя на привычные для обоих темы, как вдруг Пикок заметил, что их диалог давно выродился в его собственный монолог, а Шелли идет рядом молча, глубоко погруженный в свои мысли - судя по выражению лица, невеселые. Стремясь расшевелить друга, Пикок отпустил по его адресу пару насмешливых замечаний, надеясь, что Шелли сам охотно посмеется над своей рассеянностью - но тот, даже не улыбнувшись, вдруг сказал обычным тоном:
- Знаете, я окончательно решил, что каждый день на ночь буду выпивать большую кружку эля.
- Отличное решение! - рассмеялся Пикок. - Вот к чему приводит меланхолия!
- Да, но вы не догадываетесь, почему я его принял. Дело в том, что я хочу умертвить свои чувства, ведь у тех, кто пьет эль, чувств не бывает, я знаю.
Разумеется, никакого эля он в тот вечер, как обычно, не пил, но на другой день, увидев Пикока, сразу напомнил ему о вчерашней беседе:
- Скажите, вы, вероятно, решили, что я не в себе?
- По правде говоря, да, - признался Пикок. - Умертвить свои чувства - довольно странное желание, особенно для поэта.
- В таком случае я скажу вам то, чего не сказал бы никому другому: я думал о Харриет. В такие минуты и правда хочется одного: перестать помнить и чувствовать.
- Простите, мне это в голову не могло прийти. Вы так давно не говорили о ней...
- Не говорить - не значит не думать... А знаете, вот что странно: в те дни, когда я только что узнал о ее гибели - это было тяжелейшее потрясение, ужас, боль, жалость - но еще не горе. Не ощущение горя. Оно пришло потом. И все продолжает расти.
-Я не понимаю - вы...
Пикок запнулся, но Шелли угадал его невысказанную мысль:
- Раскаиваюсь ли я? Нет. В том, что ушел от нее к Мэри - нет, не раскаиваюсь. Разрыв так или иначе был неизбежен. Я не виновен во зле ни делом, ни помышлением. Но если бы я не встретил Харриет тогда, в 11-м году - сейчас она, наверное, была бы жива. И, может быть, счастлива. Эта мысль огнем жжет мне душу...
- Да, это жестокая пытка, - тихо промолвил Пикок. - Но почему вы не сказали мне раньше? Откровенный разговор мог бы принести некоторое облегчение...
- Свой крест я должен нести один. Я не упаду под ним, не сломаюсь. У меня есть работа и Мэри. Не бойтесь за меня.

13.
Начало ноября ознаменовалось печальным событием: умерла от родов молодая красивая женщина. Такое случается, в общем, нередко, и этот мрачный эпизод остался бы незамеченным общественностью, если бы не одно обстоятельство: имя и титул скончавшейся дамы - принцесса Шарлотта. Она была дочерью правителя Англии, принца-регента, и наследницей престола. Леди Шарлотта считалась наиболее гуманной, либеральной и образованной в королевской семье, с ее будущем правлением демократы связывали определенные надежды, да и в народе она была популярна. Лондон погрузился в печаль; издательства были завалены элегиями и эпитафиями - профессионалы и любители соревновались в скорбных излияниях по этому поводу; сам Байрон в далекой Венеции не остался равнодушен к случившемуся и позднее посвятил покойной несколько строф Четвертой песни «Чайльд-Гарольда», в которых сетовал:
«...Дочь королей, куда же ты спешила?
Надежда наций, что же ты ушла?
Иль не могла другую взять могила,
Иль менее любимой не нашла?
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Зачем крестьянок роды так легки,
А ты, кого мильоны обожали,
Кого любых властителей враги,
Не пряча слез, к могиле провожали,
Ты, утешенье Вольности в печали,
Едва надев из радуги венец
Ты умерла...»15

Разумеется, тесный дружеский кружок, по вечерам собиравшийся в библиотеке шеллиевского домика в Марло, тоже обсуждал животрепещущую тему. Как ни странно на первый взгляд - гуманист Шелли отнюдь не склонен был сейчас ударяться в патетику. К немалому удивлению Пикока и Мэри, он даже заявил, что объявлять национальный траур по поводу семейного несчастья, на его взгляд, совершенно излишне:
- Нельзя попусту взывать к чувствам людей, растрачивать из-за частного дела их слезы, которые льются при общем горе. Национальный траур следует объявлять лишь в случае народных бедствий или по смерти людей, самоотверженно служивших человечеству и много сделавших для прогресса - таких как Мильтон, Руссо, Вольтер... Или при временных победах реакции: когда была уничтожена Французская республика - весь мир должен был погрузиться в траур!
- Но смерть принцессы Шарлотты - это тоже общественное событие, - возразил Пикок. - Притом в королевской семье она была самой молодой и самой лучшей.
Шелли кивнул:
- Без сомнения. Мне тоже очень жаль бедняжку, тем более, что она, в отличие от своего папаши, не причинила народу зла. Но и добра - тоже, не так ли? За что же воздавать ей почести? Только за то, что она умерла во цвете лет и самой трагической смертью? Но разве не такова участь тысяч беднейших из бедных, для которых горе еще усугубляется многим, о чем богатые не имеют понятия? А разве они не оставляют любящих и любимых? Разве у них не бьется сердце, не льются слезы из глаз? Разве они не такие же люди? И, однако, никто не оплакивает их публично, и, когда их гробы опускают в могилу (если только у прихода хватает гробов) - никто не предлагает всей стране погрузиться в скорбь... Впрочем, 6-е ноября все-таки заслуживает того, чтобы считаться общенациональным траурным днем - но по причине, со смертью принцессы никак не связанной.
- Теперь я совсем вас не понимаю, - заметил Пикок.
- Видите ли, в тот день умерла не только леди Шарлотта. В этот же день были повешены трое рабочих-бунтовщиков из Дерби - Брандрет, Ландлам и Тернер. Их признали виновными в государственной измене и осудили на жесточайшую казнь.
Пикок пожал плечами:
- Но ведь надо же как-то сдерживать безрассудных, которые думают бороться с насилием посредством насилия!
- Но не забудем, что угнетатели довели их до крайности, принесшей им гибель! В промышленных районах страны недовольство и брожение царят уже много лет; это следствие правления двух аристократий: наследственных землевладельцев и аристократии денежного мешка. У рабочих нынешняя система отнимает хлеб, привязанности, здоровье, досуг и все возможности просвещения, которое одно только способно отвлечь их от пьяного буйства, порожденного беспросветной нищетой и неуверенностью в завтрашнем дне... Вот вам и широкое поле для действий любого провокатора, любого подстрекателя-авантюриста!
Пикок:
- Вы полагаете, что в Дерби имела место провокация?
- Я уверен. Ведь со слов осужденных известно даже имя агента-подстрекателя, которым наше правосудие не удосужилось заняться - наверное, не без причины! Нам не дано знать, насколько высшие правительственные сферы ответственны за действия своей дьявольской агентуры - но сам факт провокации несомненен.
- Я все-таки не понимаю, зачем властям нужно было это... несчастье, - возразила Мэри. - Всевозможных выступлений за последние годы было больше чем достаточно, и все усилия правительства были направлены на то, чтобы поддержать порядок.
Шелли:
- Дорогая, надо учесть, что сегодня - не 11-й год, сегодня главную опасность - и действительную опасность - для правящей клики представляют не спонтанные бунты обездоленных, а планомерное, широкое движение борцов за парламентскую реформу, которое значительно окрепло за последние месяцы и продолжает набирать силу. Правительству стало понятно, что требование широкого народного представительства придется вскоре удовлетворить, если не удастся скомпрометировать его сторонников - тогда-то и были пущены в ход провокаторы, которые должны были создать предлог для репрессий. И вот цель достигнута: парламент с перепугу облек исполнительную власть чрезвычайными полномочиями - которых она и добивалась и которые, может статься, так и не будут отменены, разве что в результате кровопролития или по решению другого - законного! - парламента, представляющего не одних аристократов, но всю нацию. Мы, таким образом, стоим сейчас перед выбором: деспотизм, революция или реформа.
- Реформа - лучше всего, - сказала Мэри.
- Да, но ее-то нам как раз и не видать, - вздохнул Пикок. - Разве - в далеком будущем. А пока что...
- А пока, - подхватил Шелли, - можно сделать только один вывод: если мы даем править собою людям, которые, из каких бы то ни было побуждений, способны поощрять провокацию и заговор, достигающий цели ценой такого кровопролития и таких страданий - то это национальное бедствие! Да, 6-е ноября - это воистину день народного траура. Траура по Британской Свободе... Нас давят оковы, которые тяжелее железных, потому что они сковали нам души...
Мэри ласково улыбнулась:
- Не узнаю моего оптимиста... Полно, родной. Дух Свободы нельзя уничтожить навек. Сколько раз уж его убивали - а он вновь и вновь встает из могилы.
Шелли вздохнул:
- Ты права. Конечно, рано или поздно дух Свободы воскреснет. Рано или поздно он победит, Свобода воздвигнет свой трон на обломках скипетров и мечей... Только вот - когда это будет?.. Я уж, наверное, не доживу...

Свое мнение по поводу смерти принцессы, казни троих рабочих и связанных с нею обстоятельствах Шелли не мог оставить достоянием только небольшого дружеского кружка - он решил довести его до сведения широкой публики и с этой целью поспешил написать очень острый памфлет, который тутже отправил своему издателю Оллиеру. Тот обещал выпустить брошюру - и не сдержал слова. Мало того: уже начатое печатание поэмы «Лаон и Цитна» было внезапно приостановлено, ибо первые же проданные экземпляры вызвали взрыв негодования у ханжей, и осторожный книготорговец испугался, как бы из-за этого опасного сочинения вовсе не лишиться клиентов и не навлечь на себя недовольство властей. Он даже попытался изъять и уничтожить проданные экземпляры - но это ему в полной мере не удалось... к счастью для потомков.
Потрясенный и возмущенный этим неожиданным ударом в спину, Шелли попытался убедить Оллиера изменить свое решение. Однако взывать к совести, справедливости, а тем более к гражданскому мужеству перетрусившего обывателя - заведомо напрасный труд. Оллиер наотрез отказался издать поэму в первоначальном виде; он потребовал изменений и сокращений. Шелли ответил гордым отказом. Возникла тупиковая ситуация. Друзья, понимая, что Оллиера с места не сдвинешь, насели на поэта, убеждая пожертвовать частностями, чтобы спасти целое. В конце концов он - не первый и не последний: литераторам не так уж редко приходится калечить своих духовных детей, чтобы вывести их в люди. Но нет для творца худшей пытки, чем эта...

Пикок открыл дверь без стука.
- Шелли, вы спите?
Поэт, лежавший с книгой на софе, приподнялся, улыбнулся, протянул руку:
- Нет. Идите сюда, садитесь поближе.
- А не помешаю?
- Мне - никогда.
- Вы что, опять плохо себя чувствуете?
- Да так... ни плохо, ни хорошо. Болей нет, но ужасная слабость. Обычное мое состояние в последнее время... А вы что так поздно? Мы ждали вас, как обычно, к обеду.
- Я был занят. Знаете, чем?
- Нет.
- Вашим делом, - Пикок похлопал по объемистой папке с бумагами, которую он принес с собой, и, усевшись, положил себе на колени. - Я еще раз перечитал «Лаона», и очень внимательно; посмотрел, какие купюры требует сделать Оллиер - и пришел к выводу, что в целом поэма от этой операции не так уж много потеряет.
Шелли со стоном откинулся на подушку:
- Опять!..
- Разумеется. Не могу же я допустить, чтобы вы своим упрямством загубили эту прекрасную вещь.
- Я вам уже говорил и повторяю: никаких правок я делать не стану.
- Перси, будьте же благоразумны. Ваш Оллиер уперся как осел, в первозданном виде он «Лаона» не напечатает. А на другого издателя вы рассчитывать не можете. Следовательно, перед вами альтернатива: или вы исправите некоторые места, или поэма вообще не увидит света. Надо идти на уступки.
- Друг мой, вы же сами - поэт и, следовательно, понимаете, что кромсать по живому - значит наверняка загубить произведение!
- Но другого выхода у вас нет. Наверное, лучше будет, если ваши идеи все-таки дойдут до читателя - хоть в смягченном виде - чем вовсе отказаться от публикации.
Шелли неохотно взял рукопись, полистал, сказал со вздохом:
- Допустим, заменить слова «сестра» и «брат» я соглашусь - не стоит без крайней необходимости шокировать обывателя - но революционную и антиклерикальную тенденцию приглушить не позволю. И предисловие должно остаться без исправлений. В общем, я подумаю...
- Подумайте, - Пикок встал. - А я пойду пить чай с миссис Шелли и мисс Клермонт. Не составите нам компанию?
- Нет. Ни сил, ни желания двигаться... Лучше еще полежу, почитаю.
- Воля ваша. Кстати, что у вас за книга? - Пикок бросил взгляд на обложку - и удивился: - Спенсер?
- Да. «Королева фей». Голова у меня сегодня тяжелая, работать совсем не могу, читать что-либо серьезное - тоже, а для отдыха это - лучше всего. Между прочим, набрел на один любопытный эпизод. Раньше он мне как-то не бросался в глаза, а сегодня подумалось - глубокая мысль.
- Какой эпизод?
- А помнете сценку, где Великан взвешивает на весах добро и зло? Артогел спорит с Великаном, и аргументы Великана в этом споре более вески. Тогда слуга Артогела сбрасывает его в море и топит. Таков обычный способ расправы силы с убеждением.
- Думаю, Спенсер не вкладывал в этот эпизод такого смысла, - возразил Пикок.
Шелли улыбнулся:
- Возможно. Но именно этот смысл извлекаю из него я. Ведь я принадлежу к той же группе людей, что и этот Великан...

Править «Лаона и Цитну» собственноручно Шелли оказался все же не в состоянии, и этим неприятным делом занялась небольшая литературная комиссия во главе с Пикоком. Друзья разрабатывали варианты возможных изменений и предлагали поэту, который их принимал или отвергал; в большинстве случаев он лишь смягчал первоначальный текст, и без конца повторял, что его поэма загублена. В результате исправленное (или изуродованное) согласно требованиям Оллиера произведение под новым названием («Восстание Ислама») было, наконец, напечатано. Однако и в таком, сокращенном и приглаженном, виде эта новаторская поэма оказалась для английского общества все-таки слишком смелой и свою долю поношений получила сполна.
Джон Китс - своим братьям Джорджу и Томасу:
«Поэма Шелли вышла; носятся слухи, что ее встретят столь же враждебно, как и «Королеву Маб». Бедный Шелли! - ведь он, ей-богу, тоже не обделен добрыми качествами...»

14.
Декабрь 1817 года.
Шелли - Годвину:
«Дорогой Годвин! Начну с самого важного - договаривайтесь поскорее с Ричардсоном...» - Ричардсон был кредитором Годвина. - «Если бы я мог считать, что он действительно это предлагает, каким облегчением это было бы для меня после стольких тревог! - От Лонгдилла ничего нет, хотя я настойчиво просил его известить меня.
Здоровье мое заметно ухудшилось. Иногда я чувствую какое-то оцепенение, иногда, напротив, бываю столь сильно возбужден, что - если приводить в пример хотя бы только зрение - каждая травинка и каждая отдельная ветка видятся мне резко, словно в микроскоп. К вечеру я ощущаю страшную вялость и часто подолгу лежу на софе между сном и бодрствованием, в каком-то мучительном душевном раздражении. В таком состоянии я нахожусь почти беспрерывно. Для работы я с трудом нахожу промежутки времени. Однако не это побуждает меня ехать в Италию, даже если я найду там облегчение. Дело в том, что у меня был приступ несомненно легочной болезни, и хотя сейчас он миновал почти бесследно, но ясно показал, что в основе моей болезни лежит туберкулез. Хорошо еще, что этот недуг обычно развивается медленно, и если за ним следить, то теплый климат может принести излечение. Если он примет более острую форму, поездка в Италию станет моим немедленным долгом, этого не хотелось бы ни Мэри, ни мне, из-за Вас. Но едва ли нужно напоминать Вам, что моя смерть, помимо горя, причиняемого близким, имела бы ряд нежелательных следствий. Я потому пишу об этом столь подробно, что Вы, как видно, неверно меня поняли. В Италию я поехал бы не ради здоровья, но ради самой жизни, и притом не для себя - я способен побороть подобное слабодушие - но ради тех, кому моя жизнь нужна для счастья, полезной деятельности, покоя и чести и у кого моя смерть могла бы отнять все это...»
Да, жаль старика Годвина, и жаль расставаться с друзьями. Но ехать в Италию надо, и чем скорее, тем лучше: каждая лишняя неделя пребывания в сыром и холодном английском климате увеличивает риск, и надо спешить, пока изменения в легких не стали необратимыми.
Однако прежде чем ехать, надо привести свои финансы в порядок. Поэма Шелли в денежном смысле не принесла ничего, кроме расходов (все свои произведения Шелли печатал за собственный счет). Правда, в январе издательство «Лекингтон и Ко» выпустило первый роман Мэри - «Франкенштейн, или Современный Прометей» (на основе той самой жуткой фантастической истории, которую она сочинила в Женеве) - но гонорар за эту работу по обоюдному согласию супругов пошел на помощь Годвину.
На поиски средств для себя и на сборы два первых месяца 1818 года ушли целиком. И вот уже март, и ехать не хочется - наступила весна, скоро будет совсем тепло... Впрочем - весна только в природе, что же до общества, то здесь даже намека на оттепель не видно, и рупоры правящей касты - реакционные журналисты - с прежним усердием поливают грязью «безнравственного атеиста Шелли» вместе с его последней «чудовищной» поэмой. А эта грязь для больных нервов, пожалуй, еще опаснее, чем туман и холод - для больных легких.
Так или иначе, медицинский приговор обжалованию не подлежит. Решение принято. Вещи уложены. Назначен день отплытия - 11 марта. А накануне, 10-го, все отъезжающие - Шелли, Мэри и Клер - вместе с Пикоком и супругами Хант были в Итальянской опере и с наслаждением слушали Россини: давался «Севильский цирюльник». После спектакля все вместе поехали на лондонскую квартиру Шелли, куда семья еще в январе перебралась из Марло.
Ужин получился грустный - в предчувствии разлуки; а после ужина Шелли, очень уставший в театре и совершенно разбитый, попросил разрешения прилечь в гостиной на диван, клятвенно обещав, что не заснет - и, конечно, сразу же уснул, едва головой коснулся подушки. Остальные просидели все вместе до поздней ночи, разговаривая полушепотом, чтобы не разбудить больного.
Марианна, поглядев на Шелли:
- Как странно: я только сейчас заметила, что он - полуседой... И это - в двадцать пять лет! А лицо - совсем юное.
Пикок:
- Вы правы: какой сильный контраст!
Мэри:
- Слишком уж много тяжелого досталось ему за последние полтора года - после смерти Фанни... и Харриет. Но седина - это пустяки. Только бы он поправился!
Ли Хант:
- Я не сомневаюсь в этом. Италия должна помочь.
Мэри:
- Но до Италии надо еще добраться.
Клер:
- Доберемся... Да, подумать только: вот завтра мы сядем на корабль - и через несколько дней между нами и вами, друзья, будут уже тысячи миль земли и воды... Разумом понимаю, и все равно - в голове не укладывается.
Пикок - меланхолически:
- Завтра я вернусь в Марло, одинокий, как облачко в небе, и печальный, как брошенная хозяевами кошка. Чтобы не погибнуть с тоски, придется, видимо, написать очередной роман... Улыбаетесь? Я - вполне серьезно; уже и название придумал: «Аббатство кошмаров».
Марианна:
- Звучит соблазнительно!
Приглушенный смех всей бодрствующей компании.
Мэри:
- Надеюсь, этот труд не поглотит всего вашего времени, и вы постараетесь писать нам почаще.
Пикок:
- Если он, - кивок на Шелли, - будет присылать мне по письму в неделю, как обещал, то уж я-то в долгу не останусь.
Ли Хант:
- Полагаю, что обязательства Шелли перед вами должны выполняться не в ущерб нашим интересам: ведь мы тоже будем ждать писем.
Марианна - Мэри:
- О вещах, которые остались у нас, не беспокойтесь: они нам не мешают. А если понадобится что-нибудь, чего в Италии не достать - книги и не только книги - пишите без стеснения, мы тутже пришлем.
Пикок:
- Ну, посылки - это моя забота.
Мэри:
- Ох, боюсь, забот хватит на всех. Я совершенно не представляю, как мы там устроимся.
Клер:
- Ничего, как-нибудь не пропадем.
Часы прозвонили половину первого.
- О, нам пора, - встрепенулся Ли Хант. - Вы должны еще отдохнуть перед дорогой... - посмотрел на Шелли: - Разбудим?
Марианна улыбнулась - грустно и ласково:
- Нет, жаль: спит как дитя - такой спокойный, довольный... А прощание - грустная штука.
Мэри:
- Он будет жалеть, что не поцеловал вас обоих при расставании.
Марианна:
- Ничего, поцелует при встрече.
Пикок - со вздохом:
- Да, но когда еще она будет, эта встреча...
Мэри, поспешно:
- Мы же вернемся. Как только Перси поправится. А может быть, и вы приедете к нам в Италию.
Ли Хант:
- Маловероятно. А впрочем - кто знает...

Ла Манш. Медленно и неохотно удаляется берег. Мэри и Шелли, стоя рядом на палубе, с бесконечной тоской смотрят на белые скалы и серое небо Англии.
- Как странно, Мэри: в третий раз покидаю я родину, но никогда у меня не было на душе так тяжело, как сейчас.
- У меня - тоже. Прежде мы чувствовали себя путешественниками. Сегодня - как будто уходим в изгнание.
- По существу - так оно и есть, - очень тихо сказал Шелли. - Родина отвергла меня.
Мэри гордо подняла голову:
- Пусть так! Зато мы не изменили своим убеждениям. И наших детей у нас теперь никто не отнимет!
Шелли взглянул на маленького Вильяма, который был тут же, на палубе - крутился под ногами у взрослых - и, порывисто подхватив ребенка на руки, крепко прижал его к груди... А белые скалы уже тают в туманной дымке...

«Вкруг берега бьется тревожный прибой,
Челнок наш - и слабый, и тленный,
За тучами скрыт небосвод голубой
И буря над бездною пенной.
Бежим же со мной, дорогое дитя,
Пусть ветер сорвался, над морем свистя,
Бежим, а нето нам придется расстаться,
С рабами закона должны мы считаться.

Они уж сумели отнять у тебя
Сестру и товарища-брата,
Их слезы, улыбки и все, что, любя,
В их душах лелеял я свято.
Они прикуют их с младенческих лет
К той вере, где правды и совести нет,
И нас проклянут они детской душою
За то, что мы вольны, бесстрашны с тобою.

Не бойся, что будут тираны всегда,
Покорные лжи и злословью.
Они над обрывом, бушует вода,
И волны окрашены кровью.
Взлелеяна тысячью темных низин,
Вкруг них возрастает свирепость пучин,
Я вижу, на зыби времен, как обломки,
Мечи их, венцы их - считают потомки.

Ты час этот вспомнишь душой молодой
Как призрак видений безбольных;
В Италии будем мы жить золотой
Иль в Греции, матери вольных.
Я эллинским знанием дух твой зажгу,
Для снов о героях его сберегу,
И, к речи привыкнув борцов благородных,
Свободным ты вырастешь между свободных...»

Часть VI.   ГОРЕНИЕ

«...Дивились люди, - и смеялись
Иные, видя, что всегда
Он сеял семена такие,
Что мысли он взрастит людские,
Но жать не будет никогда.
Они с упреком говорили:
«...Коль хочет славу обрести,
То неужели он не знает,
Что взор свой слава не склоняет
К тому, кто медлит на пути,
Защитником погибшей веры.
Красноречивые примеры
Он мог бы без труда найти.»»
П.Б.Шелли. «Розалинда и Елена»

Италия 1818 года.
Синева неба. Зелень апельсиновых рощ. Величественные руины древнего мира. Дворцы и храмы Возрождения. Страна - памятник. Страна - музей.
Впрочем - страны-то как раз и нет. Посленаполеоновская Италия - понятие географическое, историческое, этническое, культурное - какое угодно, но только не политическое. Нет единого государства Италии; есть - с юга на север - Королевство обеих Сицилий, Папское государство, герцогства Тоскана, Лукка, Парма и Модена, Сардинское королевство - Пьемонт. Ломбордия и Венеция включены в состав Австрийской империи, да и в других частях средиземноморского «сапога» австрийцы хозяйничают как в собственном доме. Потомки гордых римлян, владык полумира, доведены до крайней степени унижения.
Последние тридцать лет были для Италии - как и для всей Европы - весьма бурными. В начале девяностых годов - в девяносто втором, девяносто третьем, девяносто четвертом - первые вести о французских событиях, первые вспышки энтузиазма у наиболее демократически настроенной части интеллигенции, первые надежды, первые якобинские заговоры, первые жертвы. Потом - период страстного ожидания: революционная Франция, освободившая Савойю, должна и всей остальной Италии помочь разорвать феодальные путы! Но когда же, когда?!... Наконец, в 1797 году, Директория, обезглавив в Вандоме последних мучеников французской свободы, направила в Италию войска Бонапарта. Местные республиканцы воспрянули духом, по всей стране прокатилась волна восстаний, вожди которых рассчитывали прежде всего на помощь Наполеона. Последний, однако, совсем не хотел портить отношения с папой - без поддержки или хотя бы нейтралитета католической церкви будущее завоевание Европы представлялось нереальным - а также, до поры до времени, и с австрийским императором; победоносного генерала больше заботили собственный политический престиж и, конечно, возможность вывоза во Францию, в качестве контрибуции, сокровищ папской казны и шедевров итальянского искусства. Революционный Пьемонт был брошен им на произвол судьбы, Венеция отдана Австрии.
Правда, в течение 1797-1799 годов были созданы одна за другой Лигурийская, Цизальпинская, Римская и Партенопейская (в Неаполе) республики; однако после отбытия Наполеона в Егопетский поход их правительства продержались недолго. Темное невежественное крестьянство, подстрекаемое попами, поднялось против республиканцев. Свергнутых итальянских королей поддержали также русско-австрийские войска во главе с Суворовым, эскадры Нельсона и Ушакова. Весной 1799 г. пала Цизальпинская республика, потом - Партенопейская, в сентябре - Римская. Началась кровавая расправа с республиканцами и пленными французами, особенно жестокая в Неаполе, где после массовых убийств, предвосхитивших знаменитую парижскую «кровавую неделю» 1871 года, тысячи людей были осуждены королевским судом и казнены порою только по подозрению в симпатиях к революционерам.
Вернувшись из Египта, Наполеон вновь завоевал Италию, восстановил Цизальпинскую республику, через два года переименовал ее в Итальянскую, еще через три - в 1805 г. - в Итальянское королевство и сам принял титул короля Италии, а потом раздарил это королевство по кускам своим военачальникам и родственникам. Установившиеся режимы не имели ничего общего с радужными мечтами итальянских республиканцев 90-х годов; но то, что началось после падения завоевателя - австрийская оккупация на севере, реставрация Бурбонов на юге - было неизмеримо хуже. Контрреволюция страшна не только тем, что проливает кровь - и всегда больше, чем революция; контрреволюция и в живых людях убивает душу, низводит массу до уровня стада покорных скотов...

Весной 1818 года - через четыре года после катастрофы - итальянский народ все еще являет собой невеселое зрелище...
Зато природа цветет. Исскуства - тоже. Слава Россини гремит по всей Европе, в недалеком будущем столь же бурный успех ждет и Никколо Паганини. Пятнадцать лет назад умер великий драматург Витторио Альфиери, но его «трагедии Свободы» не сходят со сцен итальянских театров, и спектакли часто превращаются в революционные манифестации. Звезда Уго Фосколо - знаменитого поэта-карбонария, прозванного «совестью Италии» - еще в зените, а уже восходит крупнейшее светило итальянской литературы 19-го века, имя которому Алессандро Мандзони. И еще на литературном небосклоне - целая плеяда пусть не столь ярких, но тоже значимых имен: Сильвио Пеллико, Габриель Росетти, Джованни Берше - молодые поэты-романтики, активные участники движения карбонариев...
Италия... Щедрое солнце, дивные ландшафты, ни с чем не сравнимые художественные сокровища ушедших столетий - лучшая приманка для путешественников. Туристы стекаются отовсюду: одни - за новыми знаниями и впечатлениями, другие - чтобы поправить здоровье, третьи - рассеять хандру. Кое-кто останется здесь надолго - например, Анри Мари Бейль, в будущем - Фредерик Стендаль, в настоящем - друг Байрона. И сам благородный лорд бросил якорь в Венеции.
«Италия - изгнанников Эдем...»

1.
...Они ехали навстречу весне - и Шелли оживал с каждым днем, с каждой пройденной милей. Если в первое время, пока пересекали Францию и Швейцарию, его еще донимали старые лондонские мысли - о Харриет, о старших детях, оставшихся у чужих людей, о своем положении оплеванного и гонимого - то после перевала через Альпы их смыло волной новых впечатлений, словно отворилась волшебная дверь - и он шагнул в другой мир, полный солнца, музыки, ярких красок, искрящийся радостью бытия.
Добравшись до Милана, Шелли поспешил написать Байрону в Венецию о том, что его маленькая Аллегра (так, на итальянский манер, отец пожелал переименовать Альбу) - в Италии, что они с Мэри были бы счастливы увидеть старого друга, и если он их навестит - то обратно сможет вернуться вместе с дочерью.
Разумеется, чтобы принимать такого гостя, надо было прежде всего найти подходящее жилье - достаточно просторное, удобное и в самой живописной местности. В качестве таковой нашим путешественникам усиленно рекомендовали окрестности озера Комо в шести лье от Милана. Не желая откладывать решение столь важного дела, Шелли и Мэри, еще не отдохнувшие после долгой утомительной дороги, отправились посмотреть, верна ли эта информация, и если - да, то снять там домик на лето.
Действительность превзошла все их ожидания. Озеро Комо, длинное и узкое как река, змеей извивающееся между гор и лесов; скалы, пещеры, водопады, лавровые и миртовые рощи, снежные вершины вдали, зеленое буйство роскошной южной природы вокруг - ландшафт более прекрасный невозможно ни вообразить, ни увидеть во сне...
Путешественники сняли так называемую «Виллу Плиниана» - очень древний, некогда роскошный, а теперь полуразвалившийся дом, окруженный большим садом - и Шелли предался мечтам о повторе женевской идиллии: вот приедет Байрон, и они опять все дни будут проводить вместе, беседовать, кататься на лодке... Аллегра постепенно привыкнет к новому лицу - своему папе - и ей легче будет перенести разлуку с самыми близкими людьми - с матерью, дядей Перси и тетей Мэри; с другой стороны, эти трое смогут понаблюдать Байрона в роли родителя и оценить, можно ли доверить ему свою любимицу... И еще одна тайная, запретная мысль: а вдруг привязанность к ребенку повлияет и на чувства Байрона к его матери; вдруг произойдет чудо, и семья воссоединится...
Не тут-то было! В ответ на дружеское приглашение лорд сообщил, что пришлет за дочерью своего человека, и подчеркнул условие: с переездом Аллегры к отцу какие-либо отношения между ней и ее матерью должны навсегда прекратиться... Для обожавших девочку Клер и Шелли это был тяжелейший удар. Сразу возник вопрос: а можно ли вообще отдать Байрону ребенка при таких обстоятельствах? Шелли с радостью оставил бы Аллегру в своем доме, но Мэри такое решение не устраивало: останется девочка - значит, останется и Клер; она не сможет в будущем ни выйти замуж, ни вообще как-нибудь самостоятельно устроить свою жизнь, а ее затянувшееся присутствие довольно обременительно; но главное - если не отдать Байрону дочь, злые языки будут утверждать, что ее настоящим отцом является Шелли: иначе зачем он держит девочку при себе?
Вслух такие соображения, конечно, не высказывались, но имелся другой аргумент, еще более веский - интересы самой Аллегры: Байрон может дать дочери гораздо больше комфорта. «Но вряд ли даст больше любви», - возражал Шелли. «Бесспорно, - соглашалась Мэри, - сегодня ей в нашем доме теплее и лучше, чем у родного отца. Но подумай о будущем. Что ждет ее через пятнадцать лет? Байрон не только знатен, но и богат; он не сможет передать Аллегре свое имя, но даст ей состояние, она станет завидной невестой. А если останется с матерью, то - кем она будет? Незаконнорожденной дочерью девицы Клермонт, практически без приданого, а значит, и без надежд на приличную партию... Если бы еще мальчик - ситуация была ба не столь драматичной: у мужчины всегда есть шанс пробить себе дорогу. У женщины никаких шансов нет. Вспомни Фанни.» - «Разумом понимаю, что ты права. И Байрон говорит то же самое. И все-таки - разлучить мать и ребенка!.. Это же - преступление против закона природы, это такая сердечная мука, перед которой все доводы рассудка ничего не стоят...» - «И что же ты решил?» - «Я ничего решить не могу. Решать будет Клер, только она - и ни я, ни ты, ни Байрон никак не должны влиять на ее решение. Пусть поступит так, как подскажет ей сердце...»
Добровольно лишиться своего самого дорогого сокровища, единственного существа, которое можешь назвать своим, чтобы дочь жила в богатстве и роскоши, презирая, быть может, бросившую ее мать!.. Что передумала, что перечувствовала Клер, прежде чем решилась на это? Она знала - Шелли никогда не бросит ее с ребенком на произвол судьбы, скромный достаток им обеспечен. Но достойное положение в обществе мог дать Аллегре только отец... И Клер приняла ультиматум.
Шелли сделал еще одну попытку воздействовать на Байрона. В письме от 22 апреля он еще раз пригласил друга погостить на Комо и при этом дал соответствующую оценку его поведению: «...Вы пишете так, словно с момента отъезда всякая связь между Клер и ее ребенком должна прерваться. Я не верю, чтобы Вы могли этого ожидать или даже хотеть. Будем судить по себе: если отцовское чувство так сильно, каковы же должны быть чувства матери?.. Я знаю, какие доводы у Вас готовы; но право же, и знатность, и репутация, и благоразумие - ничто по сравнению с правами матери. Если узнают, что Вы хотите их попрать, свет действительно заговорит о Вас, и с таким осуждением, что Вашим друзьям не удастся Вас оправдать...
Ваше теперешнее поведение представляется мне очень жестоким, какие бы оправдания Вы для себя ни находили. Если ошибаться, то лучше в сторону излишней доброты, чем излишней суровости ...
Я уверен, что Вы правильно поймете серьезность, с какою я пишу Вам на эту неприятную тему; и поверьте, дорогой лорд Байрон, что мне очень дороги Ваши интересы и Ваша честь...»

2.
Несмотря на повторное приглашение, Байрон так и не приехал на Комо, за девочкой он прислал слугу. 28-го апреля зацелованная и облитая слезами Аллегра в сопровождении няни - швейцарки Элизы - отбыла к отцу в Венецию. А на другой день и семейство Шелли оставило виллу Плиниана. Клер была в страшном горе, и друзья, чтобы ее утешить, решили заняться осмотром итальянских достопримечательностей.
Из Милана, театры и музеи которого они успели уже увидеть в первые дни по приезде, все семейство - трое взрослых, двое детей и слуги - отправилось в Пизу, куда и прибыло после семи дней весьма утомительного (пришлось перевалить через Апеннины) пути. Этот большой город показался нашим путешественникам неприветливым и почти безлюдным - что естественно в жаркое время года; они пробыли там всего три дня - и перебрались к морю, в Ливорно, где их ждала нечаянная радость: новые друзья. Супруги Гисборн, Джон и Мария - весьма солидные (лет по пятьдесят каждому!), однако не утратившие вкуса к романтике и поэзии. Это были давнишние приятели Годвинов, и к молодым изгнанникам они отнеслись с большим участием и теплотой. Кроме того, у миссис Гисборн имелся еще сын от первого брака, Генри Ревли - ровесник Шелли, талантливый инженер и страстный изобретатель: он спроектировал паровой двигатель новой конструкции для морского судна и жаждал построить его, чтобы испробовать на деле. Этот план привел Шелли в восторг - в нем сразу проснулся энтузиаст научно-технического прогресса, некогда влюбленный в химию и Таниролтскую дамбу - и он начал задумываться над тем, как раздобыть денег для этой новой замечательной затеи.
В Ливорно кочевники задержались на месяц, затем отправились на купанья в Баньи ди Лукка - то было очень живописное место и фешенебельный курорт, где летом собирался цвет итальянской аристократии. Шелли и Мэри, однако, умудрились жить отшельниками и на курорте: вся эта спесивая знать для них интереса не представляла; они вполне довольствовались друг другом да еще тем «лучшим обществом всех времен», которое только что прибыло к ним из Англии в большом сундуке (Шелли сам с особой тщательностью упаковал книги перед отъездом). Итак - прогулки, купанья, вечером - поездки верхом; очень редко - может быть, раз или два за весь сезон - посещение воскресных балов в казино; все остальное время отдано чтению, учебе и - за временным отсутствием вдохновения - переводам из Платона... Какая это все-таки хорошая штука - жизнь! Возможность заниматься любимым делом и общаться с любимым человеком - что еще нужно для счастья?..
Если речь о простом личном счастье, а не о мировой гармонии, недостижимом сегодня всеобщем братстве - тогда для того, чтобы чувствовать себя счастливым, Шелли не хватает лишь двух условий: чтобы вслед за кашлем прошла и треклятая боль в боку, и чтобы Клер хоть немного утешилась. Увы! Ее печаль от разлуки не притупилась - напротив, она с каждой неделей становилась сильнее. Несчастная мать уже начала раскаиваться в своем поступке: быть может, ей следовало больше думать о дне настоящем, чем о том, что будет - или не будет - через пятнадцать лет? Из Венеции, между тем, доходили неутешительные вести. Правда, Байрону дочка понравилась, он поначалу с удовольствием ею занимался, но вскоре игрушка ему надоела, и он отдал Аллегру на попечение некоей миссис Хоппнер, жене английского консула. Клер была в полном отчаянии: «Я здесь изнываю от тоски по ребенку, а он навязывает наше дитя посторонней женщине, у которой хватает других забот! При живых родителях моя бедная крошка ютится у чужих людей, как сирота!» Мэри и Перси утешали ее, как могли: миссис Хоппнер, по слухам, женщина добрая и достойная во всех отношениях, у нее Аллегре сейчас, наверное, даже лучше, чем в доме самого Байрона, где - опять же по слухам - хозяйничают его обнаглевшие любовницы и распущенные лакеи; потом, при девочке неотлучно - Элиза, на которую всецело можно положиться... Эти доводы были вполне разумны, но отчаявшаяся мать не могла ни успокоиться, ни смириться. Она объявила, что едет в Венецию, чтобы повидать дочь. Раз едет она - значит, едет и Шелли: не только потому, что молодой даме небезопасно пускаться в такие дальние странствия без охраны, но главное - одной Клер в Венеции нечего делать: Байрон не будет с ней разговаривать, он попросту не пустит ее на порог. Все переговоры придется вести Шелли... Сомнительное удовольствие, но другого выхода нет.
Итак, снова - в путь. Вновь перевал через Апеннины. Вновь скверные дороги Италии, скверные кареты без рессор, вновь таможни, проверки паспортов, убогие грязные гостиницы, где постели «кишат неописуемой нечистью»...
Клер была в страшном смятении, ее намерения менялись день ото дня. Сначала она хотела вместе с Шелли явиться к Байрону; потом испугалась, что ее присутствие может разозлить милорда и испортить все дело - сказала, что останется в Падуе и даст Шелли письмо, с которым он поедет дальше один. Уже в Падуе она опять заколебалась - и в конце концов решила, что все же поедет в Венецию, но - тайно, оставив за Шелли активную роль в предстоящей дипломатической операции.

Венеция. Город дворцов и каналов. Первые отражаются во вторых, так что кажется, будто видишь два города: один тянется башнями к небу, другой - дрожащий, призрачный - опрокинут куда-то в бездонную глубину...
На другое утро после приезда Шелли и Клер отправились к мистеру и миссис Хоппнер. Сам Шелли не хотел делать визита - он постоянно помнил о своем статусе отверженного и полагал, что английский консул - лоцо официальное - вряд ли обрадуется знакомству со скандально знаменитым атеистом и нарушителем общественной морали. Поэтому в дом Хоппнеров Клер вошла одна, а Шелли остался в гондоле, достал записную книжку и карандаш. Существенных новостей пока нет, но Мэри, уж конечно, с нетерпением ждет от него весточку. Она всегда так скучает без мужа - знала бы, как он сам соскучался!.. Ну, об этом при встрече ей скажут его стихи. А пока - что-нибудь нейтральное, описательное. Можно рассказать, к примеру, о том, как они с Клер вчера плыли из Падуи в Венецию на гондоле через широкую лагуну - и это в сильнейшую грозу, под проливным дождем, при вспышках молний! Чудесный романтический этюд. Может быть, он развлечет бедняжку...
«...А ты не очень скучаешь, милая моя Мэри?.. Скажи правду, любимая - ты не плачешь?.. Если ты меня любишь, то не станешь тосковать или хотя бы не будешь скрывать этого, ибо я не таков, чтобы мне льстила твоя грусть, хотя весьма польстила бы твоя веселость, а еще больше - такие плоды нашей разлуки, как те, что принесла Женева...»
Строчка осталась недописанной благодаря неожиданному явлению слуги в ливрее - как оказалось, лакея консула.
- Сударь, мистер Хоппнер просит оказать ему честь... Позвольте проводить вас.
Предупредив гондольера, чтобы ждал, Шелли вышел из лодки и вслед за слугой поднялся в дом Хоппнеров. В гостиной он застал рыдающую Клер на коленях перед своей маленькой дочерью. Она то привлекала ребенка к себе и осыпала исступленными поцелуями, то, слегка отстранив, жадно вглядывалась в детское личико - и вновь сжимала Аллегру в объятиях...
Изабелла Хоппнер - очаровательная молодая дама со светло-карими, как у Мэри, глазами, - глядя на эту сцену, едва сдерживала слезы. Ее супруг, Ричард Белгрейв Хоппнер, джентльмен лет тридцати с небольшим, по первому впечатлению - добрый, мягкий и деликатный - тоже был явно растроган. Он поспешил сообщить Шелли, что они с супругой предложили взять на время девочку к себе, потому что поведение ее отца, по их мнению, не укладывается ни в какие рамки.
- ...Одна любовница - это бы еще ладно... гм! - извини, дорогая, - это бы еще можно понять: Марианна Сегати - хоть и не дворянка, но хорошо воспитана, с прекрасным голосом, ее принимают в порядочных домах. Но он взял еще одну - какую-то простолюдинку, Маргариту Коньи! Эти женщины чуть не дерутся между собой! Как будто, есть еще и другие...
- Вы сами видели? - спросил Шелли.
- Нам говорили... - промолвила миссис Хоппнер.
- Слухи такого рода бывают, как правило, сильно преувеличенными, - заметил Шелли. - Да лорд Байрон и сам любит мистифицировать окружающих: свет хочет видеть его развратником - и он на зло свету пытается превзойти приписанный ему портрет. Но делает это не из внутренней склонности к разврату, а скорее от отчаяния и оскорбленной гордости... Тем не менее мисс Клермонт сейчас может только благодарить вас, господа, за столь великодушную заботу об ее ребенке.
- Любой порядочный человек на нашем месте поступил бы так же, - сказал мистер Хоппнер и прибавил: - Полагаю, приезд мисс Клермонт лучше скрыть от лорда Байрона - иначе он сбежит. Он много раз мне говорил, что больше всего на свете боится ее появления и в этом случае немедленно уедет из Венеции.
Шелли кивнул:
- Мы, собственно, так и рассчитывали, что все переговоры придется вести мне.
- И вы прямо сейчас к нему пойдете? - поинтересовался Хоппнер.
- Да, я думаю, лучше не откладывать. И время подходящее - третий час пополудни: наш лорд, наверное, уже проснулся.
- Мисс Клермонт лучше остаться у нас до вашего возвращения, - предложила супруга консула. - Все-таки - несколько лишних часов с дочерью...
Шелли, склонившись, поцеловал руку миссис Хоппнер - почтительно и благодарно:
- Вы очень великодушны. Мне и моим близким нечасто случалось видеть такую доброту...

3.
Байрон был дома и встретил Шелли - в полном смысле - с распростертыми объятиями.
- Простите, я без приглашения... - начал было гость, но хозяин не дал ему продолжать в этом духе:
- Друг мой, я искренне рад! Ну-ка, дайте на вас посмотреть! - взяв Шелли за руку, повернул его к свету. - Сколько же мы не виделись?
- Ровно два года.
- Внешне - никаких перемен: тот же восторженный мальчик. А я, кажется, изменился. Боюсь, даже несколько пополнел...
- Да нет, незаметно.
- Сядем. Хотите хорошего вина? Сигару?
Шелли улыбнулся:
- Нет, благодарю.
- Да, во всем такой же... Вы - прямо с дороги? Надеюсь, позавтракаете со мной?
- Спасибо, я обедал. И вообще... Откровенно говоря, я к вам - по делу. И ради удовольствия видеть вас, конечно; но прежде всего - по делу.
Байрон нахмурился:
- Догадываюсь, по какому.
Шелли - очень серьезно:
- Да, речь о Клер. Она сильно соскучалась по дочери; ведь это - их первая разлука, и сразу на целых четыре месяца.
- Где она сейчас? В Банья-ди-Лукка, с вашей женой?
Шелли опустил глаза: и не хочется врать, а придется:
- Да.
Байрон:
- Ну, что ж... Я, конечно, понимаю... Чувства матери и так далее... Но практически как это осуществить? Эта женщина ни в коем случае не должна появляться в Венеции: если она сюда приедет - я уеду в тот же день.
- Но вы могли бы отпустить девочку со мной во Флоренцию - мы с Мэри собираемся переехать туда, и там Клер могла бы побыть какое-то время с ребенком.
Байрон встал, прошелся по комнате, взял сигару, раскурил, вернулся в свое кресло.
- Честно говоря, отпускать дочь так далеко от себя мне бы не хотелось. Местное общество - Хоппнеры и прочие - сочтут, что я ее отослал, потому что она мне наскучила, а я и так уже прослыл капризным. Притом, я не понимаю, что даст эта встреча Клер, кроме новых страданий. Она опять привяжется к дочери, а предстоит вторая разлука... Впрочем, я, по существу, не имею никаких прав на этого ребенка. Если Клер хочет его взять - пусть берет, хотя она сама должна бы понимать, как неосмотрителен этот шаг. Ситуация в высшей степени щекотливая, и если вся эта история получит огласку - репутация Клер будет навсегда погублена. Впрочем, эта особа столь же неблагоразумна, сколь и безнравственна... Извините, вам, как ее другу, такая характеристика, наверное, не по душе, но согласитесь - она справедлива.
- Нет, согласиться с этим я не могу. И дело не в моей дружбе с Клер - вы неправы по существу. Безнравственно то, что корыстно и продажно, а Клер искренне любила вас и от любви стала матерью - что в этом дурного? Безнравственна не Клер - безнравственно наше общественное устройство, безнравственно социальное неравенство, которое вынуждает любящую мать пожертвовать своим единственным благом и разорвать самые святые узы ради того, чтобы обеспечить своему ребенку в будущем независимость и материальное благополучие.
- Свели на любимую тему? Ладно, о неравенстве мы после поговорим. А сейчас позвольте - я закончу свою мысль. Так вот - если Клер, вопреки разуму, хочет снова взять Аллегру к себе - что ж, я не буду препятствовать. Пусть забирает. И я не скажу - как большинство сказало бы в подобном случае - что тогда откажусь от ребенка и не стану его обеспечивать... Кстати: я ведь вам должен - и все еще не расплатился!
- Не понимаю, за что?
- За содержание девочки. Она больше года находилась на вашем иждивении. Если бы вы указали, хоть приблизительно, сумму расходов...
Шелли залился краской:
- Эти расходы были в нашем семейном бюджете столь ничтожны, что я, право, не знаю, какую сумму назвать, чтобы не оказаться с прибылью, а этого я допустить не могу. Прошу вас не ставить меня в унизительное положение и позволить не заниматься подобными подсчетами.
- Я вас обидел?
- Ничуть. Но вернемся к главному: какой ответ вы дадите на просьбу Клер?
- Давайте отложим это на завтра: я на досуге обдумаю ситуацию и попытаюсь найти выход. Надеюсь, вы верите, что я искренне хочу удовлетворить Клер... и вас.
- Я это вижу.
- Прекрасно. Значит - договорились. А сейчас...
- Сейчас позвольте мне откланяться.
- Ну нет! Сбежать от меня? И не надейтесь!
- Но...
Байрон - подозрительно:
- Ведь вы приехали один?
Шелли вновь отвел взгляд: уж если раз соврал - приходится врать и дальше.
- Один.
Стало быть, вас никто не ждет?
- Нет.
- Тогда сегодня вы - мой пленник. Сейчас нам подадут бисквиты и фрукты - от этого вы, я думаю, не откажетесь - а потом мы вместе поедем...
- Куда?
- Увидите.

Байрон повез друга на Лидо - узкий длинный остров, заслоняющий Венецию от бурь Адриатики: здесь лорд держал лошадей для верховых прогулок. Черная гондола уткнулась носом в песок обширного пляжа, и поэты сошли на берег. Байрона уже дожидались слуги с оседланными лошадьми. Тихий, ясный, немного прохладный вечер... В такую погоду прогулка верхом, да еще с другом - истинное наслаждение! Вот только тревога о Клер, которая ждет в доме Хоппнера и, конечно, волнуется - немного омрачает радость.
Байрон погнал коня галопом, Шелли - тоже; несколько минут бешеной гонки по берегу, по самой кромке прибоя - брызги пены, ветер в лицо, дивное ощущение стремительного движения, почти полета - сердце ширится от восторга, за спиной словно растут крылья...
Потом темп скачки замедлился, постепенно перешли на шаг.
- Да, в седле вы держетесь неплохо, - несколько разочарованным тоном заметил Байрон.
Шелли улыбнулся:
- Зато уступаю вам в стрельбе из пистолета.
- Если судить по Женеве - почти не уступаете... А плавать с тех пор так и не научились? Помните бурю на озере?
- Не научился.
- Жаль. Знаете, два моих лучших друга утонули: Мэтьюз и Лонг. Но они-то были правоверными христианами и имеют все шансы попасть в рай; а вы, ко всему прочему, безбожник... Если не изменили и своих взглядов на этот предмет.
- Не изменил.
- Ну-ну...
Шелли привстал на стременах, огляделся кругом:
- Как хорошо здесь!
- Да, пейзаж прелестен, - с усмешкой кивнул Байрон. - Что вас больше всего очаровало - это чахлое деревце или вон те жерди от сломанного забора?..
- Безбрежность моря и неба... Взгляните, какой простор! А на горизонте Венеция в лучах заката, как в жидком огне... - Шелли глубоко вздохнул, продекламировал меланхолически: - Италия - изгнанников Эдем...
- Особенно если вспомнить, какой грязью сейчас поливают нас обоих продажные перья в доброй старой Англии, - ввернул Байрон.
- К сожалению, не только нас. Меня мало волнут брань в мой собственный адрес, но когда из-за тебя достается твоим близким - это больно. Борзописцы из «Куотерли ревью» безжалостно и совершенно несправедливо раскритиковали первый роман Мэри - я убежден, только потому, что она - моя жена. Впрочем, хвалебный отзыв Вальтер Скотта в «Блэквудз Мэгэзин» ее утешил.
- Передайте ей также и мои похвалы - больше того: мое глубокое восхищение. Правда, «Франкенштейн» - удивительное произведение, тем более, для женщины и в таком молодом возрасте.
- Спасибо. Я перескажу ей дословно - ваш отзыв она считает наиболее ценным.
- Вернемся, однако, к гондоле, - предложил Байрон.
Повернув коней, они поехали шагом назад.
Байрон, помолчав:
- Полагаю, вы успели уже наслушаться обо мне всяких сплетен...
- Я предпочитаю сам делать выводы.
- И каковы они на этот раз?
- Во-первых, я очень рад, что вы освободились от беспросветного отчаяния, которое тяготело над вами тогда, в Женеве. Во-вторых... Не буду кривить душой: ваша сеньера Коньи не произвела на меня приятного впечатления, и вообще вы могли бы употребить свое время с большей пользой - для себя и для человечества - но это уж ваше личное дело; здесь я не судья.
- Знаю, вы предпочитаете утонченных дам с интеллектуальными запросами - я их терпеть не могу. Женщины - существа второго сорта... вашу супругу я, понятно, не имею в виду - она редкое исключение... Так вот: прекрасному полу место в серале или гинекее; самая лучшая любовница - та, у которой хватает ума, чтобы восхищаться мной, но не настолько, чтобы от меня требовать восхищения... Что до Маргариты - то это просто великолепное чувственное животное: как раз то что нужно, чтобы немного забыться. Я теперь, как мой Манфред, ищу только забвения... Качаете головой? Ну, конечно: вас шокирует мой цинизм. А чего вы хотите! Сердце мое разбито, душа изранена; с законной дочерью я разлучен, и семьи у меня уже никогда не будет... Вы - другое дело. Вы - счастливый отец и супруг, да к тому же философ; не понимаю, чего вам-то не хватает, чтобы примириться с этим миром?
- Справедливости в этом мире. Счастья для всех... Свободы и равенства, без которых гармония невозможна. И еще не хватает моих старших детей - Ианты и Чарли - которых теперь посторонний человек учит молиться богу и ненавидеть собственного отца...
- Да, да, я знаю, - поспешно сказал Байрон. - Поверьте, я глубоко возмущен решением Канцлерствого суда и вам искренне сочувствую. О, если бы я был в те дни в Англии - я обрушил бы небо на землю, но добился бы другого приговора!
- Благодарю вас... Я глубоко ценю ваше сострадание, - совсем тихо ответил Шелли.
- Мое чувство больше простого сострадания - это искренняя дружба и преданность. Поверьте, мало кого из современников я ценю и уважаю, как вас.
- А что тогда сказать мне?.. Да вы сами знаете. Лучше уж промолчу: признаний в любви нельзя повторять.
- Поспешим к гондоле, - Байрон хлестнул свою лошадь. - Солнце садится, а мне надо еще вам кое-что показать...

Потом они в длинной черной лодке вновь плавно скользили по зеркальной глади лагуны. Поэты сидели на носу гондолы, и Байрон читал наизусть стихи - отрывки из только что оконченной Четвертой песни «Чайльд-Гарольда». Окончив декламировать, спросил мнение друга.
- Великолепно. До сих пор я считал «Манфреда» и Третью песнь «Гарольда» лучшими из ваших творений, но, судя по этому отрывку - песнь Четвертая их, без сомнения, превосходит. Однако...
- Опять «однако»?
- ...в этих строках - заряд огромной силы, но - доброй ли силы?
- А вы все еще хотите добра? - прищурился Байрон. - В таком случае, дорогой мой друг, имейте мужество признать, что, явившись в наш мир, вы ошиблись дверью. Добро здесь встречается только в сказках и проповедях, а в жизни... - он вдруг умолк и насторожился: - Слышите?
Откудато издалека донесся приглушенный расстоянием тяжелый низкий звук - удар колокола.
- Да, слышу, - ответил Шелли. - Где это?
- Смотрите вон туда, на запад... Видите здание с башней?
Шелли был близорук, но увидел:
- Какая мрачная громадина! Тюрьма?
- Нет, хуже: дом умалишенных. А колокол созывает его обитателей на вечернюю молитву.
- Вот как? Что ж, этим несчастным, без сомнения, есть за что благодарить творца, предназначившего им такую страшную участь...
- Ого! Вы и в самом деле не изменились ни на йоту: неверующий и богохульник. Однако вы пускаетесь в опасное путешествие по неизведанному морю - неопытный пловец, страшитесь провидения!
Солнце ушло за горизонт; здание с башней, мгновение назад казавшееся огненным в лучах заката, сразу погасло, стало серым. Байрон, неотрывно смотревший на него, пока догорал последний луч, повернулся - глаза его вспыхнули мрачным пламенем:
- Смотрите: эта башня и колокол на ней не есть ли символ жизни человеческой? Колокол - как наша душа, собирающая мысли и желания вокруг исстрадавшегося сердца, чтобы они среди мук молились, сами не зная чему - как эти безумцы... А потом приходит смерть, и все гаснет - и желания, и мысли со всем тем, что мы искали и не смогли найти... Выходит - все наши искания, борения, страдания - бессмысленны, не так ли? Ну-ка, чем вы опровергнете такой взгляд на вещи?
- Он опровергнут самой жизнью. Если бы ваша идея была справедлива - человечество давно бы вымерло, но оно - живет и творит, шаг за шагом поднимаясь к лучшему будущему... Да, судьба всякой отдельной личности трагична, ибо она неизбежно кончается смертью; да, жизненный путь наш суров - борьба, разочарования, падения, вечный поиск идеала - и каждый шаг вперед оплачен жестокою мукой; да, результат зачастую несопоставимо ничтожнее затраченных усилий... Пусть так! И все-таки - надежда бессмертна. Не будь надежды, не было бы картин Рафаэля и музыки Моцарта, не возводились бы дома, не рос бы хлеб... А что такое - надежда? Это вера в добро, которое есть в человеке. Пытаться разрушить ее - преступление против людского рода.
- М-да, на словах вы способны создать безупречную теорию - не придирешься... - Байрон немного помолчал. - Скажите, как долго вы намерены пробыть в Венеции?
- Пока не решится вопрос об Аллегре.
- Берегитесь, вы вводите меня в соблазн - я отложу решение на неопределенный срок.
Шелли улыбнулся:
- Надеюсь, вы этого не сделаете. Мэри просила меня поскорее вернуться - она очень скучает.
- Жаль... А впрочем - вот, кажется, хорошая мысль: я снял виллу здесь поблизости, в Эсте, но сам ею не пользуюсь. Почему бы вам не пожить там со всей семьей? Клер взяла бы туда Аллегру... И мы с вами могли бы свободно общаться...
- О, это было бы замечательно! Я очень признателен вам за такое великодушное приглашение; сегодня же напишу Мэри - надеюсь, она согласится.

3.
План Байрона был великолепен, причем Шелли он сулил не меньше радостей, чем Клер: общение с другом! Но когда Мэри и детей нет рядом, Перси никакая радость не в радость. Поехать за ними - или подождать их в Эсте? Клер убеждала, что лучше ждать: все-таки экономия денег и сил, а для сборов он Мэри не нужен - у нее достаточно помощников, и среди них такой смышленый и расторопный малый, как Паоло Фоджи (новый слуга-итальянец); к тому же весьма велика вероятность, что по пути Шелли окончательно расхворается - и на Мэри вместо помощи свалятся дополнительные заботы. Это были вполне логичные доводы; Шелли, который, действительно, чувствовал себя очень нездоровым, с ними согласился и тутже послал жене вызов с обстоятельным описанием предстоящего пути - маршрут был им рассчитан буквально по часам: «Я был вынужден все это решать без тебя, думал, как лучше, а ты, моя любимая Мэри, приезжай скорее побранить меня, если я придумал плохо, и поцеловать, если удачно, а сам я не знаю - это покажет опыт».

Опыт показал, что Шелли придумал плохо.
Нетерпение соскучавшегося супруга и отца нетрудно понять, но предложенный им график путешествия, даже для взрослых весьма напряженный, оказался слишком тяжел для маленьких детей. Спешка или что другое тому причиной - но годовалая Клара-Эвелина, у которой прорезывались зубки, в пути серьезно расхворалась, на виллу в Эсте ее привезли совсем больной. Две недели девочка боролась с лихорадкой, две недели испуганные родители, поверившие местному эскулапу, ждали улучшения. Наконец, видя, что облегчения не наступает, Шелли и Мэри, оставив Вильяма в Эсте на попечении Клер, повезли девочку в Венецию, чтобы показать более авторитетным врачам. Благое решение было принято, по-видимому, слишком поздно: ребенок слабел на глазах; начались судорожные подергивания рта и век - зловещее предзнаменование... В Фузине, на австрийской таможне, путешественников хотели задержать - оказалось, они в спешке забыли паспорта. Обезумевший от горя отец с девочкой на руках чуть не силой прорвался к гондоле.
Вот и Венеция... Устроив Мэри с ребенком в гостинице, Шелли сам поспешил за доктором Алиетти - но того, как на грех, не оказалось дома. Пришлось возвращаться ни с чем.
В всетибюле гостиницы его ждала Мэри - страшно бледная, руки сжаты, в глазах - безумное горе. Увидела мужа, с воплем бросилась к нему:
- Перси! Она умирает...
Девочка была без сознания. Все старания Шелли помочь ей ни к чему не привели. Приехал другой врач, осмотрел ребенка, потом отвел отца в сторону и сказал, что надежды нет. Через час малышка скончалась - тихо, без мучений...
Но не было предела мукам несчастной матери. Никогда еще Перси не видел жену в таком отчаянии; она не могла даже плакать и только стонала, сжимая в объятиях еще теплое маленькое тельце... К счастью, пришли супруги Хоппнер (Шелли, прежде чем отправиться за врачом, послал известить их о своем приезде). Едва переступив порог, жена консула все поняла. Не тратя лишних слов, подошла к Мэри, ласково обняла ее сзади за плечи; та подняла голову, взглянула - и наконец-то разрыдалась...
Шелли с облегчением перевел дух: плачет - стало быть, худшее позади, шок миновал...
- Мисс Клермонт осталась в Эсте? - тихо спросил его мистер Хоппнер.
Шелли кивнул.
- Вашей супруге, я думаю, будет сейчас необходимо женское общество, а ехать за город вы стразу не сможете, - продолжал консул. - Мы с женой просим вас обоих погостить у нас несколько дней.
- Вы слишком добры, - прошептал Шелли, - право, я не могу согласиться.
- А вашего согласия никто и не спрашивает. Мы забираем бедняжку к себе - и все. Это ведь - ради нее, а не ради вас.
Шелли низко опустил голову, чтобы не видно было слез.
- Благодарю...

На другой день Шелли один отвез маленький гробик на кладбище в Лидо. А Мэри попыталась взять себя в руки. Еще с детства она была воспитана Годвином в убеждении, что смакование личного горя - не только слабость, но и своего рода распущенность и проявление эгоизма, с которым нужно бороться, ибо недопустимо тратить на бесплодные переживания время, которое можно употребить на общественно-полезное дело или хоть на самообразование, которое в конечном счете тоже служит общественной пользе...
Через несколько дней печальные молодые супруги вернулись в Эсте.
Шелли - Пикоку:
«...Я не писал вам, кажется, шесть недель. Я много раз собирался и чувствовал, что многое надо вам сказать. У нас не было недостатка в печальных событиях; в их числе - смерть моей маленькой дочери. Она умерла от болезни, обычной в здешнем климате. У всех нас очень скверно на душе, а у меня к тому же скверно и со здоровьем. Но я намерен скоро поправиться - нет такого недуга, телесного или душевного, которого нельзя одолеть, - если он не одолел нас..."

4.
Жизнь в Эсте шла своим чередом. Вильям и Аллегра, уже забывшие крошку Клару, весело резвились в просторном парке байроновой виллы. Клер любовалась дочкой и тайком плакала в ожидании новой разлуки. Мэри погрузилась в книги, надеясь утопить свою боль в потоке новых знаний.
Шелли - работал. В первые итальянские месяцы он, среди многих мелких стихотворений, успел закончить три поэмы: эклогу «Розалинда и Елена» - страстный протест против семейной и духовной тирании; меланхолические «Строки, написанные у Евганейских холмов» и философский диалог «Юлиан и Маддало», где под маской венецианского графа Маддало выступал не кто иной, как сам Байрон, которому автор в предисловии дал следующую характеристику: «Он представляет из себя гения высшего порядка... Но его слабость заключается в его гордости: из сопоставления своего необыкновенного ума с карликовыми интеллектами окружающих он выводит не покидающее его представление о ничтожестве человеческой жизни. Его страсти и способности несравнимо выше страстей и способностей других людей; и вместо того, чтобы первые оказались подавленными силой вторых, они послужили друг для друга взаимным возбудителем. Его честолюбие пожирает само себя, за неименеем предметов, которые оно могло бы счесть достойными своего внимания... Маддало весел, прямодушен и остроумен. Когда он говорит о чем-нибудь серьезном, его разговор представляет из себя нечто опьяняющее...»
Второй персонаж - фактически автопортрет. Шелли не стал давать ему предварительной характеристики, ограничился замечанием, что «во всяком случае, Юлиан человек серьезный», а также указанием на его просветительские взгляды и атеизм: «Он страстно предан тем философским идеям, которые гласят, что человек властен над своим умом, и что человеческое общество может испытать великие преобразования через погашение известных нравственных предрассудков. Нисколько не отрицая, что в мире есть зло, он постоянно размышляет, каким образом доставить торжество добру. Он человек совершенно неверующий в смысле религиозном; он постоянно смеется надо всем, что считается святым, и Маддало испытывает извращенное удовольствие, побуждая его к разным выходкам против религии. Что по поводу этого предмета думает сам Маддало, в точности неизвестно...»
Поэма о диспутах с Байроном была еще в работе - а Шелли уже вынашивал новый замысел, невероятно дерзкий и неотразимо заманчивый: дерзкий - потому что он дает повод заподозрить автора в попытке состязаться с самим Эсхилом; заманчивый - ибо на сей раз его героем будет не кто иной, как самый великий тираноборец во всей духовной истории человечества - Прометей... Образ этого гордого страдальца, создателя и защитника людей всегда был бесконечно дорог Шелли - как высочайшее воплощение благородства, мужества, самопожертвования, как идеал нравственного и умственного совершенства. Разработка древнего мифа позволяла создать безупречного героя, эталон человеческой красоты. Но главное даже не это. В титаническом противостоянии угнетателя людей, Зевса-Юпитера, и их спасителя Прометея Шелли видел саму историю человечества, в освобождении Прометея - цель общественного развития: всеобщее счастье, эру свободы, равенства и братства. Новая поэма мыслилась как произведение особого рода - философская символическая драма, каждый образ в которой должен, не теряя своей конкретности, пластичности, художественной выразительности, в то же время нести колоссальную идейную нагрузку. Невероятно трудная - но какая же интересная задача!
«Монарх богов и демонов могучих,
Монарх всех духов, кроме одного!
Перед тобой - блестящие светила,
Несчетные летучие миры;
Из всех, кто жив, кто дышит - только двое
На них глядят бессонными очами:
Лишь ты да я! Взгляни ж с высот на землю,
Смотри - там нет числа твоим рабам.
Но что ж ты им даешь за их молитвы,
За все хвалы, коленопреклоненья,
За гекатомбы гибнущих сердец?
Презренье, страх, бесплодную надежду.
И в ярости слепой ты мне, врагу,
Дал царствовать в триумфе бесконечном
Над собственным моим несчастьем горьким,
Над местью неудавшейся твоей.
Три тысячи как будто вечных лет,
Исполненных бессонными часами,
Мгновеньями таких жестоких пыток,
Что каждый миг казался дольше года,
¬Сознание, что не нигде приюта,
И боль тоски, отчаянье, презренье -
Вот царство, где царить досталось мне.
В нем больше славы, вечной и лучистой,
Чем там, где ты царишь на пышном троне,
Которого не взял бы я себе.
Могучий бог, ты был бы всемогущим,
Когда бы я с тобою стал делить
Позор твоей жестокой тирании,

Когда бы здесь теперь я не висел,
Прикованный к стене горы гигантской...»
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Первый акт - страдания Прометея. Распятое на скале тело титана, палимое солнцем, бичуемое молниями, вихрями и градом, терзающий его орел Зевса - это все как у древних. Но главный мотив - новый, чисто шеллиевский: не свои, а чужие страдания, муки истязаемых Зевсом людей для Прометея - самая страшная пытка. С гордым достоинством сносит он жару, холод, жесточайшую физическую боль, и лишь когда фурии по приказу царя богов показывают ему жуткие картины человеческих бедствий - рабство, голод, войны, мор, муки и смерть во всех ее видах - лишь тогда титан начинает стонать... Hо все-таки - он не сдастся, не запросит пощады, не выдаст Зевсу свою тайну, в которой - надежда на избавление всех страждущих. В этой немыслимо долгой и немыслимо тяжкой борьбе добру суждено победить...

Первый акт «Прометея Освобожденного» был закончен в Эсте. В один прекрасный день Шелли пригласил Мэри в маленький павильон среди парка, где он устроил себе кабинет, усадил ее в кресло, вручил рукопись и попросил высказать свое мнение. Пока она читала, он смотрел в окно - на бледно-голубое осеннее небо, на желтые купы деревьев, на малышей - Вильяма и Аллегру - которые резвились, бегая на перегонки и бросая друг в дружку охапками опавших листьев. Он очень волновался, хоть и тщательно скрывал это: ни одна из предыдущих работ не была ему так дорога, а Мэри - строгий критик...
Никонец за спиной зашелестела бумага - Мэри сложила рукопись и подровняла листы. Шелли обернулся, спросил:
- Ну, как?
- Грандиозно.
- Ты действительно так думаешь?
- Да. Первый акт исполнен потрясающей силы и глубины. Так мощно ты никогда еще не писал. Но - что же дальше? Ведь, согласно мифу, Прометей в конце концов примирился с Зевсом и открыл ему свою тайну, за что и был освобожден. А твой герой, как и ты сам, органически не способен к покорности и смирению. Не так ли?
- Безусловно. Такая жалкая развязка, как примирение защитника человеческого рода с его мучителем, слишком отвратительна мне - ведь она уничтожает весь моральный интерес трагедии. Я нашел другой сюжетный ход, вытекающий, кстати, из самого мифа.
- Какой?
- Ты помнишь, в чем состояла тайна Прометея?
- Он знал, что морская богиня Фетида, которую Зевс хотел сделать одной из своих наложниц, должна родить сына, более сильного, чем отец, и этот сын свергнет Зевса с престола. Когда Прометей открыл царю богов это предначертание судеб, тот отказался от своих прежних намерений, и Фетиду выдали замуж за смертного Пелея, от которого она родила Ахилла - сильнейшего из людей. Так?
- Совершенно верно. А как ты думаешь, Мэри, что было бы, если бы Прометей не смирился и сохранил свою тайну?
- Тогда... Если рассуждать логически, то Зевс, конечно, возьмет Фетиду в любовницы и... я, кажется, поняла твою мысль!
- Ну, конечно! У Фетиды и Зевса родится сын - это могучий дух революционных перемен; слившись в одно с Демогоргоном, духом вечности, он сбросит Зевса в Тартар и освободит всех угнетенных - Землю, богов, людей и Прометея.
- Кто же станет преемником Зевса? Прометей? Демогоргон?
- Престол Олимпийского монарха останется пустым.
Мэри улыбнулась:
- На небесах - демократическая республика?
- Вроде того.
- А - на земле?
- Эра всеобщего братства... Исчезнут все преграды между людьми, не будет больше сословий, классов, культов, племен, брат станет равным брату, все сольется в одно человечество - и в то же время каждый человек останется свободным в своем развитии, полным владыкой собственной души.
- Когда же это будет? Когда настанет срок падения Зевса?
- Тогда, когда в сердце Прометея погаснут последние искры ненависти. Понимаешь, любимая, ведь злоба, ненависть, жажда мести - это все признаки неизжитого рабства. Только преодолев их, Прометей станет сильнее своего противника, и тогда добро победит.
- Красиво, - тихо сказала Мэри; задумалась на несколько мгновений - и снова повторила: - Да - очень красиво... и сильно... но - не слишком ли сложно? Кто, кроме тебя или Байрона, способен сейчас понять это и оценить по достоинству? Во всей Англии - человек пять-шесть, не больше. Если хочешь завоевать популярность - надо писать проще.
- Что делать, любимая: просто я не умею...
Через открытое окно донесся звонкий смех детей. Мэри вздрогнула.
- Сойдем с небес на землю. Перси, тебе не кажется, что мы слишком загостились в Эсте? Давно пора бы вернуть Байрону его виллу... и его дочку.
- Я думал об этом. Но как сказать Клер? У меня просто язык не поворачивается...
- Должен повернуться. Близится зима, и мы обязаны ехать дальше на юг. Твой врач категорически на этом настаивает, и ты слишком серьезно болен, чтобы пренебрегать его советами. А Клер... Ее, конечно, жаль, но ведь она, я думаю, не слепая и сама видит, в каком ты состоянии. Наше решение об отъезде не будет для нее неожиданным.
- Второй акт драмы... - прошептал поэт. - Бедняжка... Но ты права. Ничего не поделаешь. Будем собираться в дорогу.

5.
5-го ноября кочующее семейство - Шелли, Мэри, Клер и маленький Вильям - выехало из Эсте на юг Италии.
Феррара, Болонья, Рим, Неаполь - дворцы, храмы, руины, библиотеки, часовни, башни, сады, статуи, гробницы великих людей... Выполняя данное лондонским друзьям обещание, Шелли регулярно посылал Пикоку подробнейшие отчеты обо всем увиденном. Его описательные послания тех месяцев трудно даже назвать письмами - это великолепные стихотворения в прозе. С особым удовольствием и тщанием описывал поэт содержимое картинных галерей. Полотна гениев Ренессанса - в основном религиозного содержания, однако наш непоколебимый атеист, полагая, что значение предрассудков не надо преувеличивать ни в ту, ни в другую сторону, без зазрения совести наслаждался изображениями мадонн и святых, не забывая при каждом удобном случае подпускать шпильки, например: «...Гверчино принадлежит множество картин, которые считаются хорошими; должно быть, так оно и есть, ибо от их сложности у меня кружилась голова. Одна из них в самом деле выразительна. Она изображает основателя ордена картезианцев, умерщвляющего плоть в пустыне... Подобной фигуры я не видел нигде. Морщинистое лицо словно обтянуто сухой змеиной кожей и прорезано длинными, жесткими бороздами. Сморщены даже руки. Он похож на ходячую мумию. На нем длинное фланелевое одеяние мертвенного цвета, каким, должно быть, бывает саван, облекавший покойника в течение двух месяцев. Этот желтый, гнилой, жуткий оттенок оно отбрасывает на все окружающее, так что лицо и руки картезианца светятся той же могильной желтизной. К чему писать книги против религии, когда достаточно вывесить подобные картины? - но люди не могут, или не хотят, в них вглядеться...»

Неаполь. Южная точка, цель путешествия. Шелли прибыли сюда в декабре и решили остаться до весны.
Вроде бы - все хорошо. Устроились более или менее прилично. Рана, нанесенная смертью маленькой дочери, начала постепенно затягиваться. Работа над «Прометеем» движется понемногу. Все хорошо... А на душе - тоска. Она накатывает волнами и порой не отпускает подолгу. Отчего? Может быть, это - ностальгия, обычная болезнь изгнанников? Шелли покинул родину девять месяцев назад; никогда еще не случалось ему уезжать из Англии так надолго... Природа Италии роскошна и величава, но самый скромный английский пейзаж гораждо больше говорит сердцу. «...Мои воспоминания все еще с нежностью льнут к Виндзорскому лесу и к рощам Марло, подобно низко плывущим облакам, которые цепляются за лесистые вершины и, даже уйдя и растаяв, оставляют на них самую свежую свою росу...»
Может быть, сказывается одиночество, практически полная изоляция, в которой очутилась его семья? Все почти друзья остались в Англии: Пикок, Ли Хант, Хогг, Смит, Годвин... Положим, их не так уж много, но все-таки - привычный круг общения занимает в жизни большое место. Байрон? Он тоже далеко и занят самим собой. Без друзей на чужбине вдвойне тяжело...
А может быть, всему виной непризнание... надо иметь мужество называть вещи своими именами: да, непризнание его как поэта - разнузданная брань рецензентов, холодное равнодушие публики - все то, что, как он убеждал себя и других, не имеет для него никакого значения... Может быть, проклятие непризнания уже затронуло - подсознательно - его душу и давит ее тяжелым холодным камнем?
Да нет же, нет! Глупо искать причины морального порядка, когда ясно как день - он просто болен, физически болен, и очень устал болеть - оттого и хандра. Надежды на исцеление, связывавшиеся с переездом в Италию, оправдались далеко не в полной мере. Туберкулез, как будто, спрятал когти (надолго ли - это еще вопрос!), зато невралгия свирепствует люто. И в Эсте, и позднее в Неаполе имели место приступы адских болей, подобных которым, кажется, и в Англии не случалось. Если в двадцать шесть лет приходится переносить такое, то поневоле задумаешься - что же дальше?
Неаполитанский врач, к которому Шелли обратился за помощью, обещал его вылечить и с энтузиазмом взялся за дело. Он предписал курс процедур, от которых Мэри пришла в ужас; Шелли решил покориться: он во что бы то ни стало хотел выздороветь.

- Ну что, родной? Может быть, снимем припарку?
Шелли лежал на кушетке, укрытый по грудь пледом, и читал (или притворялся, что читает) толстый журнал; вопрос жены заставил его оторваться от этого занятия.
- Подождем. Я еще могу терпеть.
- Это не аргумент. Я отлично знаю - ты можешь терпеть что угодно и сколько угодно, но - нужно ли...
- Нужно. Я не намерен всю оставшуюся жизнь быть полукалекой.
Мэри села рядом, ласково погладила ему руку.
- По-моему, ты слишком доверился своему врачу. Он же - явный инквизитор! Где это видано - каустик для компрессов!
Он кротко вздохнул:
- Пусть будет хоть серная кислота - лишь бы прошли спазмы...
- Ну, как знаешь... А что у тебя за журнал? "Куотерли"?
- Да.
- Зачем ты читаешь эту гадость?
- Ради забавы: я приобрел вкус к комическому. Как ты думаешь, что представляют собой мои стихи?
- В основном - то, что называется высокой поэзией.
- А вот и нет: это не что иное, как «идиотическая взбесившаяся проза». Каков пассаж! Прелесть! - он слабо усмехнулся.
- Но это же - не критика! - возмутилась Мэри. - Это просто наглое оскорбление!
- Полно, любимая, не гневайся. Лучше посмейся, как я. Правда, тебя здесь тоже разделали. И - Ли Ханта. Но ему к поношениям не привыкать, а твоему «Франкенштейну» брань даже на пользу: она говорит о том, что книгу читают, и о ней нельзя умолчать... Вот что меня действительно огорчило - это нападки на Китса. Анонимный рецензент разнес в пух и прах его первую поэму...
- Но «Эндимион» и в самом деле - вещь очень сырая, - заметила Мэри.
- Да, но в ней есть прекрасные места, говорящие об огромном таланте! И автор еще так молод - ему сейчас года двадцать три, не больше. Зачем же так сразу рубить ему крылья? Зачем было вообще рецензировать его поэму, если не для того, чтобы похвалить?
- Чему ты удивляешься - по-моему, все логично: меня ругают за то, что я - твоя жена, а Китса - за то, что близок с Хантом.
- Да, но Хант - видный либеральный публицист, а Китс политикой не интересуется; его стихи лишены малейшего намека на политическую тенденцию. Зачем же было смешивать его с грязью? И этот пренебрежительный намек на его социальное происхождение... как будто право заниматься поэзией - это какая-то дворянская привилегия, а выходцы из других сосливий ее недостойны! Пусть, мол, Джонни - так и написано: «Джонни»! - вернется к своим пробиркам, так как голодный аптекарь - это все-таки лучше, чем голодный поэт! Какая низость, боже мой! Шедевр пошлости и подлости... - в раздражени и Шелли перевернул сразу несколько страниц, машинально прочел то, что оказалось перед глазами - и даже вскрикнул невольно:
- Ого!
- Опять про Китса?
- Нет. Про меня... - он быстро пробежал текст. - Но это уже не литературная полемика...
- А что же?
- Прочти.
Мэри прочла - и гневным жестом отшвырнула журнал:
- Подлецы... Как ты думаешь, кто мог сочинить эту мерзость?
- Саути, я уверен: чувствуется ренегатская хватка. Гиффорд, издатель, тоже фанатически предан монархии и церкви, и в голове у него изрядная путаница, но он, как говорят, человек смирного нрава и, во всяком случае, не перебегал из одного стана в другой. Он вряд ли унизился бы до таких постыдных приемов, как спекуляция на семейной трагедии политического противника.
- Я думаю, ты должен ответить, - помолчав, сказала Мэри.
Шелли вновь улыбнулся - печально:
- Нет. Я не собираюсь делать свою или чужую личную жизнь предметом публичного обсуждения. Кому она может быть понятна, кроме самих участников? Если они были виновны - а часто когда и были невиновны - то разве они уже не искупили своей вины страданием?.. Другое дело - моя репутация как поэта, как автора, писавшего на политические, моральные и религиозные темы, как приверженца той или иной партии или доктрины - все это, конечно, является общим достоянием, тут можно критиковать мою добросовестность, талант, проницательность или тупость. Но развлекать праздную публику трагедией моей несчастной Харриет - моим личным горем... Да в добавок все переврав... Ну разве не гнусность?
- Гнусность. Но скажи, дорогой - зачем ты читаешь эти гнусности? Стоит ли глотать столько лекарств от нервов и истязать себя процедурами, которые больше похожи на пытки - если результаты всех этих усилий будут сведены на нет одной статьей злопыхателя?
- Ничего не поделаешь, Мэри - аргументы врага надо знать. К сожалению, изданием «Куотерли ревью» занята группа очень талантливых людей, и это дает сторонникам клерикально-монархической реакции большое преимущество. О, если бы и у нас был подобный орган! «Экзаминер» Ханта на эту роль пока не тянет. Если бы все наши единомышленники - все решительные и благоразумные демократы и атеисты - смогли бы тоже объединиться! Образовали бы новый журнал, который мог бы стать противовесом «Куотерли»... Но сейчас об этом, увы, не приходится и мечтать...

Пейзаж - из двух красок: голубой, белой и желтой. Голубая - море и небо; белая - пена на гребне волны, барашки облаков, снежные вершины на горизонте; золотисто-бело-желтая - солнечный диск; бледно-желтая - мелкий песок пляжа...
В хорошие дни, как этот - погожие, и когда бок не болит - Шелли с семьей приходит на берег: полюбоваться природными красотами и подышать влажным йодистым воздухом, который, как говорят, очень полезен для больных легких.
Клер бродит вдоль кромки прибоя, по щиколотку в воде. Ветер треплет ей волосы, бьет по ногам влажной юбкой, сдувает слезы со щек... Остальные расположились чуть поодаль. Мэри читает, крошка Вильям сооружает крепость из песка. Отец всегда с удовольствием помогал ему в занятиях такого рода, но сегодня он явно не в настроении: сидит, обхватив руками колени, смотрит вдаль, на редкие крылья парусов, мелькающие белыми бликами в сплошной голубизне.
Вокруг - безмятежный покой, а внутри - тоска и какая-то тяжелая усталость. В голове сами собой слагаются нежные и грустные стансы - будто тихий голос, таинственный и скорбный, шепчет над ухом:
«Сияет даль улыбкой ясной,
Звенит прибрежная волна,
Зарей таинственно-прекрасной
Цепь снежных гор освещена...
Здесь, где порхает на просторе
Игривый ветерок шутя,
Я, как усталое дитя,
Хотел бы выплакать все горе
И ждать, когда, при свете дня,
Засну я вечным сном, а море,
Волной лазурною звеня,
Свой гимн мне пропоет, баюкая меня...»
«Опять эти мысли, опять! Нет, нельзя поддаваться. Это слабость. Это просто... распущенность. Надо взять себя в руки. Впереди так много дела! «Прометей» еще не кончен, и есть уже новые замыслы... Только бы хватило сил и здоровья, чтобы их осуществить!
Вот это как раз весьма проблематично... И вообще - не проси у судьбы поблажек. Даже если сумеешь написать все что хочешь и как хочешь - ты вряд ли добьешься признания. Ты не из тех, кому что-либо в этой жизни дается легко: ты платил и впредь будешь платить кровью сердца за каждый шаг вперед. Пусть другие наслаждаются радостью, славой, покоем; твой удел - вечный поиск, вечная неудовлетворенность, вечные страдания и борьба. Иного не жди...
Что, начал себя жалеть? Стыдись! Рано тебе хандрить, рано записываться в калеки. Рано кутаться в теплые тряпки. Встряхнись! Поднимись! Открой грудь ветру, а сердце - упрямой надежде... как когда-то - совсем, в сущности, недавно - в твои восемнадцать лет!..»
Шелли вздрогнул, гневным резким движением сбросил плащ на песок.
Мэри удивленно подняла голову:
- Что случилось?
- Мне душно.
- Однако ветер холодный. Не следует так рисковать: простудишься - опять будет приступ.
- Ты думаешь - я совсем уже инвалид? - очень тихо спросил Шелли.
- Я этого не говорила. Но надо быть благоразумным.
Она встала, подняла плащ, отряхнула его от песка, закутала мужа; потом снова уселась и взялась за книгу.
- Клер тоже нездорова, - сказал Шелли, помолчав. - Я пытался расспросить, что с ней - не говорит.
- Наверное, главным образом нервы. Об Аллегре давно уже никаких известий. Что Байрон не пишет - этому я не удивляюсь, но теперь и Хоппнеры перестали отвечать.
- Они были очень добры к нам, - задумчиво промолвил Шелли.
Мэри вздохнула, отогнала печальную мысль, сказала обычным тоном:
- Да, я тоже вспоминаю их с благодарностью. Когда мы только что уехали из Эсте, миссис Хоппнер регулярно сообщала все новости об Аллегре. Но вот уже два месяца ни Клер, ни я не получаем от нее писем. Не представляю себе, в чем дело.
- Может быть, мы ее чем-то обидели?
- Не думаю. Я, по крайней мере - нет. Клер - вряд ли. А уж ты оскорбить кого-либо вообще не способен. Может быть, новые нападки в «Куотерли» так подействовали на наших друзей, что они сочли за лучшее прекратить опасное знакомство?
- Может быть...
Мэри вдруг вскочила:
- Вилли, стой! Куда ты? Вернись!
Мальчику надоело копаться в песке - он отшвырнул лопатку и помчался к морю со всех ног. Мэри, сбросив туфельки, побежала за ним. Догнала: веселая возня и смех. Вилли вырвался - и вновь бег наперегонки... Кто больше наслаждается игрой - ребенок или его молодая красавица-мать - право, сказать трудно: оба резвятся и хохочут так звонко и беззаботко, что у Шелли на сердце, как будто, становится легче. Нет, грешно жаловаться на судьбу: многое отняла она, но и дала много. Такая жена и такой сын - это ли не настоящее счастье?..
Вот беглецы возвращаются: Вилли, конечно, впереди, Мэри, слегка запыхавшаяся - за ним следом. В руках у мальчика - большая, витая, перламутровая раковина, и он торопится обрадовать отца своей находкой:
- Папа, смотри!
- О, какая красивая! - Шелли взял раковину в руки. - Знаешь, сынок, она явилась к нам с морского дна. Судя по размерам, она жила там долго и, наверное, видела много любопытного.
- А что она видела? - заинтересовался Вильям.
- Сейчас попытаемся это узнать.
Шелли приложил раковину к уху.
- Что ты слышишь? - спросила жена.
- Шум моря... Ага - вот звуки трубы! И - опять... Вот ржанье коней, звон подков... - Откуда же кони? - удивилась Мэри.
- Минуточку - посмотрим... - Шелли зажмурился. - Все понятно: это свадебный поезд Нептуна и Амфитриты. Нептун молод, могуч и отважен, Амфитрита нежна и прекрасна... как ты, моя Мэри... Вместо кареты - огромная сияющая раковина, запряженная четверней. Кони иссиня-черные, как тьма глубоких подводных пещер... а гривы и хвосты у них - белые и светятся фосфорическим блеском, так что кажется - с них струится холодный бледный огонь... Правит квадригой Тритон - это он трубит в раковину, возвещая о торжестве... А сопровождают новобрачных прекрасные нереиды - у них зеленые волосы, на головах - венки из актиний...
- Дайка теперь мне послушать, - сказала Мэри, которой понравилась новая игра, и тоже приложила раковину к уху. - А я слышу свист ветра, плеск парусов, тяжелые удары волн по деревянной обшивке судна... Слышу вопли ужаса, проклятия и молитвы, слышу команды, отдаваемые спокойным твердым голосом капитана... - она зажмурилась: - О, какая буря! Волны, все в белой искристой пене, вздымаются под облака! А рваные тучи мчатся с безумной быстротою, и в просветах между ними сияет небо... Я вижу, корабль отчаянно борется со стихией. Паруса уже сорваны, мачты трещат, волны перекатываются по палубе... Надежды на спасение мало, ее совсем почти нет - но люди все-таки не сдались, они до последнего борются с судьбой...
- Я тоже хочу посмотреть! - заявил крошка Вильям.
Мать отдала ему раковину, малыш прижал ее к уху, добросовестно зажмурился... Фантазеры-родители с улыбкой переглянулись. Прошло несколько секунд.
Вильям - разочарованно:
- А почему я ничего не вижу?
Шелли притянул сына к себе, поцеловал белокурую кудрявую головку:
- Потому что ты еще слишком маленький. Расти скорее, сынок!

6.
С наступлением весны скитальцы отважились двинуться вновь на север. Сначала - Рим, где осенью они были лишь проездом и, понятно, не успели осмотреть всех достопримечательностей. Зато теперь можно было наверстать упущенное, и Шелли с женой усердно этим занялись. Их любознательность имела неожиданные и в высшей степени благотворные для мировой литературы последствия.
Дело в том, что при посещении старинного палаццо Ченчи Шелли показали рукопись - хронику, повествовавшую о гибели одного из знатнейших родов Италии. Герой этой мрачной истории, граф Франческо Ченчи, был чудовищем, каких даже его эпоха - страшная эпоха Малатесты и Цезаря Борджиа - породила, наверное, немного. Садист, убийца и развратник, он не щадил даже собственную семью - замучил первую жену, сыновей готов был уничтожить, а к дочери, юной Беатриче, воспылал кровосмесительной страстью и, несмотря на сопротивление девушки, в конце концов надругался над ней. Не видя средства предотвратить повторение ужаса, несчастная в заговоре с родными организовала убийство отца-тирана. Преступление было вскоре раскрыто, и его участники после пыток казнены.
На Шелли трагедия Беатриче произвела потрясающее впечатление; как человек и рыцарь он воспылал страстным сочувствием к бедной девушке; как литератор - мгновенно оценил богатейшие потенциальные возможности этого сюжета и... предложил его Мэри. Жена, однако, вместо благодарности выразила только удивление:
- Мне об этом писать? Да с какой стати?
- Видишь ли, ты - прирожденный трагик, изображение величественного и ужасного удается тебе как никому - «Франкенштейн» это доказал. Чтобы раскрыть во всей ее силе трагедию Беатриче, нужен именно такой дар - у тебя может получиться великолепная драма.
- Спасибо за заботу, но - нет. Этот кошмар меня решительно не соблазняет.
- Жаль. Я убежден, трагедия могла бы вызвать у публики интерес. Но главное - это повод дать открытый бой реакционерам - всем тиранам, ханжам и попам...
- Причем здесь попы? - удивилась Мэри.
- Понимаешь, ведь старый Ченчи мог творить свои преступления лишь благодаря попустительству влестей, духовных и светских. Этот страшный человек был несметно богат и попросту откупался от наказания - папа Клемент VIII благосклонно принимал от него щедрые дары. Негодяй чувствовал себя безнаказанным, а его жертвы нигде не могли найти защиты - все, к кому Беатриче обращалась за помощью, трусливо отказывали ей, опасаясь мести старого графа. Какая прекрасная возможность показать в истинном свете подлость ханжей и страшную власть золота!.. Грех был бы не воспользоваться ею. Подумай, Мэри - может, все-таки возьмешься?
- Нет.
Шелли вздохнул разочарованно, подумал, сказал:
- Тогда попытаюсь я.
- Не советую.
- Почему?
- Ты и по натуре, и по характеру своего таланта - чистейший лирик, мечтатель; твоей фантазии будет слишком тесно в жестких рамках исторической драмы. И потом - как же твои принципы? «Не мсти врагу», «Никогда не делай зла во имя добра» - не это ли ты всю жизнь проповедовал?
- Принципы мои - все те же. Я призывал и призываю не мстить побежденным врагам - но отнюдь не покорствовать торжествующим тиранам. Конечно, было бы гораздо лучше, если бы Беатриче смогла воздействовать на преступного отца не силой, а убеждением, и она испробовала этот путь, но - безуспешно! Она обращалась к родственникам, к властям, к самому папе, моля о защите - и повсюду встречала отказ! Что же ей оставалось делать? Бежать? Отец нашел бы ее. Покориться? Негодяй довел бы ее до безумия. Покончить с собой? Но церковь запрещает самоубийство; а главное, в руках отца остались бы несчастные, для которых Беатриче была последней опорой - ее мачеха и младший брат - и старый Ченчи выместил бы на них свою ярость. Бедная девушка решилась на преступление только потому, что не нашла другого выхода - да его, я думаю, и объективно в этой ситуации не существовало. Беатриче была, скорее всего, кротким и нежным существом, и ее толкнула на страшное дело еще более с трашная необходимость...
- Не понимаю, - сказала Мэри, выслушав эту длинную и страстную тираду. - Ты что - оправдываешь отцеубийство?
Глаза Шелли вспыхнули:
- Я оправдываю восставшего раба!
- Ты рискуешь...
- Знаю. Я готов отвечать.

И началась... сумасшедшая работа. Другого слова не подберешь. Ни о чем, кроме своей драмы, Шелли не в состоянии был ни говорить, ни думать; дни и ночи слились в сплошной творческий экстаз. Мэри была крайне встревожена: она предвидела, что это интеллектуальное пиршество кончится жестоким похмельем - столь длительное переутомление никогда не обходилось у мужа без дурных последствий. Но ее разумных советов, конечно, не слушали: творящему духу никакого дела нет до слабого тела и больных нервов. Пятиактная трагедия «Ченчи» была написана - в черновиках - за два месяца.
Расплата не заставила себя долго ждать...

...Мрак и тишина. Ночник давно погас - впрочем, какой от него толк, если не можешь читать...
Как медленно ползет время! Боль растягивает минуты. Она не дает ни спать, ни думать - мысли разбегаются, никак не удается сосредоточиться ни на чем, кроме этого ужасного ощущения, при каждом вздохе пронзающего грудную клетку - словно по ребрам бьет электрический ток. Голова от бессонницы тупая, тяжелая... Скорей бы уж, право, рассвет!..
Хотя нет - днем еще хуже. Днем бедняжка Мэри будет поминутно заглядывать в комнату, и придется ее успокаивать, улыбаться - лишняя трата сил.
Далеко - в гостиной - часы пробили два. Так мало? По собственному ощущению должно быть уже пять или шесть. Наглядный пример того, как субъективное время отличается от объективного... Легкий шорох за дверью. Луч света. Вот он расширился - появилась розовая фигурка со свечой в руке. Сделала шаг, остановилась, напряженно всматривается и прислушивается, заслоняя пламя маленькой ладонью с прозрачными алыми пальчиками. Шелли закрыл глаза, постарался выровнять дыхание, однако обмануть жену было трудно. Она подошла к кровати, молча постояла, послушала; сказала тихо:
- Перси, ты не спишь. Что, очень плохо?
Он поднял на нее взгляд, с усилием вымолвил:
- Ничего...
-Я не слепая. Дать морфий?
- Нет. Больше нельзя... опасно... и вообще - физическую боль я обязан терпеть.
- Может, я все-таки пошлю за врачом?
- А какой смысл? Все они шарлатаны и мошенники. Что со мной делали в Неаполе - я на все согласился! - и вот результат...
Мэри поставила подсвечник на тумбочку.
- Родной мой, ты сам виноват. Ведь я предупреждала: нельзя столько работать. Четвертый акт «Прометея» и пятиактная трагедия - да какая трагедия! - не говоря уж о мелких вещах... и все - за два месяца! Это самоубийство. Ты сжигаешь себя.
Шелли вздохнул.
- Но, любимая, ты же знаешь, почему я должен был спешить. История Ченчи - не моя собственная выдумка, ею вполне мог воспользоваться кто-то другой.
- Ну и что же? Насколько я знаю - ты не тщеславен.
- В обычном смысле - нет. Но теперь я понял, что обязан во что бы то ни стало добиться популярности - иначе все то доброе, что я хотел открыть людям, до них так и не дойдет. Сейчас я как поэт широкой публике просто не известен, и если не смогу сломать этот ледяной барьер - тогда окажется, что я жил напрасно.
- Милый, но раз ты не хочешь снизойти к пошлым вкусам толпы - значит, должен мириться с тем, что имеешь. Твоя муза слишком серьезна, она всегда настроена на философский лад, а публика думать не любит, она хочет, чтобы ее развлекали.
- Ради этого не стоило браться за перо! Тогда уж лучше я стал бы химиком - больше было бы пользы... Впрочем, в моей трагедии как раз преобладают страсти, а не идеи. Сейчас она уже почти закончена, осталось отшлифовать некоторые места... Потом я пошлю ее Пикоку и попрошу представить - строго анонимно - в Ковент-Гарден. Лишь бы только театр принял ее к постановке! Она будет иметь успех, я уверен... А тогда я признаю свое авторство и, уж конечно, сумею использовать популярность для распространения своих идей... лишь бы только театр не отказал, а там...
Голос вдруг оборвался. Шелли закусил губу, замер; лицо сразу стало алебастрово-белым и все покрылось испариной, рука сжалась в кулак. Мэри стремительно наклонилась, обняла мужа, как ребенка, прижала к своей груди его голову.
- Сейчас, мой мальчик... Сейчас пройдет...
Не выпуская его из объятий, опустилась на колени перед кроватью: так удобнее.
- Может, дать все-таки морфий?
- Нет...
Высвободив одну руку, Мэри осторожно запустила ее под рубашку страдальца - однажды, в такую же страшную ночь, он сказал, что живое тепло ее ладони действует лучше любого компресса. Попыталась найти очаг боли:
- Где, милый? Здесь?.. Здесь?
- Да...
Он вытянулся и закрыл глаза. В лице по-прежнему - ни кровинки, даже губы побелели; на лбу и висках - крупные капли пота, и волосы влажные - Мэри чувствует это щекой. «Только бы не потерял сознания. Но дышит, как будто, ровнее...»
Прошло еще несколько бесконечно долгих минут. Дыхание больного стало спокойнее и глубже, судорожно напряженные мышцы обмякли. У Мэри от неудобной позы затекла спина, но она боялась пошевелиться.
Наконец Шелли открыл глаза, прошептал почти беззвучно:
- Как ты со мною измучилась, бедная девочка...
- Полно, милый. Ну, как ты?
- Лучше. Не бойся. Иди спать.
- Я не хочу... и не могу. Посижу с тобой: спазмы могут возобновиться.
- Я справлюсь один.
- Но...
- Не спорь: я хуже нервничаю, видя, что ты так мучаешь себя из-за меня. Главное, ты же сама знаешь: опасности нет. От невралгии не умирают. А с болью я примирился... - он улыбнулся слабой покорной улыбкой. - Готов терпеть сколько нужно. Только бы жить...

7.
Сколько ударов может вынести одно человеческое сердце?
Судьба уже отняла у Шелли гордые мечты юности, Учителя, которого он боготворил и который оказался на поверку... скажем так: не очень последовательным человеком; отняла заживо родителей, брата, сестер, дядю Джона; отняла доброе имя, здоровье, родину и - самое горькое - четверых детей: старших - дочь и сына Харриет - отобрал Канцлерский суд во главе с лордом Элдоном, двух младших взяла могила: первое дитя Мэри, не успевшее даже получить имени, осталось на лондонском кладбище, годовалая Клара-Эвелина - в земле на Лидо... О, если бы ее смертью кончился этот чудовищный список потерь!.. Но жесточайшее горе было еще впереди.
В первых числах июня, когда Шелли едва успел оправиться после очередного приступа своей болезни, внезапно захворал маленький Вильям.

Жаркий день, беспощадное южное солнце - даже в комнате с зашторенными окнами от него спрятаться трудно.
Весь красный, разгасившийся малыш стонет, мечется головой по подушке. Мэри обтирает его личико влажной салфеткой, Перси пытается с ложечки влить лекарство в полуоткрытый запекшийся ротик - увы, безуспешно...
Стенные часы пробили двенадцать, и Мэри вздрогнула:
- Полдень... Перси, а где же доктор? Он обещал быть в это время.
- Наверное, сейчас придет. Не волнуйся.
- Надо послать за ним.
- Это лишнее.
- Нет, ты все же пошли Паоло...
- Хорошо, сейчас...
Исключительно ради успокоения жены Шелли пошел выполнять ее просьбу - и в дверях столкнулся с долгожданным врачом.
- Доктор! Наконец-то! - со вздохом облегчения вырвалось у Мэри.
- Добрый день, сеньера. Здравствуйте, сеньер. Как мой маленький пациент - не хуже?
Мэри - с испугом:
- Нет, что вы! Все так же, как вчера. Перси, ведь ему не хуже, правда?
Шелли, тихо:
- Правда.
- Ну-с, посмотрим... - врач наклонился над кроваткой.
- Доктор, скажите - есть еще надежда? - вся трепеща, спросила Мэри после двух минут напряженного ожидания.
- Надежда всегда есть. Уповайте на бога, сеньера. Жизнь и смерть каждого из нас - в его воле... А я, конечно, сделаю все возможное. - пауза. - Ну, что ж - вы правы: явного ухудшения пока нет. Новых процедур назначать не будем. А вам, сеньера, надо себя поберечь - не следует сидеть при маленьком неотлучно.
- Иначе я не могу... - прошептала Мэри.
- Послушайтесь моего совета: в вашем положении надо быть осторожнее... Ну-с, завтра я приду в это же время.
Шелли вышел проводить. За дверью врач дал ему два рецепта:
- Вот это лекарство - для мальчика, если будет сильно мучиться; а это - для сеньеры. Ей необходимо поспать хоть несколько часов, иначе не выдержит - агония может растянуться еще на двое или трое суток.
Шелли - чуть слышно:
- Значит, все-таки - никакой надежды...
Врач развел руками:
- Я вам честно сказал об этом при первом визите.
- Да, я помню...
- Сейчас главное - максимум внимания сеньере. Да вы и сами плохо выглядите.
- Ничего, у меня хватит сил... до конца.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Вновь - детская. Около полуночи. Шелли с ребенком на руках и в одних носках - туфли снял, чтобы шаги не беспокоили Мэри - ходит по комнате из угла в угол. Мэри, зябко кутаясь в платок - ее бьет нервный озноб - сидит в кресле, смотрит куда-то в пространство и тихо шепчет, ни к кому не обращаясь - думает вслух - то умолкая, то вновь начиная шептать:
- Трижды я стала матерью. Двоих уже потеряла. Теперь теряю последнего, самого дорогого... Он такой добрый... такой послушный и умненький... такой красивый... Когда мы гуляли по Неаполю и Риму, итальянки подходили на него посмотреть... называли «маленьким херувимом»... Не может быть, чтобы он умер. Это слишком жестоко... чудовищно, несправедливо!.. Не может быть, чтобы свершилось... Такое выше человеческих сил...
Тихо вошла Клер, посмотрела, сказала шепотом:
- Перси, ты устал. Столько часов ходишь как маятник... Положи его на кровать.
- Нет, так ему лучше: как только я его взял, он сразу успокоился, перестал стонать.
- Хочешь, сменю тебя?
- Не надо. Он, кажется, задремал - вдруг проснется? Подождем.
Клер присела на стул, Шелли вновь начал ходить. Через некоторое время мальчик все-таки проснулся, застонал. Измученный отец, чувствуя, что хождение уже не поможет, положил ребенка в постельку и сам сел рядом, не выпуская из рук горячей маленькой руки.
В комнату заглянула горничная - постояла, посмотрела, вздыхая и качая головой, наконец решилась дать совет:
- За священником послать бы...
Шелли - предостерегающе:
- Тише... не надо попов - это бесполезные мучения для ребенка и тревога для сеньеры.
- Что ж, бедный мальчик так и помрет без святых даров, без молитвы?..
- Я сказал вам: тише!
Но Мэри уже услышала - всплеснулась:
- Помрет? Кто сказал - «помрет»? Перси! что... он уже умирает? Не может быть! Неправда! Не верю!..
Шелли бросился к ней, обнял:
- Мэри! Нет... нет, успокойся - ради нашего мальчика...
Мэри, тяжело дыша, обвела комнату взглядом почти безумным, вдруг увидела распятие, повешенное хозяевами квартиры на стене - и в порыве отчаяния протянула к нему руки:
- Ты отнял у меня двоих детей - пощади хоть последнего! Ведь он-то ничего дурного не сделал... Пусть я виновна - карай, но не так! Это чудовищно - убивать ребенка за грех матери...
- Любимая, не надо - его нет, ты взываешь к пустому месту... Клер, принеси капли - там, в шкафу - скорее!
Клер быстро вскочила:
- Я знаю. Сейчас.
Мэри, ломая руки, продолжала кричать в исступлении:
- Ты позавидовал человечьей любви... Ты считаешь ее грехом! Ты ненавидишь радость, свободу, смех, тебе угодны лишь страдания, слезы и стоны... Пусть так! Пусть я грешна - я посмела любить и быть любимой, я преступила закон - убей меня! Я сама хочу смерти... Убей меня - но пощади мое дитя... Я не могу больше! Не могу!..
Наконец-то прибежала Клер, подала Шелли стакан с лекарством; он поднес его к губам Мэри:
- Выпей это, любимая.
- Не хочу.
- Выпей, я требую. Ты должна сейчас уснуть. Два часа отдохнешь - и сменишь меня.
Нервная вспышка истощила силы бедной женщины: Мэри выпила лекарство и уже без сопротивления позволила Клер увезти себя в другую комнату.
А Шелли опять вернулся к постели мальчика...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

День. Стрелки часов скоро вновь сойдутся на цифре "12".
Маленький Вильям совсем затих - лишь изредка постанывает слабо, чуть слышно. Отец стоит перед ним на коленях, пытаясь своим дыханием отогреть стынущие ручки ребенка. Вошла Клер с подносом - на нем хлеб, молочник и чашка. Спросила:
- Ну что?
- Ты видишь... - помолчал. - Как она?
- Все еще в забытьи. К счастью.
- Да, к счастью...
Вновь пауза.
- Перси, я принесла завтрак. Поешь, тебе надо подкрепить свои силы.
- Спасибо. Потом.
- Выпей хоть глоток молока.
- Не могу.
- Послушай... Ты шестьдесят часов уже не спишь и не ешь. Так дальше нельзя. Выпей молока и приляг хоть ненадолго, а если надо будет - я сама тебя разбужу.
- Нет.
- Это безумие. Двое с половиной суток! Ты опять свалишься...
Часы пробили полдень.
Маленькое тельце на кровати дрогнуло, вытянулось и застыло.
- Клер! Смотри... Неужели?..
- Да. Все кончено.
Шелли не сказал больше ни слова: наклонившись вперед, он молча припал лицом к груди умершего сына...

Шелли - Пикоку, 8 июня 1819 года:
«Дорогой Пикок!
Вчера, проболев всего несколько дней, умер мой маленький Вильям. С самого начала приступа не было уже никакой надежды. Будьте добры известить об этом всех моих друзей, чтобы мне не надо было писать самому. - Даже это письмо стоит мне большого труда, и мне кажется, что после таких ударов судьбы для меня уже невозможна радость.»

8.
Вильяма похоронили на протестантском кладбище в Риме, неподалеку от старинной пирамидальной гробницы Цестия. На другой же день Шелли увез жену из города, где их постигло такое несчастье; они поехали в Ливорно: там живут Гисборны. В тяжелое время лучше держаться поближе к друзьям.

Очередное письмо Пикоку, уже из Ливорно:
«Здесь кончается наше печальное путешествие; но мы еще вернемся во Флоренцию, где думаем остаться на несколько месяцев. - О, если б я мог возвратиться в Англию! Как тяжело, когда к несчастьям присоединяется изгнание и одиночество - словно мера страданий и без того не исполнилась для нас обоих. - Если б я мог возвратиться в Англию!..
Не описываю Вам свою поездку, как это делал обычно, ибо у меня не было ни сил, ни охоты делать заметки. Здоровье мое начало, было, поправляться, но тревога и бессонные ночи вызвали новое ухудшение...»
Шелли положил перо, откинулся на спинку кресла. Закрыл глаза. И тотчас перед ними встала картина, с жестокой навязчивостью повторявшаяся вновь и вновь в эти последние дни: морской простор, узкая полоса неаполитанского пляжа и маленький Вильям, который, звонко смеясь, бежит к отцу с большой раковиной в руках...
«След маленьких ног на песке,
Близ чужой и пустынной волны,
Свет раковин в детской руке,
Вы на миг были сердцу даны,
Взор невинных и любящих глаз
Был минутной усладой для нас...»
Он вздрогнул, усилием воли отогнал дорогое видение. Нет, так нельзя! Он не имеет права распускаться. Он обязан пересилить беду. Обязан бороться - за себя и за Мэри. Она-то, бедняжка, совсем пала духом...
Надо, пожалуй, пойти посмотреть, как она сейчас. Вдруг - не прогонит, позволит остаться?..
Он рывком поднялся с кресла, невольно охнул, схватившись за бок, переждал несколько мгновений - и, справившись с болью, медленно побрел в другую комнату - к Мэри.
...Она сидит у раскрытого окна - мертвенно-спокойная, холодная, отрешенная. На коленях книга, но она не читает - не может читать. Всегда в самые тяжкие дни именно умственный труд был для Мэри спасением - но теперь все в этой жизни, да и сама жизнь, кажется тусклым, серым, лишенным цели и смысла.
Надо вывести ее из этого состояния. Но - как?..
Шелли приблизился, нежно обнял жену за плечи - она не ответила на ласку, даже не шевельнулась, словно окаменев.
- Родная, ты все еще не просмотрела посылку из Лондона?
- Нет... - голос безразличный, тусклый, чужой - отвечает только для того, чтобы отделаться.
- Напрасно. В журналах есть много интересного. Я имею в виду прежде всего политику. Ли Хант в качестве политического публициста нравится мне все больше, а Коббет поистине достоин восхищения - признаю это, несмотря на все мое неприятие кровожадных фраз, которые содержатся в его кредо...
В ответ - ни звука. Попробуем другую тему...
- Я только что дочитал «Аббатство кошмаров». Какая прелесть! Я всегда говорил, что Пикок очень талантлив, но такого шедевра не ждал. Великолепная карикатура... главным образом на меня, а заодно и на Байрона, Кольриджа и прочих романтиков. Тебе там тоже досталось. Прочти - получишь огромное удовольствие...
И снова в ответ - тишина.
Шелли опустился перед женой на колени, взял ее руки в свои, покрыл их поцелуями.
- Родная, молю тебя - не молчи. Не отгораживайся от меня своим горем. Ведь оно - наше общее горе... Ну, скажи мне: вот сейчас, в эту минуту - о чем ты думаешь?
Бескровные губы наконец шевельнулись:
-Я думаю о том, что... судьба покарала нас за Харриет.
Он вздрогнул.
- Полно, любимая. Ты сама знаешь, что это не так. Спроси свой собственный разум.
- Разум... - повторила Мэри с горечью. - Отец тоже твердит о разуме. Ведь это ты ему написал, попросил утешить меня? Вот он и прислал проповедь во славу разума - мол, когда имеешь любимого мужа, приличное состояние и все возможности для того, чтобы быть полезной обществу, стыдно предаваться такому отчаянию лишь оттого, что умер трехлетний ребенок... Возможно, это и справедливо, но у меня разума уже не осталось, осталось только сердце, и в нем - такая боль, что не хочется жить.
- А жить все-таки надо, - тихо сказал Шелли.
Она пожала плечами:
- Ради чего?
- Ради ребенка, который родится осенью... Ради бедняги Годвина... Ради меня, наконец - я без тебя не смогу.
- И даже ради тебя - не хочу. Нет сил. Прости, любимый - ты знаешь, я не умею лгать... А теперь уйди. Не бойся, я ничего над собою не сделаю, но... мне сейчас лучше одной...
Шелли не стал более спорить - он тихо встал, повернулся и побрел к себе, все так же держась за больной бок.
«Любимая, зачем ты оставила меня одного на пустынной дороге? Твоя нежная оболочка здесь, прекрасная, как всегда, но ты далеко - в обители скорби - и я не могу до тебя дотянуться... Вернись!..
Мир туманный угрюм
И устал я от дум,
Я устал без тебя на пути...»
Да, как это ни трудно, но надо смириться - 7-го июня он потерял не только любимого сына. Он потерял и прежнюю Мэри. Что-то умерло в ней - погасла душа, надломилась. То, что последние пять лет было единым существом по имени Перси-и-Мэри - существом свободным, сильным и бесстрашным - вдруг распалось на две растерянные, беспомощные половины. Сольются ли они когда-нибудь вновь в одно целое? Вернется ли утраченная гармония?.. Пока Шелли остается лишь ждать - и надеяться.

9.
Боль может повергнуть в шок. Боль может и привести в чувство. Летом 1819 года Шелли испытал на себе и то, и другое.
В конце августа почта принесла из Англии страшную весть. 16 числа этого месяца на Питтерсфилд близ Манчестера состоялся массовый митинг сторонников парламентской реформы. В нем участвовало свыше восьмидесяти тысяч человек. Это была как бы кульминация всех выступлений демократической оппозиции против правительства, которые в течение трех или четырех лет шли по нарастающей - стачек, митингов, демонстраций, голодных походов. Собравшиеся на Питерсфилд требовали немедленной отмены «хлебных законов» и высказывались за создание явочным порядком нового - демократического - парламента; однако никаких резолюций принять они не успели. Власти, давно искавшие предлог, чтобы запугать недовольных и положить конец открытым антиправительственным выступлениям, бросили на разгон безоружных участников манифестации конную полицию и войска. В результате пятнадцать демонстрантов было убито на месте и ранено свыше четырехсот. Эта кровавая бойня осталась в истории под горестно-ироническим названием «Битва при Питерлоо».
Известие о манчестерской резне глубоко потрясло Шелли, наполнило его сердце болью и гневом. Но такая боль и гнев были для него сейчас благотворны: скорбь гражданина заставила его встряхнуться, подняться над своим личным горем - общественный долг превыше всего. «Это словно отдаленный гром надвигающейся страшной грозы. Как и перед Французской революцией, наши тираны пролили кровь первыми. Пусть только их омерзительные уроки не будут усвоены с такой же готовностью!.. Пожалуй, дело не дойдет до схватки, пока финансовое положение не столкнет лицом к лицу угнетателей с угнетенными. Но час этот, видимо, близится. А я... сижу здесь и только с нетерпением жду, как страна ответит на кровавые убийства. Нет, надо что-то делать... что - не знаю...»
Возвращаться в Англию, особенно теперь - невозможно: Мэри месяца через два должна родить, и самого Шелли очередной врач предупредил категорически, что провести осень и зиму в сыром и холодном климате будет для него самоубийством. А сидя в Италии, он может только писать... Впрочем, разве перо - не самое сильное его оружие?
Нужен сборник агитационных стихов и песен для народа, для бедняков, для рабочих - это прежде всего. И, конечно, не в любимой философско-символической манере: для этих читателей придется писать проще. Но следует ли ограничиваться только политической лирикой? Или уж дать себе волю - воплотить на бумаге странный и страшный замысел, который вдруг сам собой развернулся в мозгу?
...Зловещее и омерзительное триумфальное шествие - парад призраков, жутких ряженых: вот Убийство и лицом лорда Каслри, в сопровождении своры жирных ищеек - хозяин кормит их человеческими сердцами, в крови и слезах, - сердцами, которые он несет под своим плащом. Вот Обман в образе лорда Элдона - он плачет, а слезы его превращаются в каменные жернова и выбивают мозг играющим на земле детям. Вот Лицемерие - точь-в-точь лорд Сидмут, верхом на крокодиле, и с Библией в руках. Вот другие страшилища, все наряженные в шпионов, пэров и судей. И вот, наконец, главный триумфатор: Смута, Произвол (две стороны одной медали: Анархия, буйство безумной толпы, и Деспотизм преступного антинародного правительства органически соединились в одном образе) - это сама смерть, скелет на белом, залитом кровью коне. На голом черепе - венок и надпись: «Я - бог, король, закон»; в костях пальцев - скипетр; законники, ханжи и войска - опора старого мира - приветствуют его как хозяина, и кошмарный фантом, улыбаясь, раскланивается на все стороны, обещает горы золота и реки крови... Сможет ли кто-либо преградить ему путь? Да: только сплоченный, единый восставший народ...
«О люди Англии, сыны
Непогасимой старины,
Питомцы матери, чей дух
На время только в вас потух,
Восстаньте ото сна, как львы,
Вас столько ж, как стеблей травы,
Развейте чары темных снов,
Стряхните гнет своих оков,
Вас много - скуден счет врагов!

В чем вольность, знаете ль? Увы,
В чем рабство, испытали вы,
И ваше имя - звон оков,
В нем отзвук имени рабов.
Да, рабство, подневольный труд,
В работе вечной дни идут,
И платят вам тираны так,
Что прозябать вам кое-как.

Вы все для них, вы - дом, и печь,
Станок, лопата, плуг и мечь,
С согласья или без него
Вы им пригодны для всего.

И жалок вид детей нагих,
И бледны матери у них,
Покуда речь моя течет,
К ним смерть идет,
И смерть не ждет.

И было бы желанно вам
Есть то, что сильный жирным псам
Бросает щедрою рукой,
Но пищи нет для вас такой.

Дух Золота лелеет взгляд
И от труда берет стократ,
И в тираниях старых дней
Работать не было трудней.

И за чудовищный ваш труд
Бумажных денег вам дают,
Вы им даруете кредит,
Хоть в них обман бесстыдный скрыт.

И воли вам, в мельканье лет,
Над волей собственною нет,
Но что другие захотят,
В то вашу волю превратят.

Когда ж вы издадите вздох,
Что сон ваш скуден, хлеб ваш плох,
Тогда тиран к вам войско шлет,
И вас и ваших жен он бьет,
И кровь из ваших ран течет.

И месть горит и хочет вновь
За пытку - пытку, кровь за кровь:
Не поступайте так, когда
Настанет ваша череда...»
Перо словно само собой бегает по бумаге. Строфы складываются почти без усилия - быстрее, чем рука успевает их записать.
Шелли работает в своем кабинете в башне, которую он, по аналогии с «Аббатством кошмаров», прозвал «башней Скютропа». Здесь ему хорошо: уютно и тихо, никто и ничто не тревожит, не отвлекает - даже Либеччьо, большой добродушный пес, который разлегся под столом и, томно виляя хвостом, с нежностью смотрит на друга, ожидая удобного момента, чтобы продемонстрировать пылкие чувства.
На столе - невообразимый хаос. Почти как в студенческой келье в Оксфорде, разве что колб не хватает. Книги по философии и химии, большая деревянная чашка с ртутью, в которой плавает бумажный кораблик, другая чашка - фарфоровая - с недопитым чаем; кусок пожелтевшей слоновой кости, фитиль, чернила в осколке зеленого стекла вместо обычной чернильницы, и - бумаги, бумаги, бумаги... И - пыль. Она лежит слоями на книгах, кружится и танцует в падающем из окна солнечном луче. Поэт, однако, не обращает на нее никакого внимания, на окружающий беспорядок - тоже: раздвинул локтями хлам на столе, отвоевал местечко для писанья - и вполне доволен.
«...Да, птицы носятся везде,
Но отдохнут в своем гнезде,
И есть берлога у зверей
В суровый холод зимних дней.

Для лошадей и для быков
В их стойлах корм всегда готов,
Собак дворовых впустят в дом,
Когда бушуют вихрь и гром.

Есть хлев и корм есть у ослов,
И для свиней приют готов,
О Англичанин, только ты
Бездомен в мраке нищеты.

Вот это рабство - посмотри,
Терпеть не станут дикари,
И зверь доселе не терпел
То, в чем обычный твой удел.

О Вольность, мир огнем одень,
Пусть говорят, что ты лишь тень,
Что из пещеры славы ты
Лишь суеверие мечты.

Нет, для работника ты хлеб,
Чтоб он, насытившись, окреп,
Чтобы, окончив труд дневной,
Он счастлив был с своей семьей.

Ты всем, кто знает скорбь и мрак,
Одежда, пища и очаг;

Ты для богатого, когда
Он топчет слабых - как узда:
Отдернет ногу он свою,
Как наступивши на змею.
Ты справедливость: никогда
Не купишь твоего суда;

Ты мудрость: в Вольном не горят
Огни, твердящие про ад,
Он не подумает, что он
Навеки будет осужден.

Ты Мир: сокровища и кровь
Не тратишь, чтоб сбирать их вновь;
Ты свет Любви..."
Тут дверь кабинета вдруг отворилась - вошла запыхавшаяся Мэри.
- Фу... какая длинная лестница!
Шелли вскочил, придвинул жене стул:
- Зачем ты сама поднялась? Послала бы за мной. Такие упражнения тебе сейчас ни к чему.
- Не беспокойся, я хорошо себя чувствую. Прости, что потревожила, но только что принесли почту, и там оказался пакет от Оллиера - вот видишь, какой толстый. Я подумала - может, здесь что-то спешное.
- Спасибо. Но можно было бы попросить Клер, чтобы самой не трудиться.
- Да я, кроме письма, просто хотела тебя видеть. Соскучалась... Ты опять работаешь дни и ночи.
- Спешу закончить «Маскарад Анархии» - поэма на злобу дня, тут важно не упустить время. Кстати, я последовал твоему совету - нарочито упростил слог, так что даже полуграмотному будет понятно.
Мэри взяла свежеисписанный лист, быстро пробежала глазами:
- Ты всерьез думаешь это опубликовать? Под своим именем?
- Да.
- Ты уже не надеешься вернуться в Англию?..
Шелли замялся:
- Почему же? Вот мы с тобой немного поправимся - и вернемся... Может быть, в следующем году. Но, конечно, если у издателя будут неприятности из-за этой поэмы - тогда я один вернусь раньше. Не могу же я допустить, чтобы другой расплачивался за мои грехи.
Мэри - тихо:
- А... как же я?
Он наклонился, поцеловал жену:
- Полно, родная, ты преувеличиваешь опасность. Нус, давай посмотрим, что нам прислали, - вскрыл конверт. - А, так и есть: статья из «Куотерли». Я услыхал, что меня там опять дико разбранили, и просил прислать вырезки.
- Зачем?
- Интересно. Видишь ли, Мэри, когда хвалят (разумеется, единомышленники - от врага получить похвалу не дай боже!), так вот, когда хвалят - это доставляет удовольствие, но любопытство возбуждает только брань. А рецензии «Куотерли», при всей их злобе, всегда крайне потешны; эта, должно быть, тоже лакомый кусочек. Ты не обидишься, если я прямо при тебе прочту?
- Конечно, читай, мне спешить некуда.
Мэри подозвала Либеччьо, который взвизгнул от радости и моментально ее всю облизал; Шелли, улыбаясь, быстро просмотрел журнальные вырезки.
- Да, именно то, что я и предполагал. Зло, не слишком умно и очень забавно. Разумеется, опять нападки на мою личность - ну да это все пустяки. А финал просто великолепен; прочти - всласть посмеешься.
- Я этих мерзостей читать не желаю.
- А зря. Там, представь себе, описан финал моего сражения с их всемогущим богом. Он увлекает меня под воду за волосы, как фараона, утонувшего в Красном море (это - сравнение рецензента); я кричу, как дьявол, который гибнет, но не сдается, проклинаю и ругаюсь всеми смешными и страшными ругательствами, как французский форейтор в Мон-Сени, уверяю всех, что я и не думал тонуть - хотя сам уже пошел на дно - и в конце концов действительно тону...
- Глупость меня не забавляет. Хотя интересно было бы знать, кто ее автор.
- Я тоже об этом думаю. Неужели все-таки Саути? Очень на него похоже. Боюсь, мне придется - хотя и не хочется - ему написать, чтобы выяснить этот вопрос.
- Не советую. Если у тебя есть лишнее время - лучше наведи порядок в этой...
- В чем?
Мэри широким жестом обвела окрестность:
- ...свалке. Я хотела подобрать слово поделикатнее, но не нашла. Потрудись сам, раз уж прислугу сюда не пускаешь.
- Беспорядок здесь только на первый взгляд, - возразил Шелли. - Я в нем отлично ориентируюсь. А стоит разложить все по полочкам - не найду нужных вещей.
- Тогда позволь, я хоть пыль вытру. Где это видано - дышать таким воздухом при твоих-то легких!
- Ну, это уж я сам сделаю. Хотя зачем - ведь мы скоро уедем во Флоренцию.
- По-моему, здесь тебе хорошо. Ты в самом деле уверен, что ехать необходимо?
- Да.
- Но там не будет миссис Гисборн. Кто же станет давать тебе уроки испанского языка?
- Продолжу заниматься самостоятельно. Сейчас нам гораздо важнее другое соседство - мистер Белл, знаменитый шотландский хирург, осенью как раз должен быть во Флоренции. Я хочу, чтобы тебе была обеспечена его помощь - я побоялся бы доверить тебя даже самому лучшему из итальянских врачей... достаточно сам на них обжегся. Впрочем - ты, любимая, ведешь себя хорошо. Я совершенно уверен, что роды пройдут гладко. Но все-таки с мистером Беллом - надежнее.

10.
Во Флоренцию Шелли, действительно, переехали - месяц спустя, в октябре. И там 12 ноября Мэри родила сына. Роды были благополучные и на редкость легкие - все муки продолжались не больше двух часов. Новый член семьи оказался существом прехорошеньким и совершенно здоровым. Мэри все же решила сама кормить его: не говоря уже о принципиальной стороне, это после всех недавних потерь - отнюдь не лишняя предосторожность.

Утром 13-го ноября бледный луч осеннего солнца разбудил нового обитателя этого мира; маленький белый сверток шевельнулся и запищал.
Мэри мгновенно проснулась; не вставая с кровати, наклонилась - благо колыбель рядом - взяла дитя на руки, полюбовалась, поцеловала в лобик; потом, уложив поудобнее, дала ему грудь. Малыш сразу успокоился, деловито зачмокал - и слабая блаженная улыбка тихо разлилась по лицу матери...
Одна створка двери, между тем, чуть-чуть приоткрылась, и в щели появился большой, сияющий, внимательный синий глаз. Посмотрел, насладился, исчез - и сразу немного пониже возник другой глаз, черный...
Шелли и Клер - за дверью, оба с букетами цветов. Переговариваются шепотом:
- Перси, ты видел? Она улыбается!
- Да... Чуть ли не в первый раз после смерти Вильяма...
- Войдем? Не спугнем, как ты думаешь?
- Подождем: пусть спокойно покормит.
- Кажется, она уже кончила.
- Тогда - войдем.
Клер отступила от двери:
- Нет, я подожду. Иди сначала один.
...Шелли подошел к постели, поцеловал жену, положил букет на одеяло.
- Доброе утро, любимая. Какая ты сегодня красавица!
- В самом деле?
- Да. Ты чудесно выглядишь и на вид совсем здорова - прямо удивительно, зачем ты в постели... Дай-ка мне сына.
- Возьми. Только он, кажется, уже спит.
Шелли взял малютку так нежно, что тот не проснулся; с наслаждением ощутив ладонями ровное живое тепло крошечного тельца, промолвил тихо:
- Вот оно, мое утешение во всех горестях - прошлых, настоящих и будущих...
- Вылитый Вильям, правда? - прошептала Мэри.
- Правда. Я тоже сразу это заметил - еще вчера - но не решался сказать... Как ты его назовешь?
Мэри улыбнулась:
- Флоренция принесла мне счастье... Я дам ему имя Перси-Флоренс.

Напуганные пережитыми бедами, родители решили никуда не переезжать до весны. Впрочем, для того, чтобы вдоволь налюбоваться Флоренцией, надышаться ее воздухом - не хватит и года. Родина Возрождения, город Данте и Петрарки, Леонардо и Микеланджело, город Бокаччо, Донателло, Джотто, Макиавелли, Савонаролы... Все его достопримечательности - дворцы, храмы, галереи - невозможно даже перечислить, не то что посетить.
Одно плохо: очень уж много здесь английских туристов. Публика, в основном, светская, что не мешает ей быть тошнотворно вульгарной. Поэтов такие господа не читают, разве что самых модных, но о Шелли многие слышали, в основном как о безбожнике, развратнике, изверге - в общем, редкостном моральном уроде. Доказывать им, что этот портрет лжив - по меньшей мере наивно: предубежденные подобны слепым и глухим; лучше просто держаться от них подальше - иначе не избежишь оскорблений.
Если бы Шелли хоть на минуту забыл эту истину, то ни с чем не сообразный случай на флорентийской почте мгновенно вернул бы его к действительности.

...Шелли заглянул в почтовую контору, чтобы взять английскую корреспонденцию. В помещении не было никого, за исключением клерка и стоявшего возле прилавка посетителя - очень высокого, плечистого, в длинном плаще и широкополой шляпе.
Шелли тоже подошел к прилавку, назвал себя и спросил, нет ли для него писем до востребования. Почтовый служащий попросил минутку подождать и вышел в соседнюю комнату. И вот тут-то произошло невероятное: господин в плаще обернулся, произнес на чистейшем английском языке: «Так ты и есть тот самый проклятый безбожник Шелли?!» - и, не дожидаясь ответа, взмахнул рукой... Поэт не успел ни отпрянуть, ни заслониться: огромный, тяжелый, точно каменный, кулачище молотом обрушился на его темя. Удар был так силен, что пострадавший упал без сознания. Когда, после длительного обморока, его удалось привести в чувство, он увидел почтового клерка и нескольких зевак, привлеченных то ли состраданием, то ли простым любопытством - но неизвестного обидчика среди них не было: он поспешил скрыться.
Шелли принял меры к тому, чтобы разыскать оскорбителя - впервые в жизни противник дуэлей решил нарушить свое непреложное правило. Когда-то он отказался драться с Хоггом; потом, в Женеве, был эпизод с Полидори: тот приревновал к нему Байрона и упорно, но безуспешно, провоцировал, пока сам лорд не положил конец злобным выходкам завистника, предупредив: «Учтите, доктор: если Шелли его принципы не позволяют участвовать в поединках, то у меня таких принципов нет»; потом были и другие случаи, когда Шелли отказывался драться, не желая ни убивать дурака, ни рисковать бессмысленно своей жизнью. Но случай во Флоренции был из ряда вон выходящим; тут уж из одного самосохранения следовало покарать хулигана - чтобы и другие ревностные блюстители нравственности, читатели «Куотерли ревью» и «Литературной газеты», не последовали его примеру.
Однако розыски оказались тщетными. Удалось только выяснить, что человек, по описанию похожий на оскорбителя Шелли, сел в дилижанс, направлявшийся в Геную, но дальше его следы затерялись. Может быть, это и к лучшему, но все-таки на душе - мрачный осадок. Старый враг - Нетерпимость - вновь демонстрирует свое могущество... А ведь такие люди называют себя христианами!.. Христос-то учил свою паству другому...
Горько. Зрелище любого уродства - а тем более духовного - всегда вызывает тяжелое чувство. Но нет худа без добра: поэт еще раз убедился, что, не сумев завоевать любовь добрых, он, по крайней мере, вызвал к себе лютую ненависть злых. Тоже своего рода признание заслуг, хоть и с обратным знаком. Гордость может утешиться этим. Но - не сердце...

11.
Любопытный - и грустный - парадокс: человек - прекрасен... во всяком случае, потенциально прекрасен; человеческое общество, как правило - отвратительно. Если судьба одарила тебя утонченным умом, глубокой душой и горячим сердцем - в цивилизованном стаде тебе нет места. Твои собеседники - Философия и Поэзия... И - Природа, великая утешительница, целительница всех ран... вечно свободная и вечно прекрасная - даже в неприветливом ноябре.
По лесам в окрестностях Флоренции, над берегами Арно, бродят двое - Шелли и Западный Ветер. Суровый Дух Осени качает вершины деревьев, клонит их волнами, как траву, срывает увядшие листья... Желтые, красные, бурые, они то кружатся в дикой пляске под его могучими вздохами, то вновь пестрым ковром устилают землю.
«Год кончается... Пожалуй, самый плодотворный год в моей жизни. Так много я никогда еще не писал. Что ж, пора подводить итог...
«Прометей» - мое лучшее создание - все еще не опубликован; правда, он, если и увидит свет - наверное, останется незамеченным. Да, Мэри права: поэзия, начиненная философией, может в наше в ремя интересовать лишь немногих... «Ченчи» Ковент-Гарденский театр отверг в самых дерзких выражениях - я убежден, они отгадали автора. «Маскарад Анархии» - фантасмагорический отклик на «Питерлоо» - даже мой друг Ли Хант в своем «Экзаминере» поместить не решился. Что ж, наверное, он прав, что не захотел рисковать: парламент после «манчестерской резни» принял ряд законов, ограничивающих свободу печати. «Акты для затыкания рта» в полном смысле слова - и мой рот оказался первой жертвой... Интересно, удастся ли опубликовать хотя бы «Питера Белла III»? Кажется, у меня получилась неплохая карикатура не только на Вордсворта и других поэтов-ренегатов, продавшихся реакции, но и на всю общественную верхушку моей бедной Англии... Лучше не обольщаться - наверное, с ним тоже ничего не выйдет. Хант даже не сообщил до сих пор, получил он эту вещь или нет. Хорошо еще, если он напечатает хотя бы мое открытое письмо в защиту бедняги Карлайля - вот еще одна жертва клерикалов¬-мракобесов, осудивших его за деизм, как Итона... Да, если Хант решится на эту публикацию - прощу ему все издательские грехи. Да только, скорее всего - не придется. А что до тех моих опусов, которые все же увидели свет - вроде «Розалинды и Елены» и «Юлиана и Маддало» - то они или вовсе не были удостоены вниманием, или - осмеяны и оплеваны. Итак - задачу свою я не выполнил, к сердцам читателей не пробился. Та же ледяная стена непонимания, недоверия, презрения - всюду натыкаюсь на нее...»
Шелли присел на бугорке под большим раскидистым дубом, подобрал обломок красивой веточки с желтыми листьями и коричневыми желудями.
«Когда старый дуб истлеет, здесь будет шуметь листвой молодой дубок, выросший из этого желудя. Продолжение рода - единственная возможность победы над смертью, доступная растениям и животным. Но человеку, если он - личность, этого мало. Он должен реализовать свой творческий потенциал, оставить людям свое дело... вместе со своим именем или безымянное, большое или маленькое - это не суть важно... доброе дело, которое будет светить и греть, когда сам он сойдет в могилу. Доброе дело ради общего блага - лишь в этом и личное счастье, и подлинное бессмертие человека... Лишь в этом, а не в христианском загробном рае, мечтой о котором тешатся трусы...
Я так хотел донести эту истину до людей, так хотел помочь им стать добрее - и, значит, счастливее... Не смог. Не услышали. Не достучался.
Плоды моего ума и сердца не утолили ничьей жажды... Семена упали на скудную каменистую почву и так и не дали ростков...
Что же - бросить борьбу? Опустить руки? Отречься от былой веры, от гордой мечты?
Ну, нет! Другие пусть покорятся судьбе - но не я! Огненосцы, сыны Прометея, никогда не сдаются. Наш удел до последнего вздоха - борьба!.. Буду работать. Быть может - еще достучусь...»
Налетел сильный порыв ветра - с дуба градом посыпались желуди. Шелли поднял голову.
«Западный ветер... Великий разрушитель и созидатель... Он собирает испарения земли в грозовые тучи - вечером они разразятся дождем и градом... Он сметает все отжившее, всю мертвечину, всю гниль, чтобы расчистить место для юной жизни, сильной и прекрасной. О Ветер, брат мой... О, бурный ветер, Осени дыханье...»
Новый мощный порыв ветра над головою - и ответный, все существо потрясший всплеск - в душе. Сердце бешено забилось, в ушах зазвенело, мысли, как осенние листья, вихрем закружились в голове, на лету превращаясь в звучные терцины:

«О, бурный ветер, Осени дыханье,
Перед твоей незримою стопой,
Как духи перед властью заклинанья,

Бегут листы, и кружатся толпой,
Тая в себе всех красок сочетанье,
Объятые губительной чумой...

Перед тобою семена земные,
Боясь Зимы, ложатся в колыбель,
И как в могилах спят они, немые,

Пока над ними носится метель,
И ждут во тьме, и ждут, полуживые,
Когда Зима растеплит им постель.

И вмиг рожок Весны лазурно-ясной
Поднимет клич везде, - вблизи, вдали,
¬И почки, как стада, семьей согласной

Взойдут на лоне материземли...
Суровый дух, могучий и бесстрастный!
Губитель и зиждитель! О, внемли!..»

Не помня себя, Шелли поднялся и зашагал по траве навстречу упругой воздушной волне; он в эти секунды похож на безумного - волосы растрпаны, глаза блуждают, губы шепчут стихи:
«Когда б я был листом, тобой носимым,
Когда б с тобой я тучкою летал,
В восторге бытия невыразимом;

О, если б я волною трепетал
И под твоим крылом неукротимым
Участником твоих порывов стал!

О, если бы, как в детстве, я с тобою
Мог по небу скользить и ускользать
Воздушною проворною стопою,

Как в детстве, - в дни, когда тебя догнать
Казалось мне возможною мечтою,
Не стал бы я тебя обременять

Такими неотступными мольбами,
Такой тоскою, тягостно-больной!
Житейскими истерзан я шипами,

И кровь бежит... Пусть буду я волной,
Листом и тучей! Я стеснен цепями,
Дай волю мне, приди, побудь со мной!..»

Неожиданно для самого себя он вдруг вышел из леса и очутился на берегу Арно. Берег был здесь высокий, крутой; поэт остановился на краю обрыва, лицом к ветру - ветер треплет его волосы, полы длинного плаща развеваются за спиною, как крылья. В страстном порыве Шелли протянул руки вперед, к ветру - это уже экстаз...

«Пусть, вместе с лесом, лютнею певучей
Тебе я буду! Пусть мои мечты,
Услыша зов гармонии могучей

Помчатся, как осенние листы,
Как горный ключ, рожденный тяжкой тучей,
Бегущий с звонким плачем с высоты!

Моим, моим будь духом, дух надменный,
Неистовый! О, будь, мятежник, мной;
Развей мои мечтанья по вселенной,

И пусть из них, как из земли родной,
Взойдет иной посев благословенный,
Подъятый жизнеродостной волной!

Развей среди людей мой гимн свободный,
Как искры, что светлы и горячи,
Хотя в золе остыл очаг холодный!

Пророческой трубою прозвучи,
Что за Зимой, и тусклой, и бесплодной,
Для них блеснут Весенние лучи!»

Часть VII.   ВРЕМЯ БУРЬ

«Мужай, свобода! Ядрами пробитый
Твой поднят стяг наперекор ветрам...»
Байрон, "Паломничество Чайльд-Гарольда", Песнь VI (перевод С.Ильина) «Гроза прекрасна силой обновленья...»
П.Б.Шелли

1820-й год.
Похоже, гроза надвигается - величественная и страшная. Над старой Европой сгущаются темные, насыщенные электричеством тучи. Первая молния уже сверкнула: в прошлом году в Германии студент Карл Занд заколол кинжалом человека, в котором демократы видели (и ненавидели) один из столпов реакции: крайне правого литератора и шпиона Коцебу. Несколько месяцев спустя громовой удар потряс Францию: 13 февраля нового, 1820-го, года в Париже ремесленник Лувель убил герцога Беррийского - племянника короля Карла Х и наследника престола. Эти два террористических акта, бесспорно, произвели сильнейшее впечатление на общественность - как и последовавшая за ними расправа: Лувель и Занд были казнены, и в Германии, и во Франции (как и в Англии после Питерлоо) усилились преследования либералов.
В Центральной, Северной и Западной Европе - не говоря уж о России - троны держатся крепко, их не так-то легко расшатать. Зато на Средиземноморском юге ситуация явно взрывоопасна. По всей Италии - от Палермо и Неаполя до Милана - карбонарии готовятся к выступлению. Из Женевы Филипп Буонарроти с волнением и надеждой наблюдает и по мере своих возможностей пытается направлять их деятельность. Он понимает - силы относительно невелики и, что еще хуже, раздроблены - и все же так хочется верить в успех!
И Греция накануне больших событий. Четыре века сыны Эллады были под властью турок; дольше терпеть рабство они не желают. Еще шесть лет назад, в 1814 году, за границей - в Одессе - было создано греческое тайное революционное общество под названием Филики Гетерия (то есть Союз друзей); с тех пор оно окрепло и разветвилось - немало ячеек возникло и на территории самой Греции. Теперь Союз возглавил Александр Ипсиланти - сын валашского господаря, генерал русской армии, бывший адъютант императора Александра I. Гетеристы ждут сигнала к восстанию: близок, близок час!
А для испанских патриотов он уже пробил. 1 января 1820 года в городе Кадис восстал экспедиционный корпус, который должен был быть отправлен в Америку. Восстание было подготовлено группой офицеров-заговорщиков, его возглавил командир полка Риего-и-Нуньес. Революция огненной лавой разлилась по стране; в страхе перед нею король Фердинанд VII вынужден был присягнуть на верносaть детищу ее предшественницы - Конституции 1812 года.
Из Англии тоже приходят тревожные вести, там тоже говорят о возможных мятежах и гражданских войнах - пока еще только говорят...
Шелли - Ли Ханту, 1-го мая 1820 года:
«...Весь нынешний порядок со всей воздвигнутой на нем надстройкой из форм и принципов должен быть разрушен до основания, прежде чем общение с людьми, - не считая немногих избранных, - станет приносить нам что-либо, кроме разочарования. Это дело не из легких. И все же великие духом все силы свои направляют на его осуществление. Если вера является добродетелью, то прежде всего в политике, а не в религии, ибо именно там рождается то, что вера возвещает и вместе с тем побуждает осуществить... Я хотел спросить, не знаете ли Вы книгоиздателя, который согласился бы издать маленький том песен для народа - целиком политических, предназначенных пробудить и увлечь воображение борцов за реформу. Я вижу, как Вы улыбаетесь, но прошу все же ответить...»

1.
Еще в январе семейство Шелли (включая, разумеется, и Клер Клермонт) перебралось из Флоренции в Пизу. На этот раз и поэту, и Мэри город понравился. Конечно, исторических достопримечательностей меньше, чем в столице Тосканы, зато климат хорош - мягкий, ровный - и чистая, полезная для здоровья вода (последний врач Перси высказал мнение, что злосчастная невралгия может иметь причиной болезнь почек, и эту версию предстояло теперь отработать).
И еще одно преимущество - отсутствие любезных соотечественников. То есть англичане в Пизе, конечно, были, но в гораздо меньшем количестве, чем во Флоренции. Вступать в контакт с местным обществом Шелли не собирался, однако завел одно очень приятное знакомство - с леди Маунткэшл (бывшей ученицей Мэри Уолстонкрафт-старшей) и мистером Джорджем Таем: они состояли в гражданском браке и жили вместе под именем мистера и миссис Мэйсон. Новые друзья вознаградили поэта - хотя бы отчасти - за потерю супругов Гисборн, которые отправились в Англию спасать свое состояние от надвигающейся революции.
Гисборны уехали, и Шелли завидовал им. Он страстно соскучался по родине и в душе мечтал о том, чтобы вернуться хотя бы на лето (зимой и осенью врачи категорически это запрещают), хотя бы одному (Мэри не хочет уезжать из Италии) - вернуться на два или три месяца, чтобы повидаться с друзьями, подышать родным воздухом, побродить по дымному грязному Лондону, по английским лесам и лугам... Сердце порой тешилось этими сладкими снами, но разум отлично знал, что такая поездка была бы лишь бессмысленной тратой денег, которых и без того мало, и здоровья, которого еще меньше. Не говоря уж о том, что такой вояж, без сомнения, огорчил бы Мэри... Следовательно, ничего другого ему не остается, кроме как сидеть на месте и ждать из Англии писем - и новостей.
А письма приходят редко, и новости в них бывают еще реже. Послания Годвина - в основном вариации на любимую тему: нужны деньги. Ли Хант перегружен работой, Марианна - вся в домашних хлопотах: эпистолярное воздержание с их стороны вполне объяснимо, но для Шелли, пожалуй, наиболее огорчительно. Время от времени дает о себе знать старина Хогг - он по-прежнему занят адвокатской практикой и чтением греческих поэтов: жизнь, в общем, без перемен. Зато у Пикока большие перемены: еще в прошлом году он, во-первых, получил должность в Ост-Индской компании (по слухам - доходную и престижную), а во-вторых - женился. Второе явилось прямым следствием первого. Вообще женитьба великого насмешника стоит того, чтобы о ней рассказать: более курьезный способ сватовства ни до, ни после этого случая, по-видимому, не применялся. Дело в том, что с шотландской красавицей мисс Джейн Гриффитс Пикок познакомился лет восемь назад, и девушка ему понравилась, однако он в то время считал, что его скромные материальные средства не позволяют ему достойно содержать семью, и потому уехал, не объяснившись. Все эти годы он и его будущая жена не только не виделись, но и не поддерживали переписки, Пикок даже не знал, осталась ли прекрасная Джейн по-прежнему мисс Гриффитс или превратилась в какую-нибудь миссис Икс. И вот, получив место с очень приличным жалованием, тридцатипятилетний холостяк решил, что пора позаботиться о продолжении рода, и как-то между делом, прямо в конторе, отложив на минуту ост-индские бумаги, написал своей бывшей знакомой длиннющее и очень торжественное письмо с предложением руки и сердца. Но самое любопытное в этой истории - то, что столь оригинально обставленное предложение было принято... В декабре 1819 года состоялась свадьба.
Итак, семейная жизнь Пикока устроилась - это большая радость. И еще приятное известие: вдруг дал о себе знать Томас Медвин, троюродный брат Шелли, друг детства, школьный товарищ. Он был офицером в индийской армии, теперь вышел в отставку, поселился в Женеве и занялся изящной словесностью. В связи с этим, должно быть, и появилась потребность в родственнике-литераторе. Медвин прислал Перси свою поэму «Пиндареи» и письмо, в котором намекнул на возможность собственного приезда в Италию, а также рассказал о своих друзьях Вильямсах, живших с ним в одном доме - прелестной парочке, которая, как бодто, тоже непрочь была посетить Пизу и познакомиться с опальным поэтом. От такой перспективы Шелли пришел в восторг и сразу ответил радушным приглашением; что до медвиновской поэмы, то она была откровенно слабой, но Перси постарался - с обычной своей деликатностью - все, что достойно того, похвалить и все, что возможно, улучшить, так что в результате получилось более или менее сносно.
К сожалению, почта приносит порой и недобрые вести. Большим огорчением для Шелли было узнать об опасной болезни Китса.
Последние полтора года были для младшего из английских романтиков крайне тяжелыми. Осенью 1813-го - один за другим - два страшных удара: издевательские, разгромные рецензии на его первую поэму в «Куотерли ревью» и «Блэквудз Мэгэзин», и - смерть горячо любимого младшего брата, Тома: наследственный туберкулез, убивший когда-то их мать, взялся теперь за детей. Джон, не щадя себя, самоотверженно ухаживал за умирающим... Потом были месяцы напряженного творческого труда: за один год написаны три поэмы, фрагмент «Падение Гипериона», «великие оды», сонеты, множество других стихотворений; потом, казалось, впереди блеснул луч надежды на личное счастье - большая любовь к молодой очаровательной девушке по имени Фанни Брон, помолвка... Но страшный враг, погубивший Тома, проник и в кровь Джона; в феврале 1820 года сильное легочное кровотечение показало, как далеко уже продвинулась его разрушительная работа.
Со времени своего отъезда в Италию Шелли не поддерживал отношений с Китсом, хотя очень интересовался его сочинениями и через Оллиера регулярно посылал ему свои. О болезни молодого собрата он узнал из письма мистера Гисборна. Сердце мучительно сжалось: жизнь гения под угрозой. Едва расцветшая, двадцатичетырехлетняя жизнь... Как помочь ему? Как спасти? Самое лучшее, на себе испытанное противотуберкулезное средство - теплый итальянский климат. Вот если бы уговорить Китса приехать в Пизу! Поселить его в своем доме, окружить заботой и лаской; вдохнуть в него веру в благополучный исход, в реальность выздоровления, а главное - в собственный талант, в свои огромные творческие возможности... О, если бы удалось этого добиться - кто знает, хороший уход и теплая атмосфера (и в прямом, и в переносном смысле), соединившись с волей к жизни, быть может, совершили бы чудо! А когда тело окажется вне опасности, можно будет заняться душой: сам по себе талант - без достаточной духовной культуры, без широкого разностороннего образования - это еще только половина желанного совершенства. Какой радостью было бы разделить с Китсом все то интеллектуальное богатство, которое успел накопить сам! Прежде всего обучить его языкам: греческий, латынь, итальянский, немецкий, испанский - золотые ключи к сокровищам поэзии... Гений, обогащенный знанием, может в будущем одарить литературу плодами, которые сейчас трудно даже вообразить! И если при этом он превзойдет Шелли, лишит его последних надежд на признание, на славу - пусть так! Человечество в целом выиграет - следовательно, тем лучше...
Ах, какой великолепный прожект! Если бы его еще удалось осуществить как задумал! Но для этого нужно, кроме собственных добрых намерений, еще кое-что: во-первых - деньги, во-вторых - согласие двух людей: самого Китса - и Мэри... Свободных денег, правда, нет, и получение их в ближайшее время ни с какой стороны не просматривается. Правда и то, что Китс очень горд и независим - чувство собственного достоинства обострено в нем прямо-таки до болезненности, он даже и с Хантом рассорился, потому что заподозрил его в намерении поучать и руководить... и как он воспримет вмешательство непрошенного доброхота - сие предугадать сложно. Что до Мэри, то она в душе вряд ли обрадуется распрекрасному плану мужа, сулящему столько лишних трат и забот. Проблема на проблеме... И все же - как хочется попытаться!..
Тревога о здоровье Китса - отнюдь не единственный источник душевного дискомфорта; есть и другие, причем не за тридевять земель, а здесь же, под боком, и чтобы сохранить внутреннее равновесие, требуется прилагать немало усилий. И все чаще приходится звать на помощь Философию, чтобы ослабить душащую петлю тоски.
Внешний мир - человеческое общество, этот огромный рынок душ и тел, средоточие лжи, корысти и злобы - есть постоянный источник страданий. Это естественно, к этому надо всегда быть готовым. Но раздоры и неурядицы в тылу, в собственной семье, напряженность отношений между теми, кого любишь - это тяжко. Особенно, когда все понимаешь, жалеешь - и не можешь помочь.
Мэри нервничает, с каждой неделей - сильнее. Источников ее раздражения, по-видимому, два: письма Годвина с его вечным требованием денег и - Клер. Боится пересудов... А может быть, немного ревнует - в тайне от самой себя? Она, конечно, знает, что муж никогда не предаст ее, не унизится до лжи, до тайной измены - но задавленная ревность, как и всякая страсть, плохо слушается рассудка.
Бедная Клер тоже в перманентно взвинченном состоянии. Она истосковалась по дочери и теперь посредством почты ведет бесконечную бумажную войну с Байроном из-за ребенка - но сила здесь явно не на ее стороне. Шелли старается не вмешиваться в конфликт, ибо уже убедился - ни на одну из сторон его увещания не действуют. Но порой жалость берет верх над благоразумием, и он посылает Байрону очередное письмо в защиту Клер - прекрасно понимая, что от этого заступничества не будет ни малейшего толку. Время от времени за обедом или ужином повторяются сцены вроде ниже следующей:
Шелли:
- Клер, что с тобой? Ты нездорова? Как себя чувствуешь?
Клер (вытирая припухшие от слез глаза):
- Как обычно... Ты видел последнее письмо Байрона?
- Нет. А о чем он пишет?

- О незрелых фруктах и о боге.
- Не понимаю, какая связь.
- Видишь ли, у Байрона новая возлюбленная - на этот раз какая-то знатная дама...
Мэри:
- А бог и фрукты причем?
Клер:
- Сейчас объясню. Так вот: ради этой особы милорд покинул Венецию и переселился в Равенну, а дочь отдал в монастырь.
Шелли:
- Как - в монастырь?
- Ну, в пансион католического монастыря. Бедное дитя будет жить среди итальянских монахинь, не имеющих никакого представления о чистоплотности и ни капли любви к детям! Я, как только узнала, сразу написала Байрону, чтобы он лучше отдал ребенка мне...
- То есть нам, - уточнила Мэри.
Клер покраснела:
- Ну да... Ведь ты... вы оба не осудите меня...
- Ты совершенно правильно поступила, - мягко сказал Шелли. - Так что же Байрон?
- Он написал... что решительно не одобряет воспитания, которое дети получают в твоем доме, и отдать Аллегру сюда - все равно что отправить в госпиталь. Он или пошлет ее в Англию, или оставит в монастыре, но не позволит, чтобы она была тут у нас и умерла от голода или от объедания незрелыми фруктами... и чтобы ты внушал ей убеждение, что бога нет. А еще он пишет что-то о том, что ты - противник целомудрия и вообще... - она смущенно умолкла.
Шелли усмехнулся:
- Забавно... Я, впрочем, догадываюсь, откуда у него такие сведения. Ну, ничего. Напишу ему - и, надеюсь, с недоразумением будет покончено. Но если даже он не изменит сейчас решения относительно монастыря - ты сама знаешь, как он упрям, и признать свою неправоту ему всегда нелегко - ты все-таки не отчаивайся так, дорогая. Помни, что он любит дочь и желает ей добра. И надейся на лучшее. А я, конечно, сделаю для Аллегры все, что смогу.

2.
В июле 1820 года в Мадриде соберутся Кортесы - народный парламент. Испанская революия торжествует победу.
Италия - очередь за тобой!

«Смелее, смелее, смелей!
Есть кровь на земле, отказавшей вам в пище.
Пусть кровь ваших ран, как рыданье очей,
Оплачет нашедших приют на кладбище.
Какая же скорбь справедливей такой?
Тот с другом расстался, тот с братом, с женой.
Кто скажет, что битва их смыла волной?
Проснитесь, проснитесь, проснитесь!
Тиран и невольник - враги-близнецы;
Разбейте оковы и рвитесь, и рвитесь,
В могилах вам внемлют сыны и отцы:
Их кости в безмолвных гробах содрогнутся,
Когда на погост голоса донесутся
Тех смелых, что рвутся на волю и бьются...»
«Песнь к защитникам свободы» Шелли написал еще в прошлом году, в октябре - как отклик на «манчестерскую резню» и как предчувствие грядущих европейских потрясений - но по своему духу она более всего соответствует грозовой атмосфере 1820-го...
Зарево итальянской революции занялось на юге. Родина Джордано Бруно - город Нола - выступил застрельщиком освободительного движения. В разгар праздника покровителя карбонариев святого Теобальда - в ночь с 1 на 2 июля - группа из 157 человек (тридцать гражданских лиц, остальные - офицеры и солдаты расквартированного там королевского кавалерийского полка) подняли восстание за «Свободу и Конституцию», и отряд революционеров двинулся из города по направлению к Авеллино, где находился штаб Второй дивизии, которой командовал генерал Гуильермо Пепе - он, как надеялись карбонарии, должен был возглавить дело Свободы.
Этот первый революционный отряд вскоре получил название «Священного батальона». Величественное и трогательное зрелище: полторы сотни повстанцев на пыльной дороге. Солдаты в мундирах, крестьяне - этих немного - в грубой бедняцкой одежде, дворяне-заговорщики в длинных плащах - все вперемешку. Впереди, под черно-красно-голубым знаменем карбонариев - вожди восстания: священник Луиджи Миникини (великий магистр венты «Муций Сцевола») и два офицера: Микеле Морелли и Джузеппе Сильвати. Они идут через города и селения, и Миникини приветствует восторженно встречающих его жителей: «Да здравствуют крестьяне! Ликуйте! Да здравствует Свобода и Конституция!»
В Монтефорте «Священный батальон» пополнили вышедшие ему навстречу авеллинские карбонарии и восставшие воинские части. С этого мгновения ход событий стал необратимым: революция, подобно лесному пожару, в считанные дни охватила все Королевство Обеих Сицилий.
Перепуганный король Фердинанд I, понимая, что силами, достаточными для подавления «мятежа», он не располагает, решил пойти на уступки, чтобы выиграть время. Сославшись на плохое состояние здоровья, он передал власть своему сыну Франческо, герцогу Калабрийскому, сделав его наместником. Новоиспеченный глава государства уже 7 июля провозгласил конституцию по образцу испанской - в тех условиях самую прогрессивную из возможных. Она фактически лишала короля всех атрибутов суверенитета: подлинным носителем власти становился теперь однопалатный парламент, избираемый всеобщим голосованием; король не имел права санкционировать законы, распускать парламент и откладывать его заседания, не мог даже самовольно - без согласия законодателей - покинуть страну. Эта конституция открывала возможность для создания либерально-буржуазного строя и не исключала дальнейшую его эволюцию в демократическом направлении.
9 июля в столице Королевства Обеих Сицилий состоялся парад конституционных сил. Он был обставлен с большой пышностью. Под трехцветным знаменем «Священного батальона» по улицам и площадям Неаполя прошли в торжественном марше войска, за ними - народное ополчение; Луиджи Миникини в одежде священника, с оружием и карбонарскими знаками отличия шагал впереди семитысячного отряда вооруженных карбонариев. Принц-наместник, который вместе со своим двором присутствовал на параде (трехцветная кокарда на шляпе, клокочущая ярость в душе) приветствовал революционеров кисло-сладкой улыбочкой...
Ах, какое трогательное национальное единодушие! Лишь один эпизод слегка подпортил картину: когда маркиз Де Аттелис - один из самых крайних радикалов-карбонариев - приветствовал колонну Миникини криком «Да здравствует республика!» - генерал Пепе тут же приказал арестовать смутьяна, что и было немедля исполнено. Впрочем, этот случай не получил огласки, празднование закончилось так же благопристойно, как началось.
Пройдет совсем немного времени - от согласия и единства не останется и следа... Но это - в будущем. Пока же все предаются ликованию.

_ Шелли, узнав о неаполитанских событиях, тоже бурно возликовал. Революция победила, притом - малой кровью! Правда, из Палермо пришли дурные вести - там войска сопротивлялись народу и было много жертв; но если борьба начата, ее надо вести до конца... Так или иначе - Сицилия отныне так же свободна, как и Неаполь! Когда же Священный огонь перекинется с юга на север? Скорей бы!..
Хотя сейчас, пожалуй, главное - сохранить то, что уже завоевано. Только бы неаполитанцы не опочили на лаврах, только бы достало им сил и мудрости для смелых решительных действий! Как бы хотелось Шелли быть сейчас с ними - там, где решалась судьба революции, судьба свободы... Правда, чем он - иностранец, полу-инвалид, не имеющий никаких связей с карбонарскими кругами - мог быть там полезен?
В свои девятнадцать лет он не задавался такими вопросами - он просто собрал пожитки и поехал с Харриет в Ирландию. Но тогда он не пережил еще столько ударов и разочарований, не похоронил троих детей, не знал, что это такое - тайный, жгучий, неотвязный страх за последнего выжившего ребенка... И тогда он еще принадлежал сам себе. Теперь - другое дело: теперь над всеми его поступками довлеет чувство ответственности - за Мэри, за их дитя, за всех близких. Ведь в настоящее время он не имеет практически никакой собственности - ни земли, ни ценных бумаг - ничего кроме пожизненной ренты, которую ему выплачивает отец. Все благополучие его семьи, да в немалой степени и семьи Годвина, зависит от получения этой злосчастной тысячи фунтов годовых. И если так случится, что он умрет раньше сэра Тимоти, то для Мэри это событие обернется не только личным горем, болью утраты, но и полным материальным разорением, полной зависимостью от произвола самодура-свекра. Вот уж этого никак нельзя допустить...
Следовательно, ни на какие рискованные авантюры - даже самые благородные - он пока не имеет права. Он обязан довольствоваться ролью пассивного (хотя отнюдь не бесстрастного!) наблюдателя. Роль вешне простая. И мало кому дано понять, как она тяжела...
«Пусть знамя горит высоко,
Когда за добычей помчится Свобода!
Пусть ветер его развевает легко,
Не ветер, а вздохи и голод народа.
И вы, вдохновенной сплотившись толпой,
Сражайтесь не в битве тупой и слепой -
Во имя Свободы идите на бой!

Вам слава, вам слава, вам слава!
Хваленье страдавшим в великой борьбе!
Никто не затмит наивысшее право,
Что вы завоюете в битве себе.
Не раз возникал победительный мститель,
Но тот настоящий герой-победитель,
Кто, в силе не мстя, над собою властитель...»
Цвета знамени карбонариев - черный (уголь), красный (пламя) и голубой (дым) - имеют еще один тайный, символический смысл: они означают соответствено веру, добродетель и надежду. В сущности, глубоко трагическая аллегория: надежды, которых в первые дни революций бывает так много, постепенно рассеиваются как дым; добродетель, самоотверженная любовь, приносит себя в жертву: ярко вспыхнув, она все свои силы, всю душу, плоть и кровь отдает горению, борьбе - и в конце концов угасает... в застенке, в изгнании или на эшафоте. Остается одна упрямая вера - в бога или в будущее - без которой просто не выжить. Жестоко, но, похоже, это общий закон: борьба и труд никогда не пропадают бесследно, они приносят свои плоды, но - для других поколений, часто неблагодарных. Это необходимо понять - и смириться - и честно продолжать свое дело, не ожидая ни награды, ни признания.
Однако бывают дни - и даже месяцы - когда, вопроки логике, верится, что любовь и надежда восторжествуют уже сейчас, что этот мрачный серо-коричневый мир может стать алым и голубым... Таким временем больших общественных упований стали для Шелли вторая половина лета и осень 1820 года.

3.
А над Хемпстедом - рыхлое серое небо. Тучи висят так низко, словно зацепились за трубы домов и верхушки деревьев. Мелкий дождь, серый дождь без конца...
Ветер сердито стучит в стекло. По часам еще день, но в маленькой комнате так сумеречно, что пришлось зажечь свечи.
Остро отточенный карандаш быстро бегает по листу бумаги, и на нем все отчетливее проступает лицо - знакомое и уже почти незнакомое: лицо Джона Китса. Кудрявый белокурый юноша - художник Джозеф Северн - рисует очередной портрет своего больного друга.
Сам Китс - здесь же, сидит у окна в глубоком кресле. Под головой - подушка, ноги укрыты пледом. Лицо бледное, осунувшееся, и все черты стали как будто тоньше и смягчились: исчезло упрямое, дерзкое, задорно-петушиное, теперь во всем облике - одна бесконечная грусть.
Китс машинально листает лежащую у него на коленях книгу, но - не читает: мысли ушли далеко...
- Северн!
- Да, Джонни?
- Я все думаю, отчего Фанни отказалась расторгнуть нашу помолвку? Из жалости - или она все еще любит меня?
- Я думаю, мисс Брон тебя по-прежнему любит, и вы еще будете счастливы - когда ты поправишься, - без запинки, бодрым и уверенным тоном - как о чем-то, что само собой разумеется - сказал Северн.
Китс мрачно усмехнулся:
- Когда поправлюсь... Не верю я в это, Джозеф. Мой конец мне слишком ясен, вопрос только в сроках. Если бы Фанни согласилась на разрыв - я, наверное, умер бы скоро, а так, быть может, протяну еще несколько месяцев... или даже год.
- Не надо думать о смерти. Ты поправишься, я уверен в этом, и врачи так говорят.
- Нет, друг мой. Я знаю... Я полгода уже не пишу, а когда поэт перестает сочинять - это признак...
- Ну полно, ты же сам на днях говорил, что у тебя новые планы, что, как только тебе станет легче...
Стук в дверь перебил Северна: пришел рассыльный с почты.
- Письмо для мистера Китса.
Северн взял конверт.
- Ого! Из Италии! Подпись не разберу... Кто у тебя в Италии?
- Никого, - удивленно ответил Китс.
Художник отпустил рассыльного, передал письмо другу. Китс, подстегиваемый любопытством, торопливо вскрыл послание; развернул, поискал подпись, нашел - пробормотал удивленно и как будто растерянно:
- Это Шелли.
- Как, тот самый Шелли? Безбожник, враг морали и всеобщее пугало?
- Да
- Он - твой друг? Ты никогда не говорил об этом.
- Не о чем говорить. Я несколько раз встречался с ним у Ли Ханта, мы спорили, читали стихи... Но друзьями не стали. То есть он-то, как мне кажется, очень этого хотел, но я счел за лучшее воздержаться.
- Почему? Испугался его скандальной славы?
- Не то чтобы испугался... Хотя, может быть, немного и испугался: не хотелось, чтобы на меня тоже повесили позорный ярлык... Но главное - я считал его человеком другой среды... аристократом, баловнем судьбы, по случайности рождения получившим все то, что я должен был добывать с боем... - Китс помолчал, подумал, вздохнул. - Помню, как-то он пригласил меня в гости. Я отказался - резко, демонстративно. Теперь жалею об этом. Ему было тогда тяжело. Он был болен, и его травили...
- Интересно, что ему теперь понадобилось.
- Это мы сейчас узнаем. Извини, Джозеф - я прочту про себя, вслух мне трудно. Не обидишься?
- Разумеется, нет.
Северн вернулся к работе. Поэт углубился в чтение.
«Дорогой Китс!
Я с большим огорчением узнал об опасном приступе, который Вы перенесли, а мистер Гисборн, сообщивший мне об этом, добавляет, что у Вас и сейчас есть признаки чахотки. Эта болезнь особенно любит людей, сочиняющих такие хорошие стихи, как Вы, и ей часто помогают в этом английские зимы. Я считаю, что молодые симпатичные поэты вовсе не обязаны ее поощрять и не заключили на этот счет никакого договора с музами. Если же говорить серьезно (ибо я шучу на тему, вызывающую у меня большую тревогу), я полагаю, что после случившегося Вам лучше всего провести зиму в Италии, и если Вы тоже сочтете это необходимым, пожить в Пизе или ее окрестностях сколько Вам захочется. Миссис Шелли присоединяется к моей просьбе поселиться у нас. Вам лучше ехать морем до Ливорно (во Франции смотреть нечего, а морской воздух особенно полезен для слабых легких); оттуда до нас - всего несколько миль. Вам непременно надо увидеть Италию; Ваше здоровье, ради которого я это предлагаю, для Вас может быть поводом...
Недавно я перечитал Вашего «Эндимиона» и снова убедился, какие поэтические сокровища он содержит - правда, рассыпанные с беспорядочной щедростью. Этого публика обычно не терпит, и вот причина, отчего было продано сравнительно мало экземпляров. Я уверен, что Вы способны создать великие произведения, стоит Вам захотеть...
Я в поэзии стараюсь избегать вычур и какойлибо определенной системы. Хотелось бы, чтобы так поступали и более талантливые, чем я.
Останетесь ли Вы в Англии или приедете в Италию, верьте, что всюду и во всех Ваших делах вас будут сопровождать мои горячие пожелания здоровья, счастья и успеха и что я искренне ваш
П.Б.Шелли».
Китс дочитал - опустил голову, прикрыл глаза ладонью. Северн, оторвавшись от работы, с тревогой взглянул на него:
- Что, Джонни?
- Прочти сам...
Художник взял письмо, прочел, вернул Китсу, прошептал задумчиво:
- Какое большое сердце...
- Да, - тихо отозвался Китс. - Ни тени упрека за прошлое - будто и не помнит вовсе, как я его оттолкнул... Каждое слово дышит благородством.
- Ты примешь его приглашение?
- Нет.
- Почему?
- Ты полагаешь, у меня совсем нет гордости?
- Причем здесь гордость? Когда тебе вот так, просто и искренне, протягивают руку - достойнее всего принять ее. Притом он прав по существу: поездка в Италию тебе сейчас жизненно необходима. Если захочешь - я поеду с тобой.
- Надо подумать - такое решают не вдруг.
- Подумай. Но обязательно ответь на его письмо.
- Отвечу...
Северн вновь принялся за портрет, Китс погрузился в раздумье. Несколько минут тишины... Вдруг ее нарушил негромкий смех - засмеялся Китс.
- Что с тобой? - удивился Северн.
- Пришла забавная мысль.
- Какая?
- Вообразил себе наш современный английский Парнас. Как думаешь, сколько там сейчас более или менее известных литераторов? Полсотни, наверное, а то и больше. И вот все они озабоченно суетятся в погоне за лаврами, толкаются, оттирают и топчут слабых, осыпают друг друга то бранью, то комплиментами (последними - в надежде, что им вернут долг той же монетой) - и среди этой кутерьмы они все - или почти все - дружно поносят троих: Шелли, Байрона и меня. Это, в общем, понятно - при огромной разнице наших дарований, темпераментов, идейных установок мы сходны в одном: в неприятии современного общества, их общества - этого чудовищного рынка, где покупается и продается все, абсолютно все - даже слава, честь, любовь... Мы не согласились принять их систему ценностей - вот истинная наша вина. И за нее нас клянут и оплевывают при жизни, за нее предадут забвению после смерти... Я не жалею о том и не боюсь ни плевков, ни забвенья. Когда-то я очень хотел славы, теперь понял: всё - суета. Хотя и очень обидно и больно сознавать, что не успел совершить все, что мог бы... О господи, неужели я родился на свет ради такого конца?..
- Полно, Джонни, опять эти мрачные фантазии! А ведь ты хотел, мне кажется, рассказать о чем-то смешном...
- Да, в самом деле... не то чтобы смешном, но... Видишь ли, мне вдруг подумалось: а что, если, несмотря на все старания литературных ханжей, наши имена - не только имя Байрона (ему-то посмертная слава обеспечена) но и имя Шелли и мое - все же не будут забыты? И я представил себе, что скажет о нас критик лет через пятьдесят... или даже сто.
- И что же?
- Возможно, он скажет так: в начале девятнадцатого века Англия родила трех гениев - Байрона, Шелли и Китса. Они все трое были не в ладу с миром, все трое страстно искали истину и нашли - каждый свою. Китс решил, что «красота есть истина», Шелли - что «добро есть истина», а Байрон - что «истина в том, что нет ни красоты, ни добра».
Северн усмехнулся:
- Метко! И кто же - по мнению твоего будущего критика - оказался прав?
- Боюсь, что все-таки Байрон...
- Нет, - возразил художник. - Вопреки всему, Красота и Добро существуют: их единство и есть - искомая истина.
- Ты можешь обосновать это мнение?
- Да. У меня даже есть вещественное доказательство.
- Какое?
- Письмо, которое ты держишь в руке...
Несколько мгновений молчания.
- Да, ты прав, - тихо сказал, наконец, поэт. - И вспомним еще одну истину: «Поэзия земли не знает смерти...» - Он отбросил плед и с усилием поднялся на ноги. - Да, надо ехать в Италию. Пока человек живет и мыслит - он должен бороться за жизнь...

4.

Курортный сезон кончился, и семейство Шелли, лечившееся в Банья-ди-Лукка, вернулось в Пизу.
Шелли удалось недорого снять очень приличный дом - после тесноты, в которой прожили прошлую зиму, это было счастьем. И в другом отношении период конца лета - начала осени был для поэта счастливым: окрыленная известием о неаполитанской революции, душа его ощутила мощный прилив сил, и полугодовая полоса мучительного творческого застоя наконец прервалась - пришло вдохновение: за какие-то два с половиной месяца были написаны патетические «Ода к Неаполю» и «Ода к Свободе», великолепное стихотворение «Свобода», фарс «Тиран-Толстоног» - злющая сатира на принца-регента и весь английский общественный строй. Но самое удивительное создание этой поры - «Атласская фея», прелестная фантастическая утопия: эта в высшей степени оригинальная, причудливая поэма, вся переливающаяся дивными красками, словно крыло бабочки, и притом немаленькая - 78 октав! - была написана им сразу начисто в течение... трех дней.
Удачи, как и неприятности, обычно идут полосой. Клер наконец-то изволила понять, что родственники от нее устали, и приняла приглашение новых друзей - профессора Бойти и его супруги - пожить некоторое время у них во Флоренции; они могли - и собирались - ввести мисс Клермонт и итальянское общество. Мэри ее отъезду очень обрадовалась, Шелли внутренне - тоже, хоть и жалел Клер: он понимал, что не одна жажда светских развлечений побудила бедняжку сделать этот шаг.
И еще приятное событие: наконец-то приехал долгожданный кузен Медвин. Тридцати трех лет от роду, симпатичный, добродушный, приятный во всех отношениях. Правда, на философские темы с ним не очень поговоришь, зато об Индии, где сам служил, он рассказывает отлично - живо и увлекательно; к сожалению, его горазо больше тянет беседовать о литературе, о поэзии - а в этом он смыслит мало. Обыкновенная история: желание служить музам велико, а талант более чем скромен... если он вообще есть. Бедняга Том!.. Впрочем, литературные способности, как и все прочие, можно развивать - если правда, что «в любой душе есть семя совершенства»... Так или иначе, следует попытаться.
Медвину в Пизе, в доме Шелли, сразу очень понравилось. Перси он не видел семь лет и нашел, что за эти годы поэт поразительно мало изменился, по крайней мере внешне - разве что сильно похудел, и его роскошные волосы, по-прежнему густые и вьющиеся, теперь наполовину поседели, что странно противоречило всему его юношескому облику и в особенности лицу, сохранившему «какую-то отроческую свежесть и прелесть». Однако очень скоро индийский гость убедился, что в свои двадцать восемь лет его кузен успел изболеться и исстрадаться, как немногие в шестьдесят. В нем ощущалась - не надломленность, нет - но как бы огромная усталость; великолепный мозг явно жил за счет тела, сжигая его чрезмерной работой.
Что касается духовного облика, то поэт полностью сохранил свои прежние, крайне оригинальные взгляды на мир и жизнь - ни от атеизма, ни от республики, ни от равенства не отказался - но исчезли мальчишеская угловатость, прямолинейность, излишняя категоричность; Шелли, всегда мягкий, чуткий и деликатный, стал еще тоньше, тактичнее, терпимее и... грустнее. Правда, печаль свою он никогда не выставлял напоказ - напротив, тщательно прятал ее не только от посторонних, но и от друзей, в компании которых охотно превращался в непосредственного шаловливого ребенка.
Все эти выводы Медвин сделал не сразу, в первые дни по приезде ему было не до наблюдений: едва добравшись до Пизы, он опасно заболел. Шелли ухаживал за ним, по обыкновению, не щадя себя, дни и ночи просиживал у постели, и в результате спровоцировал очередное обострение своего хронического недуга. Вскоре больной и сиделка поменялись ролями: поправившийся Том охотно платил долг дружбы, развлекая страждущего поэта рассказами об Индии или мучая своими стихами.

Наряду с Медвином и гораздо больше, чем Медвином, мысли Шелли были в ту осень заняты еще одним, самым новым его другом: графиней Эмилией Вивиани. Этой юной итальянке, как и ее младшей сестре, выпал горький жребий: старый граф Вивиани, женившись вторым браком на женщине много моложе себя, по настоянию супруги запер своих дочерей до замужества в монастырь Святой Анны. О судьбе несчастных затворниц Шелли узнал от одного из своих приятелей-итальянцев, и был до глубины души потрясен таким рецидивом средневековой дикости; когда же он впервые увидел Эмилию - его страстное сочувствие жертве получило мощнейший дополнительный стимул: восхищение. Кажется, никогда прежде ему не доводилось встречать такой безупречной красавицы! Пышные черные волосы, лоб высокий и чистый, как мрамор, и такая же мраморная бледность всего лица; точеный греческий профиль - девушка казалась ожившей античной статуей, и притом была умна, начитанна, красноречива, любила поэзию и сама сочиняла стихи, весьма незаурядные... Сочетание достоинств, близкое к чуду!
Мэри, которую муж поспешил познакомить с Эмилией, тоже чрезвычайно высоко оценила не только внешние, но и внутренние качества новой подруги: «Я думаю, что у нее большой талант, если не гений. Если бы у нее не было внутреннего источника, как могла бы она приобрести это мастерство языка или эти идеи, так возвышающие ее над уровнем других итальянцев?» Уж коль скоро сама рассудительная дочь Годвина позволила себе так увлечься, то бурным восторгам ее супруга удивляться не приходится. Экстаз восхищения и сострадания с неизбежностью породил любовь - разумеется, платоническую, и даже, можно сказать, классическую: у Данте была Беатриче, у Петрарки - Лаура, а Эмилия, в отличие от этих двух дам, не только прекрасна, но и несчастна: Беатриче и Андромеда в одном лице.
Любовь... Она всегда - чудо и тайна. Любовь поэта - чудо и тайна в квадрате. Порой она - горе для других людей, гораздо чаще - для него самого, и всегда - источник наслаждения для современников и потомков, которые будут читать вдохновленные ею шедевры.
...И все-таки - как же так могло случиться, что он, в свои двадцать восемь лет, опять безумно влюбился - и это при наличии Мэри? Пусть его любовь к Эмилии практически лишена земной составляющей - пылкое обожание, рыцарское поклонение, идеально чистая платоническая страсть - и тем не менее... почему?
Потому, наверное, что чувство к Мэри уже не заполняло души целиком. Быть может, причина этого - в том, что после смерти малютки Вильяма его несчастной матери слишком долго было совсем-¬совсем не до мужа - и он, прежде не мысливший себя отдельно от Мэри, впервые за все годы их любви ощутил пронзительный холод одиночества? А может быть, сработал сам по себе фактор времени? Для религиозного поклонения необходима дистанция; при всем желании едва ли возможно видеть божество и тайну в той, с кем прожил в самой тесной близости шесть с лишним лет. Шелли продолжал любить Мэри - любить глубоко и нежно - но своеобразная золотая дымка, сияющий ореол, окружавший ее прежде, частично рассеялся, и заметны стали черты, не совсем отвечающие облику идеальной героини: мелочная ревность, чисто годвиновская суховатая рассудочность. Поэт по-прежнему восхищался твердой волей, умом, талантом жены, но все чаще ловил себя на мысли, что этому блистательному интеллекту немного недостает обычной человеческой теплоты...
Короче - для вдохновения в качестве символа Бессмертной Возлюбленной потребовалось новое лицо, и прекрасная Эмилия на эту роль подошла как нельзя лучше. Правда, впоследствии выяснилось, что бедняжка не так уж похожа на эталон, созданный воображением пылкого друга, и Перси, крайне разочарованный, потом вспоминал о своем увлечении с горькой досадой. Зато ценители высокой поэзии получили редкий подарок: от его дружбы с красавицей-итальянкой родилось прелестное дитя - поэма «Эпипсихидион», в героине которой образ таинственной Эмилии, сливаясь с образом Мэри, превращается в идеал женственности, нежности и чистоты - в ту Андромеду или Антигону, которую романтик обречен любить с ранней юности и до могилы, тщетно пытаясь найти ее воплощенной в земном существе...
Сочинением поэмы дело не ограничилось: между Эмилией, Перси и Мэри возникла оживленная дружеская переписка; Шелли с женой - вместе и порознь - часто навещали узницу, оказывая ей не только моральную, но и материальную поддержку, в которой тоже ощущалась большая нужда: монастырь Святой Анны был очень беден, и пансионерок держали чуть ли не впроголодь. А самое главное - Шелли без устали писал хадатайства об освобождении Эмилии из-под власти самодура-отца, и Клер Клермонт (которая, благодаря своим флорентийским друзьям, бывала в свете) искала доступ к разным высоким особам для реализации этих ходатайств... Однако все старания троих друзей вызволить прекрасную пленницу успехом не увенчались. В конце концов несчастная девушка согласилась исполнить волю своего отца - выйти замуж за жениха, которого он ей заочно сосватал: это был некто Блонди, человек, не привлекательный ни в умственном, ни в физическом отношении, зато готовый взять красавицу-жену без приданого. Идеальная героиня предпочла постылый брак монастырскому заточению - это странно и грустно, но ничего не поделаешь... Хоть и не без душевной борьбы, поэт примирился с утратой - и его платоническая любовь вскоре испарилась сама собой.
Независимо от результата, этот своеобразный роман вызвал в Пизе много сплетен - к огорчению Мэри, которая с некоторых пор ощутила потребность наладить контакты с Обществом. У ее мужа светские салоны - как итальянские, так и английские - по-прежнему вызывали стойкое отвращение; притом вокруг него уже сгруппировалась небольшая, но очень симпатичная компания: кузен Медвин, который прочно прижился в доме; женевские соседи кузена, Вильямсы, приехавшие в январе (между ними и семьей Шелли сразу возникли самые теплые дружеские отношения); ирландец Джон Тафф, ровесник Медвина, тоже офицер и тоже плохой поэт, неуклюжий переводчик Данте... Конечно, все эти простые души были в интеллектуальном отношении для Шелли не слишком интересны, от общения с ними он не мог получить такого умственного наслаждения, как от любимого Ли Ханта, Пикока, лорда Байрона или Джона Китса, ожидаемого с горячим нетерпением. Но, не имея возможности дать, они воспринимали, они хотя бы пытались понять - это само по себе уже хорошо... Как нередко случается с очень добрыми и очень светлыми людьми, Шелли всегда был счастлив в друзьях, и сознавал это, хотя наивно не догадывался о причине такого везения.
К английским приятелям Шелли примкнуло и несколько итальянцев (среди них - молодой поэт-импровизатор Томмазо Сгриччи и профессор Пизанского университета Франческо Паккиани - личность странная и загадочная, состоявшая, по мнению местных обывателей, в прямом родстве с дьяволом), а также молодой князь Александрос Маврокордатос, глава революционной греческой эмиграции. Это маленькое общество, весьма существенно впоследствии дополнившееся, получило прозвание «Пизанский кружок». Он часто собирался в доме Шелли, где за чашкой чая велись нескончаемые беседы - в основном о литературе и политике. Осенью и зимой 1820-1821 годов главной темой, занимавшей умы и сердца друзей, была Неаполитанская революция.

5.
Вопрос: Чем отличается революционный Неаполь от дореволюционного?
Ответ: Наличием парламента, огромного количества трехцветных кокард и свободы печати.
Трехцветные кокарды (начнем с них) и ленты дружно нацепило практически все взрослое население города. Это естественно: карбонарии совершили революцию, потому их эмблема и приобрела огромную популярность. И если бы только эмблема! Сама принадлежность к тайному обществу стала в высшей степени престижной, и благонамеренные обыватели, никогда прежде о конспирациях не помышлявшие, теперь вступали в него косяками: новые венты росли как грибы после дождя. Конечно, неофиты в большинстве случаев руководствовались отнюдь не высокими идеями, а элементарными шкурными соображениями (надеждой на то, что принадлежность к победившей партии обеспечит им безопасность, а можит быть и выгодную должность) или просто модой. Старые революционеры-заговорщики, возмущенные такой девальвацией своего звания, открыто выражали недовольство массовым притоком приспособленцев; некоторые из ветеранов в знак протеста подались в масоны.
Впрочем, на сей раз приспособленцы крупно просчитались, ибо, совершив революцию, карбонарии завоевали для себя громкую славу, но - не реальную власть: она досталась умеренным либералам, бывшим сторонникам казненного пять лет назад Неаполитанского короля - наполеоновского маршала Мюрата. Карбонарии, не имевшие опыта легальной политической борьбы, не смогли выдвинуть сильных и достаточно ловких лидеров, поэтому, наверное, они и проиграли выборы: из 72 депутатов парламента, открывшегося 1-го октября, карбонариев было лишь 17. Только эта маленькая группа и пыталась по мере сил отстоять интересы народа, крестьян, требовавших глубокой аграрной реформы. Однако мюратисты, располагавшие подавляющим большинством голосов, отнюдь не считали целесообразным наделение землей бедных тружеников; им гораздо ближе были интересы феодальной знати: на одном из первых же заседаний парламента было санкционировано - на радость помещикам - снижение поземельного налога. Образовавшуюся в бюджете дыру предполагалось заткнуть посредством увеличения косвенных налогов, основной тяжестью ложившихся на низшие классы. Первый плод, который долгожданная революция преподнесла исполненному надежд простонародью, оказался на вкус весьма горьким.
А между тем внешнеполитическая обстановка для Неаполя с каждой неделей все более осложнялась. Лишь четыре страны - Испания, Нидерланды, Швеция и Швейцария - осмелились признать новое конституционное государство. Остальные встретили Неаполитанскую революцию враждебно. Прежде всего - Австрия, Меттерних, жаждущий карбонарской крови: «Драться необходимо, мы будем драться, и мне хочется как следует проучить радикалов!» Однако осуществить интервенцию немедленно, без согласия других участников Священного Союза, Австрия не могла - это поставило бы весь альянс перед угрозой развала. Россия, Англия и Франция колебались: с одной стороны, их не устраивало возможное усиление позиций Австрии в случае ее победы над Неаполем; с другой - перспектива распространения революционного пожара на всю Италию (а то и за ее пределы) казалась уж слишком несоблазнительной... Наконец страх перед революцией победил: 19 ноября 1820 года на конгрессе в Троппау Россия, Австрия и Пруссия подписали протокол, согласно которому для противодействия всем «незаконным реформам» в какой-либо из стран Священного Союза остальные его участники получили право принимать все меры, вплоть до интервенции. Для окончательного решения вопроса об австрийском вторжении в Неаполь решено было созвать конгресс в Лайбахе, на который пригласили неаполитанского короля Фердинанда.
Согласно конституции, король не мог покинуть страну без согласия парламента. Бурные дебаты по этому вопросу продолжались четыре дня. В результате 10-го декабря разрешение было дано. Выпустив короля за границу, парламент подписал революции смертный приговор: оказавшись вне опасности, Фердинанд немедленно отрекся от своей присяги, заявил, что конституцию ему навязали силой и он требует австрийской помощи для подавления беспорядков. Меттерних не заставил себя долго просить. В конце января 1821 года открылся конгресс в Лайбахе, и на этот раз его участники без труда пришли к единому мнению: война. Зародыш свободы будет задушен силой.
Неаполь решил сопротивляться.
Италия и вся передовая Европа затаили дыхание: устоит ли? Надежды мало - но так хочется верить в хороший исход!

6.
Январь 1821 года. Равенна.
Темная бурная ночь: сильный холодный дождь, снежная крупа, свирепый ветер.
Возле палаццо Гвиччиоли остановилась карета, из нее вылез некто, закутанный в плащ до ушей, и, хромая, поднялся по ступеням крыльца: лорд Байрон вернулся домой после вечера, который он провел, как обычно, у своей возлюбленной, Терезы Гвиччиоли - она полгода назад развелась с мужем и теперь жила у своего отца, графа Руджиеро Гамба.
Нынешнему положению вещей предшествовала история, слишком пикантная даже для итальянских нравов. Юная графиня Тереза Гамба, сразу же по окончании учебы в монастырском пансионе вышедшая замуж за очень пожилого и очень богатого графа Алессандро Гвиччиоли, через год после свадьбы стала подругой английского поэта. Местный обычай позволял замужней даме иметь одного (но только одного!) любовника, поэтому, хоть их роман вскоре стал секретом полишинеля, Терезу и Байрона общество не осудило (да и трудно было осудить, учитывая возраст супруга); их охотно принимали в свете, и старый граф Гвиччиоли не проявлял к сопернику ни малейшей враждебности, больше того: узнав, что Байрон, проживавший тогда в гостинице, ищет квартиру - предложил сдать ему этаж в своем собственном доме, будто нарочно стремясь создать любовникам все удобства для общения. Демарш более чем странный, ибо трудно поверить, что старик не знал - как знала вся Равенна - о своих рогах и о том, кому он ими обязан. Похоже, у этого невероятного поступка могло быть лишь одно психологическое объяснение: муж сделал ставку на переменчивый характер заморского дон-жуана, на то, что без препятствий, опасностей, романтических приключений его страсть, низведенная до рутины почти супружеской жизни, скоро заглохнет сама собой... Но если расчет графа Алессандро был именнно таков - остается констатировать, что на этот раз хитрец перехитрил только самого себя. Байрон познал наконец-то настоящую большую любовь; месяцы шли, а его роман с Терезой не обнаруживал ни малейших признаков увядания. Супруг, надо думать, весьма досадовал на это обстоятельство. Но, что самое для него неприятное, так заботливо обласканный им любовник супруги свел теснейшую дружбу с карбонариями - через отца Терезы и ее брата, молодого графа Пьетро: оба они были в числе руководителей равеннской венты. Во дворце Гвиччиоли теперь происходили собрания заговорщиков, туда прибывало из-за границы заказанное Байроном оружие - и это не осталось без внимания властей; злосчастный граф Алессандро, ни в чем не повинный, сам попал в число "неблагонадежных лиц". Это было уже слишком. Старик предъявил жене ультиматум: "Я или он". Ответ влюбленной женщины угадать нетрудно: пусть развод, пусть скандал, пусть потеря огромного состояния, которое она должна была унаследовать после смерти своего мужа - пусть обрушатся на нее все мыслимые беды и горести, только бы не разлука с любимым! Отец и Пьетро, давно уже смотревшие на Байрона как на зятя, горячо поддержали это решение и... сами подали иск о разводе. Такого Равенна давно не видала: первый развод за двести лет! Папа, хоть и с неохотой, но все же его утвердил, Тереза обрела свободу; однако ее новое положение имело ряд существенных неудобств: до смерти бывшего супруга она не могла выйти вновь замуж (в данный момент это не имело значения, раз Байрон сам не был официально разведен), кроме того, закон обязывал ее теперь поселиться под отцовским кровом, совместное проживание с любовником запрещалось под страхом заточения в монастырь. С законом, увы, не спорят. Бедняжка Тереза переехала в дом графа Гамба, а Байрон остался на старом месте, во дворце Гвиччиоли, где продолжал работать над "Дон-Жуаном" - грандиозным романом в стихах - и, конечно, заниматься конспирациями.
...Итак - ненастным январским вечером 1821 года Байрон вернулся от Терезы, возбужденный больше обычного, и не только вином. Тереза была, как всегда, очаровательна, и весь раут - тоже, но Пьетро принес тревожную весть. Пока его сестра занимала других гостей разговорами, он отвел Байрона в сторонку и сообщил, что патриоты получили сведения о намерениях правительства и его партии: удар по карбонариям будет нанесен сегодня же ночью, здешний кардинал получил указание немедленно арестовать несколько человек; либералы вооружаются и выставили на улицах патрули, чтобы при необходимости немедленно поднять тревогу. «А как вы думаете, что следует делать?» спросил он у Байрона. «Лучше драться, чем дать схватить себя поодиночке, - ответил тот. - Кому грозит непосредственная опасность - их следует укрыть в моем доме: он вполне может выдержать осаду». - «Вы полагаете?» - «Убежден в этом. Я со своими слугами буду защищать гостей - у нас есть оружие и патроны; или под покровом ночи устрою их побег. Кстати, не одолжить ли вам сейчас мои постолеты?» - «Благодарю, милорд, но вам и самому, возможно, грозит опасность. В случае необходимости я к вам обращусь.»
Добравшись без приключений до своего кабинета, Байрон запасся оружием и парой книг, уселся и настроился на дологое ожидание. Он решил не ложиться - раз предстоит бой, то лучше быть на чеку. «Если стычка не произойдет сейчас, то скоро. Буду сражаться, как умею, хоть я и не совсем в форме. Дело это правое.»
Час проходил за часом - на улице бушевала непогода, однако ни трубы, ни барабанов, ни выстрелов Байрон не слышал. Уже под утро, усталый и ничего не дождавшийся, он отправился спать. Однако выспаться как следует ему так и не пришлось: еще до полудня его разбудили голоса и звуки шагов; открыв глаза, Байрон увидел возле своей постели Флетчера и Пьетро Гамба.
- Доброе утро, милорд.
- Здравствуйте, Пьетро. - Флетчер, вы пока оставьте нас, - Байрон сел на кровати. - Ну что, Пьерино, какие новости?
- Все обошлось. Правительственная партия пока не выступила - выжидают. У нас есть дополнительное время для подготовки к восстанию. Собственно, все уже готово, но мало оружия. Вы не мог ли бы достать?
- Оружие я дам, не сомневайтесь. Куда прислать его? К вам домой?
- Нет, лучше к Винченцо Галлини. Мы с отцом пока уезжаем на охоту.
- Надолго? - удивился Байрон.
- На несколько дней, - ответил Пьетро и спросил, видя, что собеседник недовольно качает головой: - Вы имеете что-то против?
- По-моему, это несколько... несерьезно - развлекаться в такой момент.
- Но здесь останетесь вы и Галлини, а в случае необходимости за нами можно послать нарочного.
- Ну, как знаете... А план восстания принят?
- Да. Мы учли все ваши предложения.
- Особое внимание обратите вот на что: выступать следует мелкими отрядами и в разных частях города одновременно. Правительственные войска хоть и малочисленны, зато дисциплинированны и в правильном бою способны разбить любое количество необученных волонтеров, но если разделить их и дезориентировать, ударив сразу в нескольких местах, то появятся шансы на успех.
- Согласен, - кивнул Гамба.
- В качестве опорного пункта можно использовать мой дом, - продолжал Байрон. - Здесь неплохие позиции - узкая улица, которая простреливается изнутри, и прочные стены. С отрядом в двадцать человек мы могли бы обороняться хоть сутки от любых сил, которые могут сейчас выставить против нас за такое же время - а уж за двадцать четыре часа страна непременно откликнется и восстанет... - и вздохнул: - если восстанет вообще, в чем я лично начинаю сомневаться...
Последнего замечания Пьетро, по-видимому, не расслышал - ибо никак на него не отреагировал - и поспешил откланяться: его ждали дела. Между тем для пессимизма у Байрона было достаточно оснований: сроки восстания в Равенне с прошлого октября переносились уже трижды; теперь откладывать больше некуда - австрийская армия стоит на реке По, хозяева совещаются в Лайбахе, следовательно, интервенции можно ожидать в ближайшее время... а руководители равеннских карбонариев заняты в основном разговорами. Похоже, они, как ружье с кривым дулом, годятся только на выстрелы из-за угла... 24 января в дневнике поэта появилась сердитая запись: «Главные участники событий, ожидаемых в ближайшее время, отправились на охоту. Пусть бы еще это делалось как в горной Шотландии, где охота служит предлогом для сбора советников и вождей. Но тут ведь настоящая сопливая - пиф-паф! - пальба дробью по водяным курочкам и трата пороха для развлечения - да стоят ли эти люди того, «чтобы рисковать своей головой?..»
Если они и соберутся - «что весьма сомнительно» - то не наберут и тысячи человек. А все из-за того, что простой народ не заинтересован - только высшие и средние слои. А хорошо бы привлечь на свою сторону крестьян - это храбрая, свирепая порода двуногих леопардов. Но болонцы не пойдут - а романьонцы без них не смогут. А если попытаться - что тогда? Попытаться-то попытаться, и большего человек не может, но если бы он пытался изо всех сил, это было бы немало...»
А два дня спустя - 26-го, в пятницу - на другой странице дневника появились другие строки на ту же тему - столь же мужественные и грустные: «...Джентльмены, которые делают революцию, а сейчас отправились на охоту, еще не вернулись. Они не вернутся до воскресенья - значит, отсутствуют уже пять дней, забавляясь пустяками, когда на карту поставлены интересы целой страны и их собственная судьба.
Трудно выполнять свою роль, если вокруг убийцы и дураки, но когда накипь будет снята или выкипет сама собой, то может получиться толк. Лишь бы освободить эту страну, - чего не сделаешь ради этого? Ради отмщения ее вековой обиды? Будем надеяться. Она надеется уже тысячу лет. Ведь должны же кости когда-нибудь выпасть удачно...»
Ну, что ж - все, что зависило от него, он сделал: оружие друзьям передал, снабдил их деньгами, привел порученный ему отряд добровольцев-карбонариев в боевую готовность, сам изготовился участвовать в уличных схватках; на всех совещаниях он не уставал торопить вожаков, убеждал в необходимости привлечь на сторону революции крестьян. Его слушали, благодарили за советы, но вовсе не спешили ими воспользоваться.
И вот в начале февраля наступила развязка, вполне закономерная: австрийцы не стали ждать, когда заговорщики закончат свои приготовления; войска интервентов переправились через По на несколько дней раньше, чем предполагали карбонарии. Все планы революционеров пошли прахом.
И тогда друзья приподнесли Байрону очередной сюрприз. Вечером 15 февраля поэт, вернувшись домой с прогулки, застал в холле странную сцену: над большой кучей оружия (пистолеты, ружья, коробки с патронами были свалены горой прямо на полу) стояли в растерянности Флетчер и секретарь Лега Забелли - и, видимо, не могли решить, что с ним делать.
- Что случилось? - удивился Байрон.
- Час назад приезжал человек от сеньера Пьетро Гамба и привез все это, - пояснил Лега.
- И слава богу, милорд, что сеньер Забелли был дома, - подхватил Флетчер. - А если бы ни его, ни меня, ни Титы вдруг не случилось, а только новые слуги - нас могли бы выдать.
- Все - в подвал, - распорядился Байрон.
Так глупо и так досадно, что сам не знаешь, сердиться или смеяться... За несколько недель до того он приобрел это оружие на свой счет и риск по просьбе Пьерино для «наших оборванцев», и карбонарии своевременно и благополучно вооружились, так что в полной боевой готовности проспали благоприятный для выступления момент - и теперь, когда австрийцы заняли Равенну без боя, и о восстании думать поздно, а правительство издало указ, согласно которому хранение оружия будет караться тюрьмой - теперь благородные патриоты не придумали ничего лучшего, чем вернуть опасный клад по принадлежности. Полагают, что Байрона, как высокородного иностранца и литературную знаменитость, не посмеют тронуть? Наверное, да, и наверное, этот расчет оправдается - но все равно эгоистическая бесцеремонность друзей огорчает. «Видимо, они считают меня за некий склад, которым можно пожертвовать в случае неудачи, - не без горечи констатировал Байрон. - Это бы еще ничего; если бы удалось освободить Италию, неважно, кем или чем жертвовать... Мне всегда казалось, что дело провалится, но я и до сих пор хочу надеяться. Все, что я могу сделать деньгами или иными средствами или личным участием, все это я готов сделать ради их освобождения; я так и сказал им (некоторым из здешних предводителей) полчаса назад. У меня имеется при себе две тысячи пятьсот скуди, то есть более пятисот фунтов, которые я и предложил для начала.»
Да, видимо, это неистребимое природное свойство человека - надеяться до конца, раз даже он, лорд Байрон, во всем на свете разочарованный, не спешит перечеркнуть в своем сердце давнюю тайную мечту о единой, независимой Итальянской Республике. И все же рассчитывать на то, что Равенна, занятая австрийцами, сможет в ближайшее время проявить революционную инициативу - рассчитывать на это всерьез было бы слишком наивно. Судьбу Равенны - как и всей Италии - решает теперь Неаполь: выдержит он натиск австрийских войск, отбросит интервентов от границы - восстанет вся страна; если же нет... О том, что будет, «если нет», думать заранее не хотелось. Да это и без размышлений ясно. Но для скорби еще будет время - горевать никогда не поздно. А пока исход борьбы неясен, пока есть место надежде - надо надеяться. И в политике, и в жизни это, наверное, самый разумный подход...

7.
Февраль 1821 года. Пиза.
В доме Шелли очередной сбор «пизанского кружка»: маленькое общество за чаем и за беседой.
Джон Тафф:
- Полагаю, теперь нет сомнений, что Неаполитанская революция обречена. Государи Священного Союза отдали Неаполь на растерзание Меттерниху, а он, уж конечно, не замедлит проглотить этот лакомый кусочек.
Шелли, поспешно:
- Не будем опережать события. Австрийская и неаполитанская армии быстро сближаются, на днях произойдет столкновение - тогда и увидим, на чьей стороне победа.
Капитан Вильямс:
- Неужели вы на что-то надеетесь? У недисциплинированных волонтеров нет никаких шансов устоять против регулярных войск, превосходящих их и числом, и опытом.
Шелли:
- Дорогой Эдуард, история рождения свободы у народов изобилует примерами, когда обычные расчеты были опрокинуты жизнью. Вспомните французов при Вальми! Кто знает, - может быть, революционный энтузиазм и на этот раз совершит чудо! А первое же поражение австрийцев, если бы оно случилось - послужило бы сигналом к восстанию по всей Италии.
Сгриччи:
- Право, сеньер Шелли, чем долше я вас слушаю - тем больше удивляюсь. Вы так страстно сочувствуете неаполитанцам - а между тем они подают другим отнюдь не лучший пример.
Шелли:
- В каком смысле?
Сгриччи:
- Вы же знаете, хотя бы, о том, что неаполитанские революционеры, введя войска в Папскую область, прежде всего захватили заложников...
Шелли:
- Да: нескольких аристократов и богачей - чтобы обеспечить себе нейтралитет со стороны Рима. Они поступили совершенно правильно. Средство неприятное, конечно, - но, как любит говорить лорд Байрон, «революции не делаются на розовой воде».
Мэри:
- Перси, я тебя тоже не совсем понимаю. Не ты ли утверждал, что отчуждение политики от этики есть самое пагубное заблуждение?
Шелли:
- Бесспорно. И сейчас так считаю.
Медвин:
- Но разве институт заложников не аморален по своему существу?
Шелли:
- Аморален, когда речь идет о простых и ни в чем не повинных людях; но короли, принцы, большие вельможи - другое дело: они сами не считают зазорным предавать свой народ (неаполитанский Фердинанд оказался таким же клятвопреступником, как тридцать лет назад французский Людовик). А если так - могут ли они требовать для себя каких-то прав и гарантий? Убежден, что при таком неравенстве сил и дел, за которые идет борьба, принятые неаполитанцами меры не только необходимы, ни и справедливы. Было бы отлично повсюду сделать королей заложниками свободы!
Сгриччи раздраженно поморщился:
- Вы так рассуждаете, потому что не видели своих возлюбленных революционеров вблизи. Это далеко не идеальные герои, не Кассии и не Бруты, уверяю вас - это дикая, темная, необузданная толпа! Смею утверждать, что все образованное общество Тосканы относится к неаполитанским беспорядкам резко отрицательно: уж лучше власть австрийцев, чем этой гнусной черни!
Шелли впыхнул:
- Такая позиция не делает тосканцам чести! Рабы, не смеющие последовать высокому примеру и обнять хотя бы тень Свободы, говорят о невежестве и буйстве толпы, которую именно гнет превратил в дикарей! Кто отрицает, что неаполитанская толпа груба? Она не умеет рассуждать о литературе, как образованные господа в Пизе и Флоренции - да, но верно ли, что она не способна на большую любовь к родине?
- Перси, спокойнее, - мягко предостерегла Мэри.
Сгриччи натянуто усмехнулся:
- Прошу пощады: я все-таки не австриец, я - итальянский патриот!
Шелли опомнился:
- Простите, сеньер Сгриччи, я увлекся... Я только хочу еще сказать, что толпа - это не весь народ. Вспомните о большей и лучшей его части - о крестьянах: внезапный и сильный толчок может пробудить в них мужество и гражданское сознание, как было с французами и испанцами, и превратить их в строителей новой жизни, в которой исчезнет нынешняя анархия, царящая в Европе... - он остановился, перевел дух, и, так как никто не изъявлял желания вставить слово, закончил так же горячо: - Колесо истории поворачивается, мир меняется - так и должно быть! Австрийцы, несомненно, дисциплинированные солдаты, но перед Духом Обновления все они - лишь соломенки перед бурей! Если только они встретят сильное сопротивление, им лучше сразу же отступить, ибо Всемирный Дух Добра восстал против них!
По лицам слушателей пробежала улыбка; возражать никто не стал - сочли, вероятно, что этот неожиданный эмоциональный аргумент не требует опровержения. Только миссис Вильямс спросила после недолгого раздумья:
- А если австрийцы все же войдут в Неаполь беспрепятственно?
Шелли сразу погас:
- О, дорогая Джейн, тогда нам останется только предаваться печали, ибо это - конец наших надежд на политический прогресс... по крайней мере - здесь и в ближайшее время.

Надежда - самая обольстительная и самая коварная из всех богинь. Весной 1821 года она в очередной раз обманула Шелли.
Неаполитанская революция не смогла себя защитить. Нерешительность парламента, слабость одних руководителей и откровенное предательство других, а главное - равнодушие простого народа, которому новая власть практически ничего не дала - все это закономерно привело к катастрофе. Революционная армия была разбита в первом же бою, и 23-го марта австрийцы вошли в Неаполь. Фердинанд I, вновь утвердившись на престоле, обрушил на карбонариев жесточайшие репрессии: сотни революционеров были брошены в тюрьмы, некоторые казнены. Зачинщики восстания в Ноле - офицеры Морелли и Сильвати - задержанные при переходе границы, были повешены, Луиджи Миникини и генерал Пепе, которым удалось эмигрировать - заочно приговорены к смертной казни. Порядок восторжествовал.
Шелли - Байрону, месяц спустя:
«Попытка переворота в Италии оказалась весьма неудачной. Не будучи в ней лично заинтересованным, я крайне разочарован по мотивам общественным. Но я цепляюсь за моральную и политическую надежду, как утопающий за обломок челна. Быть может, наша собственная страна очень скоро потребует всего нашего сочувствия».

8.
«Несчастный я! Круговращенье года
С концом зимы мне горе принесло...»
Это - уже не о неаполитанских событиях. Это - о Китсе. До Пизы - до Шелли - он так и не доехал. Двадцатипятилетний гений умер в Риме утром 23-го февраля, после доглой и страшной агонии. Шелли был потрясен этой вестью. Чудовищная жестокость судьбы, сгубившей прекрасный цветок еще в бутоне; чудовищная жестокость людей, чьи оскорбительные нападки довели юношу до отчаяния и тем ускорили роковой конец... Бедный, бедный мальчик! Так и не дождался желанной славы... Британской Поэзии только еще предстоит осознать и оплакать потерю. «Ушел твой самый лучший, самый младший...» Пока же из всех собратьев по перу его оплакивал один Шелли - по доброте души или по сходству судеб? Так или иначе, скорбь его была искренней и глубокой, скорбь от собственной, личной утраты - так прощаются с другом и братом, не с посторонним...
Бедный Китс! Перед смертью он, поддавшись горькому порыву, пожелал, чтобы на его надгробии написали: «Здесь тот, чье имя - надпись на воде». Северн, бывший с ним до последней минуты, выполнил эту просьбу. Надпись на воде - что может быть эфемерней?.. Но вода - это не только символ изменчивости, быстрый поток; альпийские ледники - это тоже вода, а их жизнь измеряется тысячелетиями. Пусть так: имя начертано на воде, но дыхание Смерти-зимы превратит эту воду в камень - прозрачный, сверкающий, как хрусталь, и твердый, как гранит... А Шелли напишет элегию - один, от своего собственного имени, опротестует несправедливый приговор современников. Прав ли он в своей, исключительно высокой, оценке творчества умершего - это решать потомкам.

- Доброе утро, Мэри. Ну, как поживает твой сеньер Каструччо, князь Лукки?
- Книга продвигается, хоть и не так быстро, как хотелось бы.
- Правь ее построже и жди также строгости от меня.
- Будешь придираться?
-Я слишком уважаю тебя и слишком ценю твой талант, чтобы щадить твое авторское самолюбие. После успеха «Франкенштейна» ты не должна умалять свою славу менее удачными произведениями.
- Ах, Перси, я теперь думаю не о славе, а только о деньгах, которые могла бы получить за этот роман и передать отцу. Как считаешь, твой Оллиер согласится напечатать?
- Не знаю, но, конечно, предложу ему книгу, как только она будет готова... Мэри, я, собственно, пришел узнать, каковы твои планы на первую половину дня. Не хочешь пойти со мной погулять?
- Не могу: у меня сегодня урок; через полчаса должен прийти Маврокордатос.
- А, это нужное дело. Кстати, должен тебя поздравить: твой ученик делает заметные успехи в английском. А как твой греческий?
- Князь хвалит.
- Я бы непрочь тебя проэкзаменовать.
- Еще рано. Да, Перси, вот что: не могу найти нашу последнюю записную книжку.
- Она у меня.
- Дай мне, пожалуйста; я там кое-что отметила как раз для этой главы.
Поэт пошарил по карманам, нашел книжечку, отдал жене; сам сел по другую сторону стола, задумался... И едва отдался течению собственных мыслей, как лицо стало бесконечно печальным. Мэри, увлеченная работой, не заметила на нем эту мрачную тень - а может быть, уже и привыкла за последнее время... Наконец, тяжкий вздох мужа заставил ее поднять голову:
- Что, опять болит бок?
- Нет. Душа.
- Думаешь о поражении Неаполя?
- Да. И - о смерти Китса. Все навалилось сразу: и огромное общественное разочарование, и личное горе.
- Полно, милый. Мне тоже очень его жаль, но такова уж, видно, судьба.
- Этой судьбе очень помогли злые люди. А ведь Китс был гением. Я не знаю никого из современных поэтов, кто написал бы произведение, равное его «Гипериону», в столь же юном возрасте. Великолепная, совершенно оригинальная трактовка древнего мифа о борьбе олимпийских богов с титанами, приводящая к очень смелым и остро актуальным выводам - о том, что прогресс неизбежен, движение мира к совершенству есть непреложный закон... Вот его главная идея, истинно революционная по своему существу! Старый мир обречен, и если ему порой удается вернуть утраченные позиции - как в Европе после Французской революции, например - то этот реванш ненадолго... И при такой философской глубине - высочайшее художественное мастерство! Какое богатство фантазии, выразительность образов, четкость формулировок, почти афористичных! Помнишь, к примеру, монолог Океана - когда он убеждает остальных титанов воздержаться от дальнейшей борьбы с молодыми богами, носителями прогрессивного начала?
«...Внимайте мне: я докажу, что ныне
Смириться поневоле вы должны,
И в правде обретете утешенье.
Вы сломлены законом мировым,
А не громами и не силой Зевса...
Стерпите ж правду, даже если в ней
Есть боль. О неразумные! Принять
И стойко выдержать нагую правду -
¬Вот верх могущества...»16
Каково? Ну, если уж это не есть высокая поэзия - значит, наши современники вообще ее не создали! Спору нет, Китс был самым талантливым из всех молодых поэтов нашего поколения... Кроме Байрона, разумеется.
- И - тебя, - вставила Мэри.
- Нет. Я им - не соперник.
- Очередной припадок самоуничижения?
- Просто запоздалое осознание своего места в литературе... и того печального факта, что мои способности, видимо, вполне соответствуют этому месту. Только не подумай, что я напрашиваюсь на комплимент.
- Не думаю. И потому мне особенно грустно это слышать. Сверхскромность - вовсе не та добродетель, которая способствует творческому подъему.
- Подъем!.. - повторил Шелли с горечью. - О чем ты, родная? Писать в одиночестве и выражать свои мысли, не встречая отклика - это пустое тщеславие. Весь мой опыт общения с публикой состоял из множества ушатов холодной воды. По-видимому, публика права; она рассудила справедливо, и чем справедливее - тем для меня менее приятно.
- А может быть, публика просто не доросла до тебя?
- Как это понимать?
- Не как похвалу тебе - как упрек. Я ведь предупреждала: твои философские поэмы лишены человеческого интереса - простым людям нужны не идеи, а страсти. Вот «Ченчи» должна бы иметь успех. На мой взгляд, это самая сильная трагедия из всех, какие были написаны на английском языке со времен Шекспира.
Вновь - тяжкий вздох поэта:
- Спасибо, моя девочка - я знаю, у тебя доброе сердце.
- Доброта здесь не при чем. Я не стала бы унижать тебя жалостью, если бы не верила в то, что говорю. Историческая трагедия - вот жанр, в котором ты лучше всего сможешь проявить свой талант. Помнишь, мы говорили об эпохе нашей революции - о Кромвеле, Мильтоне, Карле Первом?
- Это - твоя тема, Мэри: ты гораздо лучше с нею справишься.
- Ну нет, у меня - другие планы. Я серьезно все обдумала и решила, что этим заниматься не буду. А вот тебе очень советую за нее взяться.
- Что ж... попытаюсь, - ответил Шелли после минуты колебаний. - Но сначала закончу элегию на смерть Китса... - и тут же сам себя перебил: - Какой же я эгоист! Начал с разговора о Китсе - и тотчас перевел на себя... Он-то, бедняга, уже ничего больше не напишет. Не дожил до двадцати шести лет! Просто в голове не укладывается... Знаешь, свой ответ на мое письмо он закончил словами: «В надежде на скорую встречу...» Так и не встретились...
- Он умер в Неаполе?
- Нет, в Риме. Похоронен на том самом протестантском кладбище... рядом с могилой нашего Вильяма. Как поедем ее навещать - заодно поклонимся Китсу... - помолчал. - Оно удивительно красиво, правда?
- Что? - не поняла Мэри.
- Это кладбище. Древние руины, трава, усыпанная фиалками... Право, можно полюбить смерть при мысли, что будешь похоронен в таком очаровательном месте...
- Боже, какой вздор приходит тебе в голову!..
За дверью раздались шаги, и громкий мужской голос сказал кому-то - должно быть, горничной - по-итальянски, но с сильным акцентом:
- Так госпожа Шелли ждет меня? Тогда я без доклада.
- Вот идет твой ученик-учитель, - заметил Шелли. - Не буду вам мешать. Поприветствую его - и отправлюсь по своим делам.
Действительно, в комнату быстро вошел князь Маврокордатос: двадцать девять лет, большой, прямой, истинно «греческий» нос, черные длинные волосы, черные баки и усики, феска с тюрбаном, круглые очки; глаза за стеклами радостно блестели.
- Добрый день, друзья мои! Перси, как хорошо, что вы тоже здесь - у меня важная новость!
- Хорошая или дурная? - спросила Мэри. - Плохими новостями мы уже сыты по горло.
- Хорошая! О! Лучше не бывает! В Молдове большое восстание - Ипсиланти пришел туда из России с отрядом гетеристов - и оно уже перекинулось на саму Грецию! Мы столько мечтали об этом - и вот дождались!
Шелли вскочил на ноги; вся меланхолия мгновенно слетела с него - он сиял:
- Это правда? У вас точные сведения?
- Да. Началось!.. Четыреста лет турецкого ига - четыреста лет народных страданий, немыслимых бед и унижений... Теперь этому скоро придет конец. Еще в январе Владимиреску поднял восстание на Дунае, но исход его представлялся мне спорным; а если уж генерал Ипсиланти решил выступать - значит, час пробил! И главное, в Морее образовался мощный очаг восстания; теперь со дня на день можно ждать, что поднимется вся страна. Сыны Эллады ждут только сигнала, чтобы взяться за оружие...
- Но противник ваш могуч и жесток, - напомнила Мэри. - Хватит ли сил?
- Любовь к свободе и ненависть к врагу утроят наши силы! Притом на нашей стороне христианские государства Европы - Англия, Франция, Россия прежде всего... Ипсиланти, между прочим - не только генерал русской армии, но и бывший адъютант самого царя...
Мэри:
- На вашем месте я не возлагала бы особых надежд на императора Александра. Он только прикидывается либералом, а на деле такой же хищник, как и все монархи.
- Вы разделяете это мнение? - спросил Маврокордатос у Шелли.
Поэт кивнул:
- Полностью. Кстати, неаполитанские революционеры тоже очень рассчитывали на помощь царя - не материальную даже помощь, а чисто дипломатическую - но он предал их, толкнул в пасть Меттерниха. Конечно, в греческом вопросе у русских есть свой особый интерес, и не исключено, что они захотят вмешаться в борьбу - но для дела свободы, быть может, лучше, чтобы не вмешивались. От деспотического режима, который свой собственный народ держит в средневековом рабстве, другие народы не могут ждать ничего хорошего. Что до прочих государей Священного союза, то их поведение в неаполитанском кризисе говорит само за себя.
- Я все же не верю, что европейские христиане могут оставить своих единоверцев-эллинов на растерзание султану, - возразил Маврокордатос.
- Кого вы имеете в виду - народы или правительства? - уточнил Шелли. - Народы будут сочувствовать вашей борьбе, это несомненно. Более того: чем шире будет общественная поддержка освободительной войне греков - тем болше шансов, что под ее давлением и правительства решатся сделать необходимые шаги...
- Так или иначе - с посторонней помощью или без нее - но Эллада будет свободной, - сказал Маврокордатос.
- Дайто бог, чтобы так оно и было, - прошептала Мэри.
Шелли в порыве восторга обнял одной рукой жену, другой - гостя:
- Так будет! Так должно быть! Ветры больших прермен веют над старой Европой; пусть медленно, пусть ценою великих трудов и жертв, но дух обновления, дух Свободы все-таки утверждается на нашем континенте. Священный огонь нельзя погасить; затоптанный в одном месте, он тут же вспыхнет в другом... Ах, дорогой князь, как бы я хотел оказать реальную помощь вашей борьбе! Если бы я только был здоров и... - он запнулся, взглянув на жену.
Мэри ласково и грустно покачала головой:
- Опять - большие надежды?
- Опять... А что есть жизнь без надежд? Ничтожен и жалок тот, кто становится рабом своих мечтаний, но трижды презрен - отрекшийся от мечты!

9.
Весть о греческих событиях встряхнула Шелли, пробудила в душе его былой энтузиазм. Она же вновь напомнила о собственных незримых оковах, позволявших ему лишь издали наблюдать за ходом борьбы. В июне князь Маврокордатос, закончив экипировку отряда патриотов, находившихся вместе с ним в итальянской эмиграции, отбыл на родину. Шелли остался в Пизе и пригласил для жены другого учителя греческого языка.
Все же, несмотря на появление новой общественной надежды, слабым огоньком мерцавшей на востоке, эта весна была для Шелли горькой. Политическая атмосфера в Италии с каждым днем становилась все более душной - и, хоть в Пизе обстановка оставалась по-прежнему спокойной, это общее ухудшение морального климата поэт чувствовал очень остро. Но главный источник страданий был не вовне, а внутри его - в том тяжелом, медленно вызревавшем душевном кризисе, который он вынашивал уже не первый месяц. Корень трагедии лежал очень глубоко, Шелли пока лишь смутно ощущал его и - на уровне инстинкта - всеми силами противился тому, чтобы осознать до конца. А на поверхности оставались две беды - непризнание и одиночество - но и этих двух вполне хватило бы, чтобы сломать даже очень сильную душу.
Непризнание - теперь уже установленный факт. Как семь лет назад английское общество оттолкнуло и прокляло Шелли-человека, так позднее читающая публика не нашла ничего, кроме брани и презрения, для Шелли-художника. Напрасны были все его муки и жертвы, его горение, его огромная любовь к людям - он не пробился к душам их... И - не пробьется: слишком толстым слоем жира они обросли. А может быть, дело не в них - в нем самом? Может, он выбрал неверный путь? Может, он просто... бездарен?..
Вот оно и сказано - страшное слово. Этот вопрос, на который ты сам не можешь ответить - вечное орудие пытки для непонятого творца. В конечном счете, важно ведь не имя, не популярность, не почести. Важно внутреннее убеждение, что работаешь не впустую, что ты не ошибся, посвятив себя литературе, а не химии и не медицине, что именно как поэт ты сможешь еще быть полезным, принести человечеству максимум возможного для тебя добра... Что, пусть не сегодня, не завтра и вообще не при жизни твоей, но все же написанное тобою прочтут, мысль твоя согреет чью-то исстрадавшуюся душу, поддержит усталого, поможет встать тому, кто упал... и - вдохновит юного, увлечет благородной идеей, научит думать, любить, бороться, мечтать... Была бы хоть надежда, что это возможно!..
Сейчас у Шелли нет и ее. И потому иной раз ему кажется, что ноша Жизни стала для него чересчур тяжела; и потому за безупречными в своей строгой красоте строфами элегии "Адонаис", посвященной покойному Джону Китсу, скрыта такая бездна отчаяния, что даже тот, кто ничего не знает о личности автора, при чтении не может не содрогнуться...
Да, ноша тяжела, и разделить ее не с кем. Жизнь любит жестокие парадоксы: никогда вокруг Шелли не было столько друзей - и никогда еще он не чувствовал себя таким одиноким. Эдуард Вильямс и его прелестная Джейн, Медвин, Тафф - этих простых людей он очень любил и охотно с ними общался - так же как когда-то с искренним удовольствием играл с детьми Ли Ханта и мистера Ньютона; мягкий и деликатный, поэт никогда не угнетал друзей своим интеллектуальным превосходством, не давал почувствовать дистанцию - но сам все сильнее ощущал, что они его, в сущности, не понимают, не могут понять... Это до некоторой степени относилось теперь и к Мэри.
Шелли истосковался по РАВНОМУ. С Байроном он не видался уже почти три года.

...Странная все-таки была между ними дружба. Старший и знаменитый смотрел на младшего немного сверху вниз - и в то же время бессознательно ему чуть-чуть завидовал; поэзию Шелли он не очень-то понимал, да и не чувствовал особого желания в нее вчитаться, зато еще в Швейцарии оценил его как личность и с тех пор не переставал удивляться самому факту существования подобного индивида. Шелли восхищался Байроном-поэтом превыше меры, вплоть до самоуничижения, до того, что в одном из своих сонетов умудрился сравнить его с богом, а себя с червем; это восхищение отнюдь не исключало принципиальной критики там, где в ней возникала необходимость. Что до Байрона-человека, то Шелли вполне трезво, без иллюзий, о нем судил и... любил его, вместе со всеми его достоинствами и пороками - благородством и жестокостью, великодушием и эгоизмом - хотя порой ужасно им возмущался. Из-за Клер и Аллегры, а больше из-за крайнего несходства характеров отношения поэтов с кладывались не совсем просто; Байрон без всякого злого умысла порой обижал друга своим высокомерием и небрежностью; Шелли, как более слабая сторона, вынужден был проявлять особую щепетильность - он постоянно был настороже и очень боялся показаться навязчивым. Этим, быть может, и объясняется тот факт, что они, живя в Италии, так редко встречались: после того, как Шелли с семьей уехал из Эсте, все общение ограничивалось перепиской.
Но вот в апреле 21-го года Байрон сам дозрел до мысли об очном контакте - в письме из Равенны он предложил: «Нельзя ли нам с Вами увидеться этим летом? Отчего бы Вам не приехать сюда одному?»
Шелли радостно отозвался: «Ваше предложение встретиться этим летом доставило мне величайшее удовольствие, тем более, что отсутствие Клер заставляет надеяться, что оно осуществимо. Не согласитесь ли Вы приехать и провести с нами лето в нашем уединении, у подножия Пизанских гор? Я живу, как обычно, вдали от общества, которое не смог бы выносить, даже если бы оно выносило меня. Вы легко можете себе представить, какое удовольствие Ваше согласие доставит Мэри и мне. Если Вы приедете, то привозите с собой кого угодно и устраивайтесь, как Вам удобно, ибо у нас будет «много места и простора»... Я с большим нетерпением жду Вашего ответа. Если меня ждет разочарование, я, конечно, постараюсь сам навестить Вас, но из-за множества обстоятельств визит будет кратким и для меня неудобным».
С неудобствами друга Байрон не нашел нужным считаться; не дождавшись в течение двух месяцев ответа на приглашение, Шелли, вопреки недовольству жены, решился «совершить набег» на Равенну. Кроме ожидаемого удовольствия от общения с другом, у него была и еще одна цель - навестить Аллегру в монастыре Банья-Кавалла: Клер, сама лишенная этой возможности (Байрон запретил ей показываться в тех местах) очень просила об этой услуге, да он и сам соскучался по своей маленькой любимице.
В первых числах августа Шелли отправился в путешествие.

До цели наш герой добрался благополучно, и в десять часов вечера 6-го августа вошел в палаццо Гвиччиоли. Его встретили Флетчер, необыкновенно свежий и румяный, и сбежавшаяся со всего дома фауна в виде кошек, собак, обезьян, павлинов и т.д.: видимо, лорд, всегда любивший живность, не изменил былым привычкам. Зато двуногой фауны - одалисок - не было и следа.
Сам Байрон, слегка поседевший, но совершенно здоровый (не в пример венецианскому периоду) и веселый, другу страшно обрадовался:
- Ну, наконецто! Я уже устал дожидаться! Комната для вас давно готова, но вы туда пока не пойдете. Ведь вы еще не умираете от усталости?
Шелли почти умирал - дорога была нелегкая - но понимал, что спорить бесполезно, поэтому лишь улыбнулся:
- Милорд, я весь к вашим услугам.
- Отлично. Тогда идемте со мной, а вещи заберет Тита - он будет вашим камердинером. Сейчас поужинаем слегка - вообще-то я, когда один, ничего не ем на ночь, но ради такого случая изменю порядок - перекусим и будем беседовать хоть до рассвета...
О чем только ни говорили они в ту ночь! О личных делах Байрона - о его здоровье и сеньере Гвиччиоли; о карбонариях - история конспиративной деятельности друга привела Шелли в полный восторг; но больше всего, конечно, о литературе. Спорили отчаянно - как обычно и даже больше обычного: Байрон с некоторых пор увлекся идеями классицизма и яростно защищал Поупа; Шелли настаивал на том, что классические догмы отжили свое и теперь будут только сковывать новую поэзию и драматургию... Потом хозяин читал отрывки из своих последних произведений - трагедии «Марино Фальеро», стихотворного романа «Дон Жуан». Уже пробило два, три, четыре часа пополуночи - а они все сидели вдвоем в кабинете Байрона и не могли досыта наговориться...
...Полутьма. Оплывают свечи в бронзовых ветвистых канделябрах. Шелли устроился возле открытого настежь окна; он давно уже снял и фрак, и жилет, распахнул на груди рубашку - душно... Огромный ньюфаундленд по кличке Лев, любимец Байрона, успевший завести дружбу с гостем, лежит на полу у его ног и в виде особой милости позволяет гладить свою огромную черную голову. Байрон в шелковом халате сидит возле стола, режет яблоко и кормит оседлавшую его плечо большую ручную ворону: кусочек - птице, кусочек - себе в рот...
- ...И все-таки, милорд, я убежден, что рабская зависимость от принципа трех единств не пойдет вашей пьесе на пользу. В композиции «Фальеро» явно ощутима искусственность. Уж если даже для вашего гения сковывающее влияние классицизма столь вредоносно, то более слабый талант оно просто задушит.
- Как это мило! Приехал - поужинал - сидит довольный и бранит мою трагедию! Хотите яблоко?
- Хочу.
- Ловите. Вот так: займите рот более полезным делом.
- А я как раз собирался вас похвалить...
- Это - другой разговор. Хвалите - яблоко подождет. Ну-с, так что же?
- «ДонЖуан» великолепен. Я не предполагал ничего подобного.
- Почему? Не вы ли сами уговаривали меня взяться за эпическую поэму? Я, мол, как раз в том возрасте, когда великие поэты прошлого начинали свою лучшую вещь, и потому должен все свои силы посвятить созданию некоего шедевра... Помните?
- Помню. Честно говоря, я ожидал нечто иное - из эпохи Французской революции, например...
- И - разочарованы?
- Нет. Песнь, которую вы мне прочли - несказанно прекрасна, она ставит вас не просто выше, но на много выше всех современных поэтов.
- Благодарю. Такая оценка мне приятна, ибо вы - знаток и не льстец... А сами что нового написали за последнее время?
- В июне закончил элегию на смерть Китса. Вы получите экземпляр.
Байрон вздохнул:
- Да, бедняга Китс... Жаль, очень жаль. И все-таки, я думаю, вы его перехвалили. Он - не гений, он обыкновенный средний поэт.
- Отрывок из «Гипериона» обличает в нем гения; убежден, что в оценке этой поэмы я не погрешил против истины. Остальные его стихи - те, что я видел - правда, немногого стоят... - помолчал, подумал. - Возможно, первый порыв отчаяния увлек меня слишком далеко в похвалах - но если я и ошибся, то ошибся, защищая слабого, а не подпевая сильным. Притом я видел только, насколько Китс выше меня, а не насколько ниже других... - усмехнулся. - Вот ведь в каких тонких формах может проявляться эгоцентризм...
Байрон снял ворону с плеча, посадил перед собой на стол, пригладил взъерошенные перья.
- Ну, бог с ним, с Китсом - ему теперь не поможешь. Расскажите о своих планах - над чем работаете, что обдумываете?
- Сейчас... почти ничего не делаю, - Шелли отвел глаза. - Читаю, немного перевожу... К собственному творчеству у меня ослабла воля. Есть большие планы, но мало надежды их осуществить.
- Почему?
- Нет стимула. Прием, оказанный мне публикой, способен охладить какой угодно пыл... Трагедия «Ченчи», кажется, потерпела полный крах - если судить по молчанию издателя. «Прометей» тоже весьма несовершенен. И вообще... Я не верю в себя - это, наверное, хуже всего.
Байрон - снисходительно-ласковым тоном:
- Полно, вы же знаете мое высокое мнение о вашем творчестве. «Прометей» очень глубок, «Ислам» исполнен поэзии, а что до остального...
Дикий шум за дверью. Гость вздрогнул; хозяева к подобному, очевидно, привыкли - ни Байрон, ни его пес, ни ворона не проявили ни малейшего беспокойства.
- Что это?
- Ничего страшного. Должно быть, мои зверушки что-то не поделили.
- Да, здесь у вас целый зоопарк... Я, кажется, видел даже обезьяну.
- Могли видеть трех.
- Ого! А сколько собак?
- Восемь, и среди них не только местные, но и чистокровные английские бульдоги - мне их прислал Меррей. Кроме того, есть пять кошек, сокол, беркут, египетский журавль, пять павлинов, две цесарки и восемь лошадей в конюшне.
- У вас не дом, а дворец Цирцеи.
- Была еще злющая виверра, но сбежала.
- А пантеры нет?
- Пантеры нет. Пантера осталась в Венеции - сеньера Маргарита Коньи... - Байрон усмехнулся. - Вот женщина! Силища амазонки и нрав Медеи!.. Помню, как-то осенью я отправился со своими гондольерами на Лидо и был застигнут сильнейшим шквалом. Опасность была немалая, гондола даже стала наполняться водой - как тогда, на Женевском озере. С большим трудом добрались-таки мы до дома, и что я вижу? Маргарита стоит на лестнице под проливным дождем, вся до нитки мокрая; ветер развевает ее волосы, у ног бурлит вода, вспышки молний со всех сторон - ни дать ни взять Медея, сошедшая с огненной колесницы... Увидела меня, вытерла слезы - да как заорет: «Ах ты, пес мадонны, нашел время ехать на Лидо!»
Оба поэта засмеялись.
- Да, - продолжал Байрон, отхлебнув глоток вина, - так могла бы обрадоваться тигрица, которой вернули дитеныша. Но зато какую схватку пришлось мне выдержать, когда она мне надоела и я решил отправить ее к мужу! Эта фурия размахивала ножом у меня под носом - не знаю уж, кого хотела зарезать, себя или меня - а когда нож отняли, бросилась в канал. По счастью, ее тутже вытащили гондольеры.
- Сильный характер.
- Еще бы! Притом это была хитрющая бестия, злая, лживая и страшно ревнивая. Зато в постели она была хороша. Я мог бы рассказать вам немало забавного из этой области, да вы, я знаю, не любитель.
- Да, цинизм отвратителен мне в любой форме, но сексуальные пошлости хуже всего.
- Странный вы человек, - произнес Байрон с усмешкой. - Какая-то смесь противоречий. Всю жизнь открыто проповедуете свободную любовь - за это, кстати, и пострадали - и как монашка приходите в ужас от непристойностей.
- Любовь и непристойность - взаимоисключающие понятия: истинно верующий не потерпит глумления над своей святыней. В том-то и дело, что мне выпало счастье испытать настоящую большую любовь, а кто познал высокую страсть во всей ее силе и чистоте - тот уже не опустится до профанации. Непристойность же есть кощунственная насмешка над божественной красотою жизни...
Байрон задумчиво и грустно покачал головой:
- Вы - поэт до кончиков ногтей, и потому ищите поэзию даже там, где ее нет и быть не может: в окружающем нас реальном мире. Жизнь как раз - весьма пошлая штука, это мутный поток, в котором очень много глупости, крови и грязи, и очень мало «божественной красоты». Если она еще встречается в неодушевленной природе, то человек и все, что с ним связано, на девяносто процентов - мерзость.
- Человек таков, каким его сделала жизнь, общество и его собственный разум. В каждом из нас есть от природы и добрые, и злые задатки, и в нашей воле помочь развиться одним и заглушить другие. Убежден - мы можем бороться со злом и можем его победить. Не где-нибудь, а в своей собственной душе каждый способен найти добро, правду и красоту - главное захотеть. И если сегодня вокруг нас еще много грубости, жестокости, эгоизма, то это не значит, что так будет вечно. Человек и общество способны к развитию, к бесконечному совершенствованию, и это совершенствование идет - хоть и не так быстро, как нам хотелось бы.
- Утопия...
- Нет, диалектика. Если бы во времена Нерона кто-то высказал мысль, что цивилизация может существовать без рабского труда - его тоже сочли бы беспочвенным фантазером. А лет через двести людям, наверное, трудно будет поверить, что в наше время огромное большинство тружеников влачило жизнь в таких чудовищных условиях - в таком бесправии, невежестве, нищите - в каких сейчас живет основная масса английских рабочих или итальянских крестьян...
- Допустим. Но как бы ни изменилась окружающая человека среда - материальная, политическая, социальная - сущностьто его останется прежней, а сущность эта - себялюбие. В основе всех действий, всех побуждений человека лежит личный интерес. Уж эту истину вы не сможете опровергнуть!
- Я просто взгляну на нее с другой стороны. Личный интерес - понимание личного интереса - неизбежно совершенствуется, как и все на свете. Жажда обладания материальными ценностями или властью - это самый примитивный вид личного интереса. Но ведь есть еще жажда познания, жажда самовыражения в творчестве, жажда служения гуманистическому общему делу, через которое личность только и может приобщиться к бессмертию... Короче говоря, чем выше интеллектуальный и духовный уровень человека, тем в большей степени его личный интерес направлен на общее благо. По-вашему, я неправ?
- Ну, в теории-то вы всегда непобедимы. Однако скажите, дорогой мой друг - если потенциально добро есть в каждом из нас, то почему истинно добрых людей всюду так мало? Не идеалистов-альтруистов, как вы - исключения брать не будем - а просто нормальных добрых людей? Много ли их, к примеру, среди наших общих знакомых? Давайте поспорим, как Яхве с Авраамом: если насчитаете десять праведников... да нет, это вам не по силам, а я добрее бога; скажем - трех, в ком доброе начало хотя бы не уступает злому - я готов признать вашу правоту. Ну что? Найдете троих?
- Попытаюсь. И начну, представьте, с вас.
- Ай-яй! А ято думал, что вы не льстец - выходит, ошибался.
- Я не называю вас добрым человеком в обычном смысле этого слова. Вы очень нередко бываете эгоистичны и жестоки - злой дух в вас достаточно силен. Но когда вы того хотите - вы можете проявить истинное великодушие, тому есть множество примеров. Я уж не говорю о том, что вы тратите огромные деньги - четверть своих доходов - на благотворительность.
- Ну, я-то себя знаю лучше, чем вы, и потому первый ваш пример отклоняю. Поищите другой образец.
- Искать недолго: возьмем Ли Ханта. В его великодушии я убедился на личном опыте: в один из самых тяжелых моментов моей жизни - после самоубийства моей первой жены - я был в ужасном состоянии, и Хант опекал меня буквально как брата. А ведь мы были тогда едва знакомы - впервые увиделись за месяц до этого...
- Хант - допустим. Кто еще?
- Моя Мэри.
- Женщины не в счет.
- Хорейс Смит вас устроит? Он не только безупречный джентльмен, но и очень заботливый друг: сколько раз выручал меня из денежных затруднений... В нашем мире это немало.
- Хм... Злющий сатирик с доброй душой. Положим, так. Но это только двое. Кто третий?
- Джозеф Северн. Этот молодой человек с риском для жизни ухаживал за своим умирающим другом - Джоном Китсом.
- Эффектный аргумент. Но я его отвожу, так как он противоречит условию: мы договорились выбирать из наших общих знакомых, а этого Северна я не знаю, да и вы знаете, наверное, только понаслышке. Итак - кто третий?
- Ну, допустим... Вот сейчас вы со мной согласитесь: мистер Хоппнер. Он и его жена были исключительно добры к нам с Мэри три года назад, когда умерла наша дочь.
Байрон удивленно поднял брови, в его глазах вспыхнули колючие огоньки:
- Хоппнер? Забавно...
- Что забавно?
- Забавно, что вы вспомнили именно это имя.
- Почему?
- Потому что... Скажите, вы сейчас поддерживаете с ним отношения?
- К сожалению, нет. Первое время после нашего отъезда из Венеции Хоппнеры отвечали на письма, потом перестали: видно, литературные клеветники из толстых журналов сделали свое дело.
- Ошибаетесь: здесь другая причина.
- Какая же?
- Не хотел вам говорить, но вы сами назвали это имя... Должно быть, судьба. - Байрон выдвинул ящик письменного стола, достал лист бумаги. - Вот, ознакомьтесь.
- Что это?
- Я продолжаю переписываться с Хоппнером и некоторое время назад заметил, что его отношение к вам изменилось - в худшую сторону. Я попросил у него разъяснений, и вот его ответ.
Шелли взял бумагу, начал читать вслух с того места, которое попалось на глаза:
«После моего рассказа вы не будете больше удивляться моему дурному мнению о Шелли. Я признаю его таланты, но не могу допустить, что человек может быть «антиморальным до глупости», как вы говорите, и обладать честью. Я слыхал, как говорят о чести воров, но честь означает только их собственный интерес, и хотя возможно, что интерес Шелли состоит в том, чтобы казаться достойным уважения, наперекор открыто исповедуемым им взглядам, для меня все-таки ясно, что ни один из его поступков не внушен честью...» Шелли поднял на друга глаза - недоумевающие и как-то по-детски беспомощные, спросил:
- О чем он? Я не понимаю.
Байрон кусал губы.
- Это последний абзац. Переверните лист, начало на другой стороне.
Шелли перевернул и подолжал читать вслух:
«Дорогой лорд, вы удивляетесь, что я изменил свое мнение о Шелли. Но, если я открою вам эту ужасную тайну, то рассчитываю, что супруги Шелли не будут знать, что она вам известна - молчание ваше необходимо столь же ради этой несчастной женщины, сколько ради меня и миссис Хоппнер. А теперь я расскажу вам всю правду. Вы должны ее знать ради блага Аллегры, ибо это укрепит вас в принятом вами решении не отдавать Аллегру ее метери... Знайте, что, когда Шелли жили здесь, Клер была беременна от Шелли. Помните, вы слышали, что она постоянно больна и лечится у доктора; я имею бессердечие думать, что, проглотив огромное количество лекарств, она это делала не с единственной целью поправить свое здоровье. Как бы то ни было, они уехали отсюда в Неаполь, где однажды ночью...»
Шелли запнулся, дальше читал уже про себя. Байрон по его лицу наблюдал за действием яда: он уже раскаивался, что в пылу спора нанес такой удар. Не удержался от соблазна - уж очень по месту был аргумент! А в результате огорчил друга и подвел Хоппнера, которому сам же обещал сохранить его «разоблачение» в тайне... А Шелли оно, видимо, сильно задело - лицо белее рубашки. Что это - страх? Не похоже. Гнев?.. Пожалуй, скорее - боль. Да. Маска скорби, острого душевного страдания... Наверное - все-таки невиновен.
Вот письмо дочитано, Шелли машинально сложил его, смотрит отсутствующим взглядом в пространство. Долгое молчание.
- Дать воды? - тихо спросил Байрон.
Шелли вышел из оцепенения:
- Нет, благодарю... Самое скверное, что придется рассказать Мэри: опровергнуть клевету может только она.
- Мне очень жаль... Я, право, не думал, что это вас так потрясет.
- Да, подобные вещи подвергают жестокому испытанию мое терпение и мою философию, ибо столь злобного коварства я просто не в состоянии постичь... Мне совершенно безразлично, что говорят газетные борзописцы и весь свет, но когда люди, знающие меня лично, могут думать, что я способен не только на ошибку и безрассудство, каким была бы любовная связь с Клер, но на такое чудовищное преступление, как убить или бросить ребенка... и притом своего! О, тут действительно можно отчаяться в добре...
- Полагаю, излишне говорить, что я всему этому не верю, - заметил Байрон небрежно. - Однако вот что странно: обвинение исходит от вашей бывшей служанки. Помню, когда Элиза несколько месяцев жила в моем доме с Аллегрой, она все жалела, что ушла от вас, и очень хотела вернуться в вашу семью. А теперь вдруг такой пассаж... Непонятно.
Шелли подумал с минуту.
- Скорее всего, инициатором здесь была не сама Элиза, а ее муж, наш бывший слуга Паоло Фоджи - отъявленный негодяй и шантажист. Мэри вынуждена была его уволить, и он пригрозил, что отомстит. Вот, видимо, это и есть исполнение его угрозы... С его стороны я такому не удивляюсь. Но то, что клевете поверили Хоппнеры... - Шелли вновь умолк и после долгой паузы прошептал - очень тихо, почти беззвучно: - Как же трудно находиться в этом страшном людском обществе - словно проходишь сквозь строй...

10.
Шелли проснулся, открыл глаза - и в первый миг очень удивился: незнакомая комната вся залита солнцем... «Где это я?» - и тутже вспомнил: ночь, Байрон, письмо Хоппнера... Хорошего настроения как не бывало.
Взял с тумбочки часы, посмотрел: начало одиннадцатого... «Ничего себе - так проспал! Правда, если учесть, что лег в половине шестого...»
Он позвонил. На зов явился здоровенный детина разбойного вида - кинжал за поясом, пышная черная борода до глаз.
- Доброе утро, сеньер.
- Добрый день, Тита: утро давно прошло.
Джованни Баттиста Фальчиери, он же Тита - венецианский гондольер и карбонарий, один из любимых слуг Байрона - широко улыбнулся:
- У нас это называется утро. Сеньеру нужно что-нибудь?
- Мое платье. Где оно?
- Вот, на спинке стула. Я его вычистил, сапоги тоже.
- Спасибо. Милорд меня не спрашивал?
- Нет. Он спит. Что подать на завтрак? Есть овсянка, салат, яйца, холодный ростбиф...
- Благодарю, я дождусь милорда.
- Проголодаетесь: он раньше двух не встает. Так что подать?
- Овсянку, пожалуй... Да, вот что, Тита: как часто у вас отправляется почта?
- Раз в неделю.
- И по каким дням?
- Да как раз сегодня, в полдень.
- О! Тогда овсянка пусть подождет; принесите мне, пожалуйста, бумаги и письменный прибор.
- Сейчас.
Тита исчез и очень быстро вернулся с названными предметами и тарелкой овсянки.
Шелли не без удовольствия описал жене радушный прием, который оказал ему Байрон, и самого Байрона - как он замечательно переменился после Венеции, какой стал бодрый и здоровый - потом вздохнул и перешел к неприятному: «Лорд Байрон сообщил мне также нечто, сильно меня потрясшее... Оказывается, Элиза, либо подкупленная моими врагами, либо объединившись со своим негодяем мужем, убедила Хоппнеров в столь чудовищных и невероятных вещах, что нужна особая склонность думать о людях дурно, чтобы поверить подобным сведениям из подобного источника... Элиза утверждает, будто Клер была моей любовницей - ну, это ладно, тут ничего нового нет, об этом все уже слышали и могут верить или не верить, как им угодно. - Она говорит далее, что Клер была от меня беременна, - что я будто бы давал ей самые сильные лекарства, чтобы вызвать выкидыш, а когда они не подействовали, и она родила, тотчас отнял у нее ребенка и отправил в приют для подкидышей... Она добавляет, что я и Клер ужасно обращались с тобой, что я тебя бил и держал в черном теле, а Клер ежедневно осыпала самыми гнусными оскорблениями, причем я ее к этому поощрял... Ты должна бы написать Хоппнерам, чтобы опровергнуть это обвинение, если уверена в его лживости, и привести доказательства, на которых основана твоя уверенность... Некоторую долю поношений следует терпеть, и это даже лучший комплимент, какой возвышенная натура может получить от гнусного мира, пребывание в котором заменяет ей муки ада; но подобные вещи превосходят меру, и надо их опровергать хотя бы ради нашего милого Перси...»

Байрон пробудился в третьем часу пополудни. Поэты поглотили нечто среднее между завтраком и обедом и занялись продолжением вчерашнего - Байрону не терпелось прочесть другу последние из написанных на тот момент песен «Дон-Жуана». Потом отправились верхом на прогулку. От стен Равенны до самого моря простирался роскошный сосновый лес, и кататься там вдвоем было очень приятно.
...На границе между владениями Пана и Нептуна они остановились, спешились, привязали коней, уселись под деревом на пригорке. Сосны под ветром тихо качали ветвями; впереди, меж стволов, светились, мерцали, маня прохладой, голубые волны Адриатики. В жаркий день что может быть приятнее морских купаний! Но Байрон был, по-видимому, не в настроении, а у Шелли, должно быть, от дорожной усталости, с утра болел бок - не очень сильно, но настойчиво; признаваться в этом он не хотел, но и рисковать - тоже.
Тишина... Только морские птицы покрикивают, и мерно рокочут волны. Торжественный, глубокий покой... Обстановка настроила Байрона на философский лад.
- Странно, не правда ли - когда вот так сидишь и смотришь, то кажется, что все окружающее существовало всегда, что этот берег остался неизменным от сотворения мира. А между тем еще относительно недавно - во времена цезарей - здесь, где мы сидим, и там дальше - везде было море. И римские корабли, возможно, бросали якоря в том месте, где сейчас стоит дворец Гвиччиоли. Да, течение столетий изменяет все - язык, землю, очертания морских берегов, звезды в небе - все «вблизи, вокруг и под ногами» человека, за исключением самого человека, который всегда был и всегда останется несчастным негодяем. Бесчисленное многообразие жизней приводит лишь к смерти, а многообразие желаний - к разочарованию. Человеческое существование бессмысленно, не так ли?
- Нет. Бессмысленна жизнь того, кто только берет, ничего не давая другим; тот, кто дает, кто созидает, имеет и цель, и надежду. Эта древнейшая аксиома будет справедлива во все времена.
- А! Вы опять за старое? Я-то полагал, что письмо Хоппнера излечило вас от лишнего оптимизма.
- В первый момент я испытал нечто вроде болевого шока - это естественно - но теперь пришел в себя и могу рассуждать здраво.
- Ну-ну. Ладно, не будем спорить. Лучше вот что: как вы думаете, что это за место?
- Какое?
- То самое, где мы сейчас сидим. Не догадываетесь?
- Нет.
- Любимое место моих друзей-карбонариев. Прошлым летом и осенью - да еще и этой зимой - они частенько собирались здесь на совещания под предлогом пикника или охоты. Я тоже присутствовал.
- Счастливец! - с откровенной завистью сказал Шелли. - А у меня нет никаких связей в этих кругах - я ведь отшельник. Мы с Мэри всем сердцем сочувствовали революционерам, но не имели никакой возможности посодействовать святому делу.
- Да, дело действительно святое, - согласился Байрон. - Свободная Италия - подумать только! Ее не было со времен Августа... Эта высокая цель - подлинная поэзия политики. Правда, сейчас все складывается из рук вон плохо. Но поживем - увидим... Или хотя бы некоторые из нас увидят, чья возьмет. Лучше всего надеяться, даже когда дело безнадежно.
- О! Вот именно этого вывода я так долго ждал от вас, что уж отчаялся дождаться, - с глубоким чувством произнес Шелли.
- Только не вообразите, будто я изменил свой взгляд на человеческую природу.
- Не воображу. Но если бы вы знали, как я восхищен тем, что узнал от вас о карбонариях! И как вам завидую!
Байрон иронически прищурился:
- Неужели? Я вообще-то ожидал, что вы прочтете мне проповедь о преимуществах ненасильственных методов борьбы по сравнению с вооруженным восстанием - вы ведь всегда ратовали за убеждение и добрый пример.
- Да: за организованное мощное мирное сопротивление народа, гражданское неповиновение властям, если хотите... Надо сделать все возможное, чтобы необходимые радикальные преобразования провести без жертв. Таков принцип. Но когда старый, отживший свое порядок энергично сопротивляется прогрессивным переменам, и тем более - когда тирания безжалостно подавляет и угнетает большинство народа - тогда вооруженная борьба становится законной и неизбежной. Разумеется, это крайняя мера, и к ней можно прибегать лишь после того, как все мирные средства исчерпаны. В Италии, да и в Греции сейчас ситуация такова, что приходится выбирать не между бескровной демократической реформой и восстанием, но между восстанием и рабством, и каков мой выбор - для вас очевидно. Честное слово, мне ужасно жаль, что сам я не стал участником великих событий. Оправдываюсь перед собою тем, что я, как говорят, натура созерцательная, а не деятельная... и к тому же почти инвалид. Но все равно - досадно...
- Не жалейте. Итальянские тюрьмы - скверная штука, много хуже английских: сырость, холод, грязь, дурная пища; к тому же карбонариев - по слухам - пытают... А при вашей болезни и дыба не понадобилась бы.
- Да, холодной камеры вполне достаточно для получения соответствующего эффекта... Однако не думаю, что меня посмели бы арестовать: я все же британский подданный.
- Вы полагаете, это - гарантия безопасности?
- Я вижу, что вы - на свободе.
- Я - другое дело. Я член палаты лордов и, как-никак, всемирная знаменитость - если бы австрийцы арестовали меня, парламент вынужден был бы вмешаться. Поэтому единственная опасность, которая мне грозила - и вполне реальная опасность, судя по многим прудпреждениям друзей - это не арест, а наемный убийца, пуля из-за угла. Ну, а с вами обошлись бы без церемоний - ведь ни английские власти, ни общественность не стали бы вас защищать. Из итальянской тюрьмы вы вряд ли вышли бы живым. Поэтому я могу только поздравить вас с тем, что вы вели себя благоразумно, и пожелать быть столь же благоразумным и впредь. Вы - человек семейный...
- Да, о Мэри я тоже думал... - Шелли подавил вздох. - Вы не сказали, чем заняты сейчас - в смысле политики. Или - секрет? Я умею хранить тайны.
- Нет, все секреты кончились этой весной. Вента практически разгромлена, одни карбонарии арестованы, другие - бежали... меня власти тронуть не осмелились, но нашли-таки способ досадить : семья Гамба - отец и сын - оба высланы из Равенны, а с ними пришлось уехать и Терезе.
- Почему?
- Я же вам говорил, что согласно закону после развода она обязана жить в доме отца - или будет заточена в монастырь.
- Это уже что-то средневековое...
- Дикий закон, но приходится подчиниться. Теперь я тоже вынужден уехать из Равенны - графиня тоскует, забросала меня письмами... А жаль: я здесь привык, мне так хорошо работалось! Опять же, переезд со всем моим хозяйством - дело хлопотное.
- Ну да: ваш зверинец и арсенал... И куда же вы намерены ехать?
- Не знаю, как решит графиня. Они с Пьетро как будто склоняются к тому, чтобы эмигрировать в Швейцарию.
- Едва ли это разумно - если вспомнить 16-й год. Полагаю, английская колония там за пять лет не уменьшилась и языки ханжей не смягчились. Такое окружение не пойдет вам на пользу, а может и вызвать повторный срыв, новый душевный кризис - стоит ли рисковать?
- Мне и самому не хотелось бы уезжать из Италии. Но Тереза так мечтает побывать за границей...
- Доводы против этого плана кажутся мне очень вескими, - настойчиво повторил Шелли. - Если изложить их графине - возможно, она изменит свои намерения.
Байрон - лениво:
- Возможно... Ну что ж - займитесь этим.
- Не понял: чем мне заняться?
- Напишите Терезе, обоснуйте свое мнение - почему переезд в Швейцарию вы считаете нецелесообразным. Думаю, вы смогли бы уговорить ее остаться в Италии. Я был бы очень этому рад.
- Но... это несколько странно, да и неприлично, пожалуй: я с графиней совершенно не знаком. Почему бы вам самому не объяснить ей?
- У меня не получится так убедительно. Да и мне, признаться, немного неловко: она может подумать, что это каприз. Нет, уж лучше вы потрудитесь ради старого друга. Хорошо?
Шелли улыбнулся - не без удовлетворения:
- Если наградой мне будет ваш переезд в Тоскану - попытаюсь.

День угасал. Друзья возвращались домой. Они ехали шагом, бок о бок, и тихо беседовали.
Шелли:
- Если завтра у меня не будет сильных болей, я съезжу верхом в Банья-Кавалло.
Байрон:
- Учтите: от Равенны до монастыря - около двадцати пяти миль. Вы сильно устанете.
- Ничего. Я обещал Клер, да и сам хочу повидать девочку.
- Клер, между прочим, пишет мне по поводу дочери письма совершенно наглого содержания. Так было в прошлом году, так продолжается и сейчас. Вот вам участь человека, решившего позаботиться о незаконном ребенке!
- Клер сейчас не живет с нами, да и когда жила - я не просматривал ее писем. Возможно, они способны вызвать раздражение. Но она - мать, она тревожится и очень несчастна. Всегда лучше прощать слабому.
-Я готов прощать, но не желаю, чтобы она вмешивалась в воспитание Аллегры. Ей, видите ли, не понравилось, что я отдал девочку в монастырскую школу!
- Признаться, меня это решение тоже не радует. Хотя после всего, что вы мне рассказали о ваших друзьях-карбонариях, я понял, что в монастыре малютке было безопаснее, чем в вашем доме, который мог в любой момент превратиться в осажденную крепость. Но теперь опасность миновала, и ничто не мешает вам взять дочь к себе... или поместить ее в какую-нибудь приличную семью. Вы же знаете, что мы с Мэри были бы рады снова принять ее в наш дом. Если вы, как и говорите, не поверили тому, что написал обо мне Хоппнер... Впрочем, я надеюсь вам доказать, что эта грязная клевета не имела под собой никаких оснований...
- Мне ничего доказывать не надо: я слишком хорошо знаю вас, чтобы придавать значение такой чепухе. Что до Аллегры, то я хочу дать ей католическое воспитание: атеизм и свободная любовь - эти удовольствия не для женщин. Девочка будет христианкой и по возможности выйдет замуж. Так что если я сегодня несколько строг - то исключительно ради ее будущего блага. Кстати, как догло вы ее не видели?
- Почти три года.
- Она стала красавицей. И очень похожа на меня - и внешностью, и манерами. Горда и своенравна, как бес. Чувствуется кровь Байронов! Да вы сами убедитесь...
Солнце садится. Тишина. Легкий ветер дышит прохладой. Покой в природе, радость в душе - результат глубокого интеллектуального удовлетворения... И - предвкушения нового духовного пиршества: впереди - очередной литературный диспут... на целую ночь!

11.
При желании можно привыкнуть ко многому - даже к тому, чтобы регулярно ложиться в шесть утра и спать до полудня. Дома Шелли - «жаворонок» от природы - всегда вставал не позднее семи, но чего не сделаешь ради друга! Время от двенадцати до двух (до пробуждения Байрона) употреблялось на осмотр равеннских достопримечательностей. В два часа лорд пробуждался, и с этого мгноверия гость попадал в его полную собственность. Распорядок дня практически не менялся: до шести вечера - чтение и беседа, потом два часа на верховую прогулку и упражнения в стрельбе из пистолета; с восьми до утра - опять беседы и чтение вслух... От этого ли режима, который с медицинской точки зрения не выдерживает никакой критики, или от недоброкачественной местной воды, или по какой-то другой причине - но Шелли, особенно в первые дни, очень мучился от болей в боку, и лишь на исходе недели своего пребывания у Байрона собрался с силами, чтобы навестить Аллегру в монастырской школе. Он запасся подарками (сластями и золотой цепочкой), расспросил Лега Забелли (которому заботливый отец поручил посещать девочку) о дороге - и как-то утром, встав пораньше, отправился верхом в Банья-Кавалло.

Монахини приняли посетителя очень любезно, сразу привели Аллегру. Ей было четыре с половиной года, но на вид она казалась старше: тоненькая, высокая, очень красивая: гибкая изящная фигурка, серьезное личико с правильными чертами, синие глаза, густые локоны до плеч; одета в белое муслиновое платьице с черным шелковым фартучком. Очаровательное дитя, нежное и воздушное, как эльф, но Шелли поразила ее бледность - должно быть, следствие неподходящей пищи.
На свидание Аллегра прибежала радостная, думая, наверное, что приехал отец, и остановилась в некоторой растерянности, увидя незнакомого - совсем позабытого за три года - дядю.
- Аллегра, здравствуй. Что, не узнаешь дядю Перси?
Девочка смотрит пристально - может быть, силится что-то припомнить? Шелли погладил ее по головке, подал ей корзиночку сластей; Аллегра взяла нерешительно, прежде чем самой отведать - угостила монахинь. Те церемонно взяли по конфетке, поблагодарили и удалились, оставив воспитанницу на попечение гостя.
Шелли присел перед ребенком на корточки, достал из жилетного кармана главный подарок:
- Смотри, Аллегра, тут есть для тебя еще кое-что.
- Цепочка! Какая красивая!
- Давайка наденем. Вот так. По-моему, очень недурно.
Аллегра засунула в рот конфету - одну, потом вторую; бледные щечки разрумянились от удовольствия - цепочка или лакомство тому причиной, трудно сказать, но девчушка явно расцвела.
- Аллегра... Альба... Значит, совсем не помнишь меня? А тетю Мэри? А... нашего Вильяма?
При воспоминании об умершем сыне голос отца дрогнул, и что-то отозвалось в сердечке ребенка - Аллегра порывисто обняла своего старшего друга за шею...
А потом они вместе гуляли в монастырском саду. Старушечья серьезность будто соскочила с Аллегры - девочка смеялась, щебетала безумолку и при этом прыгала и бегала так, что Шелли за ней едва поспевал. Она провела его в спальню и трапезную - показать свою кроватку и место за столом; продемонстрировала любимую игрушку - колясочку, в которой она с подружкой по очереди катают друг друга по садовым дорожкам. Безудержная веселесть Аллегры, почти истерический восторг существа, на несколько часов освобожденного от привычных пут, наводил на размышления. Правда, Шелли показалось, что монахини обращаются с девочкой ласково, что строгая дисциплина, которой она здесь подчинена, поддерживается не чрезмерной суровостью. И все же невольное чувство жалости тронуло сердце.
Аллегра скучала по отцу и не забыла Клер. Когда Шелли сказал, что скоро увидит ее маму и может ей что-то передать, левочка ответила с живостью:
- Пусть пришлет мне поцелуй и красивое платье.
- А какое платье ты хочешь?
- Все из шелка и золота, - заявил тщеславный бесенок.
- А что передать папе?
- Пусть приедет ко мне в гости и привезет с собой мамочку...

Ее последнее пожелание Шелли, рассказывая Байрону (во время очередного ночного бдения) о своей поездке, вынужден был опустить. За этим единственным исключением он во всех подробностях описал свои похождения в Банья-Кавалло.
- ...Перед моим уходом она заставила меня обежать вместе с нею весь монастырь, точно безумная; монахиням, которые уже ложились спать, велено было прятаться. Но тут Аллегра принялась звонить в колокол, созывающий их всех...
Байрон засмеялся.
- ...раздался набатный звон, и настоятельнице стоило большого труда помешать христовым невестам в чем были сбежаться на привычный сигнал...
Смеются оба.
Байрон:
- А вообщето как вы ее нашли?
- Это очаровательный ребенок - очень красивый, живой, несколько тщеславный, а это свойство характера может принести в будущем и хорошие, и дурные плоды - смотря как оно направлено. В Аллегре чувствуется природный ум, но в монастыре он, к сожалению, не получает никакого развития: она говорит только о младенце-Христе, о рае, ангелах и святых. Конечно, все это наносное и ей не повредит - но подумать только, чтобы это прелестное создание до шестнадцати лет росло среди подобной чепухи!..
Байрон - недовольным тоном:
- Пусть лучше молится, чем умничает. Как-то я размышлял о положении женщин в Древней Греции - это было правильно и удобно. Им так и следует заниматься исключительно домом, а не вращаться в обществе. Их надо хорошо кормить и одевать, давать им религиозное воспитание, но ни поэтических, ни политических книг - только религиозные и кулинарные; музыка - рисование - танцы - иногда немного работы в саду или в поле. Женщина - существо низшего разряда, и ничего другого она не заслуживает.
- Ну, знаете...
- Знаю, знаю - вы сторонник равноправия полов. Успокойтесь. Эта ваша идея, как и все прочие, ни к чему не приведет. Даже если допустить, что случится невозможное и женщины получат равные с нами права - угадайте, что тогда будет? Они порадуются, поторжествуют, а потом независимость им надоест - они сами попросятся обратно в ярмо... Ладно, оставим эту тему. Лучше посмотрите вот сюда: сегодня была почта, я получил ответ моей Терезы, и для вас есть кое-что.
- От Мэри?
- Да. Судя по объему и весу пакета, в нем - не письмо, а роман... Держите. Если не терпется - можете прочесть прямо сейчас.
- Благодарю.
Шелли вскрыл конверт - из него выпали два отдельно сложенных листа бумаги. Развернул один из них.
«Мой дорогой Шелли, хотя я была поражена сверх всякой меры, но тутже написала прилагаемое письмо. Спиши копию для меня, если будешь в силах; я не могу. Спиши также отрывок твоего письма, в котором изложено обвинение; я пробовала списать, но не смогла. Мне кажется, я бы скорее умерла... Я писала тебе вчера вечером совсем в другом настроении, о мой возлюбленный. В самом деле, наше судно теперь качает буря, но только люби меня, как всегда, и пусть бог хранит наших детей, а с врагами мы справимся... Прощай, мой дорогой, береги себя. Несмотря на все, дела идут хорошо. Удар, который я испытала, уже прошел, и я презираю клевету, но она не должна остаться без опровержение. Я искренне признательна лорду Байрону за то, что он отказался ей поверить...»
Байрон тем временем, откинувшись на спинку кресла, с интересом наблюдал за другом.
- Ну что, хорошие новости?
- Видите ли, я изложил Мэри те обвинения в мой адрес, о которых писал мистер Хоппнер. Она мне ответила и приложила письмо для супруги консула с опровержением клеветы. Я попрошу вас прочесть его.
- Полно, к чему это? Я ведь уже сказал вам, что этим гнусным россказням не верю.
Шелли посмотрел другу в глаза:
- И все-таки я очень хотел бы, чтобы вы прочли.
- Ну, как угодно, - пожав плечами, Байрон взял у Шелли письмо.
«После двухлетнего молчания я снова обращаюсь к Вам и крайне сожалею, что мне приходится писать при подобных обстоятельствах... Я пишу, чтобы оградить от гнусных клевет того, с кем имею счастье быть соединенной, кого я люблю и уважаю превыше всех людей; и Вам я должна это писать, Вам, которая была так добра ко мне, и мистеру Хоппнеру, в то время, когда мне так приятно было думать, что вам обоим я обязана только благодарностью... Но что Вы могли поверить такой вопиющей лжи, что мой дорогой Шелли мог быть так оклеветан перед Вами, он, самый прекрасный и деликатный из людей, мне это так тяжело, что не могу выразить никакими словами. Должна ли я сказать Вам, что согласие между мужем и мною никогда не было ничем нарушено? Наш первый неблагоразумный шаг был вызван любовью, и с тех пор эта любовь, усиленная уважением и полным взаимным доверием, только возрастала и теперь не имеет уже никаких границ... Кто меня знает, тот верит мне на слово. Но Вы, хотя очень легко поверили лжи, будете, возможно, более глухи к истине; поэтому клянусь Вам всем, что свято для меня на небе и на земле, клянусь Вам такой клятвой, что мне легче было бы умереть, чем лживо написать ее - клянусь Вам жизнью моего дорогого ребенка, что я знаю, что все это ложь... Исправьте, умоляю Вас, причиненное Вами зло - напишите мне, что больше не верите этим подлым россказням. Вы были добры ко мне, и я этого никогда не забуду, но я требую справедливости...»
- Сколько страсти! - с уважением сказал Байрон. - Признаюсь, раньше у меня было о вашей жене несколько иное мнение: дочь Годвина - чуть ли не воплощение холодного разума... Приятно убедиться, что кроме интеллекта это еще и такое пылкое сердце.
- Будьте любезны, дайте мне адрес Хоппнера, - попросил Шелли. - Письмо надо переслать по назначению.
Байрон несколько замялся.
- Пожалуй, я лучше сам это сделаю. Ведь Хоппнер, сообщив мне обвинения против вас, поставил условие - чтобы я не говорил вам о них. Поэтому я должен объяснить, что побудило меня поступить вопреки его желанию. А заодно я прокомментирую письмо миссис Шелли самым выгодным для вас образом.
- Благодарю.
- Я вас тоже должен благодарить - за письмо Терезе. Оно подействовало как нельзя лучше - графиня и Пьетро согласны отказаться от путешествия в Швейцарию. Вот ее записка для вас - сплошные комплименты. Прочтите на досуге... Э, нет, не сейчас - после! Сейчас давайте обсудим, где нам с графиней лучше обосноваться.
- Раз Папская область не подходит, то и в Неаполе, я полагаю, вам пока не следует устраиваться надолго. Лично я считаю Тоскану местом наименее опасным и наиболее удобным...
- Пусть будет Тоскана. Что у на там имеется?
- Флоренция, Лукка, Пиза, Сиенна - вот, кажется, все.
- Наиболее интересна, конечно, Флоренция.
- Да, но там англичан не меньше, чем в Женеве. И там живет Клер.
- Тогда мне лучше там не появляться. А что вы скажете насчет Пизы?
- Вот здесь я не должен ничего говорить - я больше всех заинтересован в том, чтобы вы выбрали именно Пизу.
- Вам там нравится?
- Очень.
- Тогда - вопрос решен. Напишите своей жене, чтобы она сняла от моего имени самый лучший из незанятых особняков.
- Полагаю, поручать это Мэри нет необходимости. Завтра я уеду отсюда домой и, как только доберусь до Пизы, сам выполню вашу просьбу.
- Как это - завтра вы уедете? Да кто вас отпустит? Нет, уехать я вам решительно не позволю.
- Но...
- Не возражайте мне! Вы знаете, что со мной будет, если я опять останусь надолго один - без Терезы и без вас? Я снова пущусь во все тяжкие. Заведу гарем, как в Венеции, и... тогда уж точно превзойду царя Соломона - если не мудростью, то количеством наложниц. Кстати, и Тереза опасается за меня - прочтите-ка приписку к ее письму! Она умоляет вас не уезжать без меня из Равенны. А если дама просит, рыцарь обязан повиноваться - не так ли?
- Это - запрещенный прием! К тому же вы не так слабовольны, как хотите мне доказать, и сами отлично знаете, к каким страшным и унизительным последствиям ведет беспорядочный образ жизни.
- О господи, да я все знаю, но мне ужасно не хочется вас отпускать! Мы так чудесно общаемся... Я только вошел во вкус... В конце концов, если вы - идеалист-альтруист, то для вас удовольствие вашего друга должно быть важнее, чем собственное. Не так ли?
- Но у Мэри тоже есть на меня права. И она соскучалась.
- Где есть женщина - там прощай, дружба! Ладно. Отпущу. Но - не завтра. Завтра я должен обсудить с вами одно важное дело.
- Какое?
- Так ему сразу все и скажи! Чтобы узнал - и удрал! Я не столь глуп... Да уж ладно, скажу, но с одним условием: если обещаете остаться еще хоть на два дня. Очень прошу.
Шелли - растроганно:
- Обещаю.
- Тогда слушайте, какая у меня возникла идея. Что если нам с вами организовать новый журнал?
Сердце Шелли дрогнуло, забилось сильно и радостно - давняя любимая мечта...
- Журнал? Радикального направления?
- Разумеется. Я в последнее время недоволен Мерреем - он чересчур обнаглел - и подумываю о том, чтобы взять издание своих сочинений в собственные руки. Я уже предлагал такой совместный журнал Муру, но он не захотел рисковать. Побоялся... А с вами у меня дело пойдет: вы, по-моему, лишены не только чувства страха, но и самого инстинкта самосохранения. Да к тому же вам нечего терять.
- Прогрессивный журнал... - прошептал Шелли. - Как долго я мечтал о нем! Но в качестве сотрудника вам лучше привлечь не меня, а Ли Ханта: у него немалый издательский опыт, он яркий либерал и вообще... в высшей степени порядочный человек.
- Я тоже ценю и уважаю Ханта. Но он сейчас в Лондоне.
- Если пригласить его участвовать в журнале - он немедленно приедет. Он уже давно подумывает об Италии, но никак не может решиться, а уж ради такого дела - без сомнения, бросит все и примчится к нам.
- Если так - тем лучше. Я напишу ему, приглашу приехать. Впрочем, напишите лучше сами.
- Вы мне даете на то полномочия?
- Да. И не забудьте подчеркнуть, что наше предприятие, по всей вероятности, не будет убыточным.
- Это само собой разумеется: одного вашего имени достаточно, чтобы дать журналу ход. Но ведь деньги - далеко не главное.
- Да: главное - независимость. Возможность говорить открыто, без оглядки на ханжей, трусов и льстецов, формирующих общественное мнение.
Глаза Шелли сияли:
- Я бы сказал больше: свободный журнал - это возможность прямого участия в политической борьбе, и тем оружием, которым мы владеем лучше всего - словом...
- Опять рветесь переделывать мир? Увы, дорогой мой, слово - это оружие слабых. В политике, как и в жизни вообще, пистолет и шпага куда эффективнее.
- Ну нет! Вдохновенное слово, слово добра и правды - это огромная сила, для старого мира оно страшнее пушек! Песнь Свободы, Равенства, Братства - это огонь Прометея! Мы живем в эпоху суровую и прекрасную, ибо она - эпоха бурь. А после грозовой ночи неизбежно настанет рассвет. День завтрашний придет - и он будет несравнимо гуманее и светлее и для вчерашнего, и нынешнего дня!
- «День завтрашний придет», - с ударением повторил Байрон. - Я уже слышал эту фразу - она стала теперь знаменитой. Кажется, она - из какойто новой и сверхкрамольной пьесы, которая, как мне сообщили, тайно распространяется в Лондоне в списках. Запамятовал название...
- «ТиранТолстоног».
- О! Совершенно верно. А вы откуда знаете?
- Это же мой незаконный ребенок. Год назад я отправил нелегально в Англию тысячу экземпляров, но продать удалось десятка полтора, не больше - остальные конфисковало «Общество борьбы с пороком».
- Что ж не прислали мне посмотреть? И даже не сказали?
- Боюсь, что в художественном отношении эта вещь не совсем удалась - потому и не решился затруднять вас ее чтением. Правда, отдельные эпизоды мне нравятся... Да и сама идея - тоже.
- А вы не могли бы прочесть на память?
- Что?
- Ну, то, что особенно нравится?
- Конечно.
- Так прочтите.
- Прямо сейчас?
- Да, мне крайне любопытно.
- Что ж, извольте... - Шелли задумался на мгновение. - Эта пьеска по форме - фарс для театра марионеток. Действие происходит в Беотии, в королевстве свиней.
- Почему свиней?
- По цензурным соображениям: я опять обращаюсь к теме революции, и уже не романтической, как в «Лаоне и Цитне», а вполне реальной. Поэтому и решился на такой прием. А на мысль меня навел один забавный случай: год назад, когда мы с Мэри отдыхали на водах, я как-то читал вслух друзьям свою «Оду к Свободе», а в это время за окнами нашего дома, на площади, шла ярмарка, и там как раз было много свиней - их дружное хрюканье служило мне аккомпаниментом. И я вспомнил хор лягушек Аристофана... Для моих целей свиньи подошли как нельзя лучше: ведь если я называю правителя Беотии «тучным боровом», то всем без комментариев ясно, что имеется в виду наш Георг IV.
- Но тогда и народ вы назовете стадом свиней.
- Это уже раньше меня сделал Берк - помните его высказывание о «свинском большинстве нации»? А потом эту фразу удачно обыграли демократы; одно из лучших периодических изданий для народа называлось «Свиным пойлом». Оскорбленные подняли брошенную им перчатку и превратили оскорбление в пугало - как гезы в Нидерландах, как французские санкюлоты... Но что касается моих «тощих свиней», то они свиньями не останутся.
- Что же вы с ними сделаете?
- Я исхожу из того, что пока раб покорно гнет спину - он всего лишь раб; но восставший раб становится человеком. И в пьесе бедные свиньи под действием духа Свободы восстанут - и превратятся в гордых буйволов...
- Джонов Буллей?
- Вот именно. И они сметут с лица земли всю нечисть, от века угнетавшую их!
- Сильный ход... Сюжет мне, в сущности, ясен. Но вы обещали стихи.
- Сейчас... Вот представьте сцену: храм богини Голода...
- Карикатура на христианский культ?
- Но все культы вообще. Ведь, собственно, цель всех религий одна - освящение власти богатых и сытых. В обществе свободных и равных людей они просто не будут нужны.
- А воспитание в людях нравственности, любви к ближнему, доброты?
- Это - задача не религии, а искусства. Так станет в будущем, когда благодаря успехам наук религии отомрут естественной смертью; да и во все времена подлинными учителями нравственности - особенно для просвещенных людей - были философы и поэты, а не попы. Согласитесь!
- М-м... отчасти согласен, но... Нет, сейчас спорить не будем: вернемся к вашей пьесе.
Шелли - с охотой:
- Вернемся. Так вот, представьте себе храм Богини Голода... Это довольнотаки мрачное сооружение, построенное из черепов и украшенное свежими скальпами... В центре - статуя самой Богини. Ну, это просто огромный скелет в мантии из лоскутного одеяла. Вокруг - жрецы, все как наподбор - невероятно толстые. Они дружно поют хвалу Богине, славят ее за то, что она так разумно устроила этот мир, где одни пухнут от обжорства, а другие - от истощения. Потом входит толпа бедняков, они тоже славят богиню, но - на другой лад. Вот каким образом:
«Прими привет своих рабов,
Богиня Голода, - твой трон
Запятнан кровью бедняков,
Твой образ в храмах освящен.
Усердно молятся тебе
Все, кто живет чужим трудом,
Чтоб раб покорен был судьбе,
Чтоб он за зло платил добром.
Но мы почтим тебя, когда
Ты, скаля зубы, встанешь вновь,
И к богачам придет беда,
И грянет гром - прольется кровь.
Шум бури ревом заглушив,
Толпа направится к дворцам,
И, двери житниц отворив,
Добро вернешь ты беднякам.
Пускай исчезнут навсегда
Рабы и трутни без следа,
Дворцы и тюрьмы смерч сметет...
День завтрашний - придет!» *17
___________________

17 перевод Б.Колесникова

Часть VIII.  НЕДОПЕТАЯ  ПЕСНЬ

«Все вы грубо заблуждались относительно Шелли, который был вне всяких сравнений самым лучшим и самым неэгоистичным из людей. Я не знал никого, кто не был бы животным по сравнению с ним...»
Дж.Г.Байрон

1.
- Мэри...
- Что, родной?
- Почта пришла?
- Да.
- Есть что-нибудь о греческих делах?
- Ничего нового. Только сообщение, что на днях в Пизу прибудет группа гетеристов, уцелевших после поражения в Валахии. Они едут в Ливорно, чтобы оттуда отправиться морем в Ливадию и присоединиться к Ипсиланти, и правительство Тосканы, как будто, приняло решение предоставить им бесплатное жилье на все время, которое они здесь пробудут, и выделить по три лиры в день на человека.
- О! Это очень хорошо. А от Маврокордатоса писем нет?
- Нет. Лежи, пожалуйства, спокойно. Если будешь много говорить и волноваться, температура поднимется еще выше.
Мэри сняла с головы мужа подсохшую салфетку, намочила в полоскательнице с холодной водой, которая стояла здесь же, на тумбочке возле кровати, выжала ее, расправила и вновь наложила на горячий, как печка, лоб.
- Постарайся заснуть. А я тут посижу, почитаю.
- Шла бы лучше к себе. Кто знает, малярия, может быть, заразительна.
- Доктор говорил, что от человека к человеку не передается. Все. Спи.
Пауза.
- Мэри.
- Ну?
- А от Байрона - по-прежнему ничего?
- Ничего.
- Как ты думаешь, дворец Лефранки ему понравится?
- Думаю - да. Он очень понравился графине. И графу Пьетро тоже.
- А графиня Тереза - премилая женщина, не правда ли?
- Правда. Необычайно хорошенькая, добрая, наивная, сентиментальная и пустенькая.
Шелли вздохнул.
- Да. Бедняжка! Она пожертвовала ради Байрона огромным состоянием, и, если я хоть немного знаю моего благородного друга, будет иметь в дальнейшем возможность и время каяться в своей опрометчивости.
- На ее месте я бы раскаялась уже сейчас. Твой благородный друг слишком уж долго испытывает ее - и наше также - терпение. Дом его давно приготовлен и даже мебель расставлена, а светлейший лорд не думает выезжать из Равенны.
- Должно быть, дела задержали.
- Должно быть. Но мне все-таки обидно за бедняжку Терезу... да и за тебя тоже - ты так хлопотал, прямо с ног сбился, разыскивая жилье для него самого и дополнительные конюшни для его табуна. Мы - если ты еще помнишь - хотели провести эту зиму во Флоренции - и отказались от этого плана... Опять же из-за него!
- Ладно, родная, не ворчи. Я помню, что ради моего удовольствия ты пожертвовала своим - лишилась флорентийского общества. Но все-таки Байрон был очень внимателен к нам - а внимание такого человека стоит некоторой дани, которую мы вынуждены платить низменным страстям людей при любом общении с ними... Он этого более заслуживает, чем те, кому мы воздаем ее по привычке...

Караван лорда Байрона прибыл в Пизу в первых числах ноября. Снятый для его светлости дворец Лефранки на берегу Арно был так велик, что арсенал, зверинец, тюки с перепиской карбонариев, толпа слуг и сам лорд разместились в нем со всеми удобствами.
Местное светское общество - а кое-какое светское общество было и в Пизе - встретило знаменитость с большим интересом, и антипод светского общества - шеллиевский «пизанский кружок» - тоже очень сердечно принял и самого Байрона, и Терезу, и Пьетро Гамба. Таким образом, благородный лорд обрел кучу новых поклонников и даже своего Эккермана в лице Тома Медвина, решившего по случаю знакомства с великим человеком переквалифицироваться из поэтов в мемуаристы.
Итак, «пизанский кружок» обогатился весьма ценным неофитом. А для Шелли, похоже, открылась новая страница жизни.
Шелли - Пикоку:
«Лорд Байрон устроился тут, и мы не расстаемся; это немалое облегчение после тоскливого одиночества первых лет нашего изгнания, когда ни в ком не встречалось нам ни способности понять, ни дара воображения...»
Друг. РАВНЫЙ... Очередная надежда. Обманет ли она, как все предыдущие? Время покажет...

2.
С Балканского полуострова приходят славные вести. Пелопоннес практически полностью освобожден. Князь Маврокордатос отличился в боях и должен занять высокий пост в правительстве новоявленной республики. Шелли, не забывший друга, посвятил ему свою последнюю лирическую поэму «Эллада», написанную, главным образом, с целью привлечь внимание общественности к событиям в Восточном Средиземноморье.
Конечно, праздновать победу еще рано: султан еще соберется с силами, и правительства европейских стран, даже если на словах и сочувствуют грекам, едва ли окажут им реальную помощь. На этот счет у Шелли нет иллюзий: он лучше, чем кто-либо, понимает, что рождение свободной Греции - это прежде всего политический и социальный, а не религиозный вопрос, и с двух первых точек зрения турецкий тиран европейским монархам ближе нищих повстанцев. Эту мысль поэт без обиняков высказал в предисловии к «Элладе»: «Наш век - это век войны угнетенных против угнетателей, и все вожаки привелегированных банд убийц и мошенников, именуемые государями, ищут друг у друга помощи против общего врага и забывают свои распри перед лицом более грозной опасности. Все деспоты земли входят в этот священный союз... Но в Европе появилось новое племя, вскормленное в ненависти к воззрениям, которые его сковывают, и новые поколения свершат суд, который предчувствуют и перед которым трепещут тираны...» Правда, при публикации поэмы этот абзац был опущен (он увидел свет лишь семьдесят лет спустя), вырезана и часть стихов. Оллиер верен себе... И вообще в доброй старой Англии если что-то изменилось за прошедшие годы - то, уж конечно, не окололитературные нравы. По-прежнему критика и журналисты с пеной у рта клянут радикалов, и Шелли, разумеется - любимое их пугало. Они все так же старательно муссируют самые невероятные и самые гнусные слухи, касающиеся его личности, все так же злобно хулят его творчество. Один премудрый ценитель находит в поэзии гонимого вольнодумца полное сходство с его жизнью, «составленною из низменного высокомерия, холодного эгоизма и нечеловеческой жестокости»; другой отзывается о «Прометее» как о «беспримерной до сих пор зачумленной смеси богохульства, духа возмущения и животной чувственности»; третий характеризует трагедию «Ченчи» как «отвратительнейший продукт нашего времени, наводящий на мысль, что автор его - сам дьявол». В неблагозвучном хоре клеветников особой ядовитостью выделяется голос придворного поэта-лауреата Роберта Саути; недавно он вновь отличился: свою последнюю поэму «Видение суда» (которая суть верноподданнический панегирик почившему в бозе Георгу III) он снабдил предисловием, весьма похожим на политический донос на Байрона и Шелли, причем последний был возведен в ранг основателя и главы некоей «сатанинской школы» в английской литературе.
Шелли не снизошел до ответа на омерзительный пасквиль, зато Байрон, никогда не упускавший случая подраться, и на этот раз не остался в долгу: быстрехонько сочинил пародию под таким же названием - «Видение суда» - столь злую и остроумную, что появление ее в печати для лауреата-ренегата было бы равнозначно публичной порке. Однако с изданием этого сатирического шедевра возникли сложности: Меррей струсил и печатать «Видение» решительно отказался. К другим тем более бессмысленно обращаться... Нужен, ох как нужен радикалам собственный журнал!
Кое-что для его рождения уже сделано. Ли Хант принял предложение стать его редактором, и, как будто, уже давно выехал из Англии, но в Пизу пока не прибыл. Байрон выделил для его семейства целый этаж в Палаццо Лефранка, там уже и мебель расставлена. Что могло его задержать? Уж не случилось ли какого несчастья?.. В тревожном ожидании проходят ноябрь и декабрь...

31 декабря.
Мэри готовится к встрече Нового года. Все будет очень скромно, гости - только самые близкие, кого и гостями уже не назовешь: Медвин и Вильямсы.
Шелли пришет письмо Клер.
«...Погода здесь стоит ужасная. Арно так вздулась от дождей, как не случалось уже много лет. Ярость потока не поддается описанию. Такого ветра я не припомню, и побережье Средиземного моря усеяно обломками крушений... Ты можешь себе представить, как мы тревожимся о бедном Ханте, и, конечно, разделяешь нашу тревогу. Я удивляюсь и негодую на собственную бесчувственность, раз я способен спать или хотя бы минуту быть спокойным, пока не узнал, что он в безопасности... - В политике мало нового. Ты уже, вероятно, слышала о действительном положении вещей во Франции и создании ультраминистерства благодаря большинству, полученному коалицией с либералами. У греков дела идут отлично; резня в Смирне и Константинополе не причинит ущерба их делу. В Ирландии нет ничего похожего на восстание. Правда, народ до крайности раздражен правительственным гнетом, и в южной части страны даже под угрозой штыков не удается собрать подати и ренту. Но правительству не противостоит никакая организованная сила, и у народа нет вождей. Англия напоминает сейчас дремлющий вулкан...»
1821 год отбывает в вечность... Тяжелый год.
На днях Байрон сообщил не без огорчения, что получено известие о внезапной смерти Полидори: тщеславный доктор, не сделав медицинской карьеры и не добившись признания как литератор, покончил с собой посредством синильной кислоты. Пусть это был человечек совершенно ничтожный и лично для Шелли не очень приятный, но - двадцать шесть лет... жаль. А весной ушли из жизни великие: Джон Китс и Наполеон Бонапарт. И еще умерла прекрасная сеньера - Надежда на скорое освобождение и объединение Италии. Вслед за Неаполитанской революцией задушены восстания в Генуе и Турине; миланские карбонарии, как и друзья Байрона в Равенне, разгромлены, не успев выступить. Федериго Конфалоньери, Сильвио Пеллико и еще многие - в тюрьмах, другие затаились в подполье или эмигрировали: Уго Фосколо и Росетти - в Лондоне, благородный вождь туринских революционеров - Санторре ди Сантароза - с группой соратников покинул Италию на русском торговом корабле (три года спустя этот красивый человек сложит голову в Греции, своей жизнью подтвердив еще раз аксиому Байрона: «Кто драться не может за волю свою - чужую отстаивать может...»).
Первая волна Рисорджименто разбита. Будет вторая - будет девятый вал - но для этого должно подняться новое поколение; сейчас Мадзини всего шестнадцать лет, Гарибальди - четырнадцать, и сама Италия - политический труп.
Франция - в глубокой летаргии. Наполеон - проклят, якобинцы - трижды прокляты, однако их помнят и боятся; боятся парижских рабочих, не забывших Бабефа и Робеспьера; боятся стихов и памфлетов: Пьер-Жан Беранже встречает новый 1822 год в тюрьме Сен-Пелажи, в той самой камере, которую занимал до него знаменитый памфлетист Поль-Луи Курье. Однако, несмотря на тайные тревоги и страхи власть имущих, Франция остается надежным оплотом европейской реакции: два года спустя именно французскими штыками Священный союз прикончит Испанскую революцию. Отчаянное предприятие полковника Фавье с его интернациональным отрядом карбонариев - итальянцев, испанцев, французов - который встретил в Пиринеях переходившую границу французскую армию и пытался, с трехцветным знаменем Республики в руках, остановить интервентов, объяснить, на какое черное дело их посылают - сей вполне романтический подвиг, увы, остался безрезультатным...
Но это - уже дело несколько более отдаленного будущего, а пока наступает 1822 год. В 1822-м двадцатилетний Виктор Гюго опубликует свой первый сборник стихов, двадцатитрехлетний Бальзак - под псевдонимом - свой первый роман; двадцатипятилетний Генрих Гейне, уже признанный лирический поэт, напишет свою первую трагедию - «Вильям Ратклиф» - главный герой которой представляет собою помесь Карла Моора и Байрона, глубоко чтимого автором; в том же ключе настроен и двадцатитрехлетний Пушкин, который все еще в южной ссылке (автор «Кавказского пленника» пишет теперь «Братьев разбойников»). Старик Гете работает над «Вильгельмом Мейстером»; Бейль-Стендаль, друг Байрона, перебравшийся из Милана в Париж, сотрудничает во французской и английской либеральной прессе.
Эрнст Теодор Амадей Гофман, в ноябре похоронивший своего любимца, кота Мурра, полон дурных предчувствий - и они оправдаются: в наступающем году его ждут паралич и смерть... которая, правда, одна только и могла спасти чересчур либерального судью и чересчур смелого сатирика от жестокого преследования со стороны властей, взбешенных его «Повелителем блох».
Да, не для всех грядущий год будет счастливым. Байрону он принесет, кроме новых песен «Дон-Жуана», еще и большое - двойное - личное горе. А Шелли...
Нет. Не будем забегать вперед.

3.
Январь 1822 года. Пиза.
Уютная гостиная в маленькой квартирке Вильямсов.
Поздний вечер. Эдуард и Джейн принимают гостя. Это их старинный приятель Эдвард Джон Трелони - джентльмен, моряк, искатель приключений: двадцать девять лет, высокий рост, широкие плечи, великолепная голова арабского типа - смуглое волевое лицо, черные усы, черные вьющиеся волосы, ослепительная белозубая улыбка. Все трое сидят за столом, по-домашнему пьют чай и беседуют.
Джейн:
- Так значит, дорогой Тре, вы приехали только сегодня?
- Всего час назад. Оставил вещи в гостинице - и сразу поспешил к вам.
Эдуард Вильямс:
- Очень правильно сделали. Мы горим желанием узнать, как там в Англии.
- В Англии все по-прежнему: дождь, снег, туман, ханжество, сплетни...
Вильямс:
- Неужели - ничего достойного внимания?
- Разве что статьи Коббета и романы Вальтер Скотта... если верен слух, что Великим Неизвестным является именно он. А больше и говорить не о чем: самые интересные люди оттуда давно разбежались... Кстати, Вильямс, вы не забыли свое обещание?
- Какое?
- Вы мне писали, что познакомите меня с Шелли, и, главное, с Байроном. Я действительно могу на это рассчитывать?
Джейн расхохоталась серебряным колокольчиком:
- О, милый Тре, мы отлично знаем, что вы приехали не ради нас, простых смертных, а ради знакомства с великими людьми, но хоть для первой встречи могли бы притвориться, что старые друзья вас тоже немного интересуют!
- Простите, Джейн, вы не так меня поняли...
Вильямс:
- Да ладно, не оправдывайтесь. Я свое слово сдержу: вы хотите поэтов - вы их получите. С Шелли проблем не будет - он самый простой человек в мире; вот Байрон - другое дело... Впрочем, здесь все зависит от вас. Думаю, автору «Корсара» любопытно будет встретиться с настоящим моряком и пиратом.
Трелони:
- Байрона я себе представляю. Видел портреты, читал стихи, слушал толки о нем - и в результате сложился вполне определенный, целостный образ. А вот Шелли - загадка. С одной стороны - он, бесспорно, гений... что бы там ни говорили господа критики. Я прочел, кажется, все, что было им опубликовано, так что сужу не по наслышке.
Джейн:
- Стало быть, вы - редкое исключение: публика его, к сожалению, совсем не знает.
- Я тоже узнал, можно считать, случайно. Летом позапрошлого года в Лозанне я познакомился со стариком-букинистом - одним из немногих книгопродавцов, для которых книги - не только товар: он читал на всех европейских языках и был тонким ценителем поэзии. И вот однажды я застал моего приятеля сидящим под сенью акаций Гиббона и читающим некую английскую книгу. Разумеется, я спросил, кто из моих соотечественников удостоен его вниманием. «Ваших поэтов, - ответил он мне, - Байрона, Скотта, Мура - я люблю читать для отдыха во время прогулок или после обеда, но вот этот заставляет меня думать. Эта книжица попала случайно в руки одного священника, перебиравшего томики на моем прилавке. Он начал ее листать, и вдруг слышу - ругается: «Нечестивец! Якобинец! Уравнитель! За такие богохульства он заслуживает погибнуть на костре!» Когда поп ушел, я - то есть букинист - сразу взял книгу, сказав себе: значит, она заслуживает внимания - раз ее так бранят. Вы знаете пословицу: никто не бросит камня в дерево, не дающее плодов...»
Джейн:
- И эта книга была...
- Да: «Королева Маб». Книготорговец прочел ее с жадностью, и не один раз. Мне он сказал так: «На мой взгляд - плод несколько недозрел, но прелестен; он, конечно, требует хорошего желудка, чтобы его переварить; автор - энтузиаст, это истинно поэтическая душа; он старается поднять, а не принизить человечество, как делают Байрон и Мур. Говорят, эта книга - его первый юношеский опыт. Если это правда - он еще заставит говорить о себе». Я попросил у букиниста книгу, прочел ее в одну ночь... А потом стал выискивать все, что написано ее автором. И вот что странно: судя по его книгам - это благороднейшее существо, а если верить слухам и журналам - напротив, какой-то ужасный монстр, ополчившийся против всего света, бунтовщик, враг морали, который отлучен от церкви, лишен гражданских прав и проклят собственной семьей! Прямо-таки исчадье ада... Разве не так? - удивленно переспросил Трелони, глядя на смеющихся друзей.
- Дело в том, что... - начал Вильямс, но Джейн перебила:
- Нет, не говори ему: пусть удивится. Мне ужасно хочется посмотреть, какова будет его реакция...
- Стараетесь раздразнить мое любопытство еще больше? Скажите хотя бы, сколько ему лет.
- Двадцать девять, - ответил Эдуард. - Он наш с вами ровесник. Но вы, когда его увидите - не поверите.
- А когда увижу?
- Да хоть сейчас. Доедайте свой бисквит - и пойдем в гости.
- По-моему, это неудобно.
- Пустяки, - самодовольно усмехнулся Вильямс. - Его жена - очень милая дама: суховата немного, но - ни спеси, ни ханжества. Притом идти недалеко: они живут в этом же доме. Надо только подняться на верхний этаж.
- Нет, я все-таки не хочу вторгаться без приглашения. Да и час поздний - наверное, там все уже...
Фраза осталась незаконченной: Трелони, сидевший вполоборота к открытой двери, случайно бросил через нее взгляд в темный коридор - и ему стало не по себе: из тьмы на него внимательно смотрели два больших, очень ярко блестевших глаза.
- Тре, что с вами? - спросил Вильямс, удивленный столь неожиданной и долгой паузой.
- У вас водятся привидения?
Джейн поняла - и вновь рассмеялась:
- Ну, конечно! - повысила голос: - Шелли, войдите, не стесняйтесь - это наш друг Тре, он только что приехал.
У Шелли не было, конечно, намерения подслушать чужой разговор - он просто пришел провести с друзьями вечер (в последнее время его тянуло к Вильямсам все чаще) и, неожиданно увидя незнакомого человека, растерялся, подумал, не лучше ли уйти. Приглашение Джейн положило конец колебаниям. Покраснев от смущения, Шелли вошел в комнату, подал Трелони руку. Тот ответил на дружеское пожатие, хотя на лице моряка было написано скорее недоумение, чем радость: этот высокий худой безусый юноша с тонким и нежным - чтобы не сказать «женственным» - лицом и почти седой шевелюрой, одетый совсем по-мальчишески в какую-то черную курточку и брючки, которые были ему явно коротковаты, словно он из них вырос - этот крайне смущенный и, как не трудно угадать, скромный и застенчивый человек был так разительно не похож на созданный общественным мнением демонический образ существа, с которым он мечтал познакомиться, что Трелони заподозрил розыгрыш.
Пауза несколько затянулась. Наконец Шелли, мягко улыбаясь и по-прежнему не говоря ни слова, тихо сел к столу. Трелони, тоже словно язык проглотивший, продолжал стоять посреди комнаты . Джейн пришла им на помощь:
- Что за книга у вас в руках? - спросила она Шелли.
Поэт сразу просиял и с готовностью ответил:
- «Необыкновенный маг» Кальдерона де ла Барка. Кальдерон - это своего рода Шекспир; я недавно открыл его для себя - и не устаю восхищаться.
- Можно взглянуть? - Джейн открыла книгу, полистала, произнесла разочарованно: - У-у, тут не по-английски...
- Это - подлинник, а Кальдерон - испанец.
- Сколько же языков вы знаете? - полюбопытствовал Вильямс. - Кроме латыни и греческого - итальянский, французский, немецкий... и, стало быть, испанский тоже?
- Испанскому только учусь.
- А вы не могли бы почитать нам вслух?
- Охотно.
И Шелли принялся читать по-английски прямо с листа, виртуозно переводя самые тонкие и образные выражения и попутно комментируя содержание пьесы - все это с таким блеском, что у Трелони мгновенно исчезли все сомнения относительно того, с кем его познакомили. Вот отзвучала последняя фраза, наступило долгое молчание: Трелони, как загипнотизированный, сидел не шевелясь и почти не дыша и ждал продолжения чуда... Наконец он поднял голову - и не увидел чтеца.
- Где же он?
- Кто - Шелли? - улыбнулась миссис Вильямс. - Он всегда появляется и исчезает как призрак. Такая уж у него привычка.

На другое утро Шелли повел Трелони к Байрону.
Они поднялись, предшествуемые лакеем, по широкой мраморной лестнице на второй этаж палаццо Лефранки, миновали просторный зал и вошли в сравнительно скромное помещение, где вдоль стен стояли книжные шкафы, а посредине - стол для бильярда. Лежавший под ним бульдог мрачного вида сразу приподнялся и угрожающе зарычал.
- Молчать, Моретто, - приказал Шелли. - Свои...
Собака успокоилась.
- Вы уже прочти «Каина»? - спросил Шелли моряка, возвращаясь к разговору о современной английской литературе, который они вели дорогой.
- Нет. Это что?
- Его последняя драма. Мистерия в духе «Манфреда», но несравнимо сильнее. По нашим сведениям, она уже вышла из печати. Я, правда, книгу еще не получил, пьесу видел в рукописи.
- Хороша?
- Не то слово. Это вещь неслыханной силы - нечто апокалиптическое, откровение, какого еще не было...
Из боковой двери вышел Байрон - заметно хромая и, как всегда, очень бледный, но на удивление свежий и бодрый. Кажется, он был несколько смущен при виде незнакомого лица, и Шелли поспешил дать объяснения:
- Милорд, позвольте представить вам мистера Трелони - моего нового друга и вашего искреннего почитателя. Он только вчера прибыл в Пизу - исключительно ради знакомства с вами.
Байрон протянул Трелони руку:
- Душевно рад.
- Мистер Трелони - моряк, и не просто моряк: это ваш Конрад во плоти.
Брови Байрона удивленно поднялись:
- Корсар? Вы занимались морским разбоем?
- Во время войны всякое случалось.
- Как интересно! Вы непременно должны как-нибудь рассказать мне о ваших приключениях... - вот что, Шелли: поскольку вы такой любитель поэзии, не угодно ли взглянуть на стишки, которые я накропал нынешней ночью - не знаю, правда, разберете ли вы мои каракули. Решительно не представляю себе, что у меня получилось. Надоели они мне смертельно. Да, вот еще письмо от Тома Мура - прочтите, он рассыпается в комплиментах вам, хоть и не без лукавства.
Шелли с бумагами отошел к окну - там посветлее. Байрон взял Трелони под локоть, довел, хромая, до дивана, усадил и сам сел рядом; спросил почти как Вильямсы:
- Ну, как там добрая старая Англия? Что любопытного?
- Мои новости вряд ли достойны вашего внимания. В высшем свете я не бываю, политикой мало интересуюсь.
- А спортом?
- Как всякий уважающий себя джентльмен.
- Я когда-то увлекался боксом, - заметил Байрон. - Крибб и Джексон были моими друзьями, и мне случалось побеждать их в поединках. Кстати, Том Крибб до того, как посвятил себя кожаной перчатке, был моряком и участвовал в морских боях. Вообще он славный малый. Вы не знакомы с ним?
- Нет. Но к боксерам и боксу отношусь с уважением: это спорт, достойный мужчины.
- Тогда мы с вами как-нибудь сможем потренироваться. Вот Шелли не умеет ни боксировать, ни плавать; зато он хороший стрелок.
- Я слышал то же самое про вас, милорд. Это правда, что вы можете погасить свечу выстрелом?
- Правда. Я давненько не упражнялся, но думаю, что еще не совсем потерял форму. Но больше всего я люблю плавание. Знаете, в юности я переплыл Дарданеллы. Как Леандр. И меня тоже покарали боги, только не за любовь, а за тщеславие: возлюбленный Геро утонул, а я чуть не умер от лихорадки.
- Одно другого стоит.
- Пожалуй... Ну-с, а что говорят обо мне в Лондоне? И говорят ли вообще?
- Говорят. Публика с нетерпением ждет новых песен «ДонЖуана», раскупает их - как только появятся - нарасхват, жадно читает - и дружно ругает за непристойность.
- Какой вздор! - возмутился Байрон. - Ничего непристойного в моем бедном «Жуане» не было и нет. Спросите Шелли - он строгий судья, скабрезностей не терпит, от самой естественной житейской грязи шарахается как от чумы - спросите его, он подтвердит: надо иметь в голове не мозги, а навозную кучу с гадючьим гнездом в середине, чтобы найти в моей поэме непристойность!
- Что до мистера Шелли, то в обществе, как я слышал, даже упоминание его имени считается неприличным.
Байрон - с горьким смешком:
- Естественно! Остров ханжей... Да, дорогой мистер Трелони, основным предметом потребления в Англии нашего времени является ханжество: ханжество нравственное, ханжество религиозное, ханжество политическое - но всегда ханжество!
- К сожалению, вы правы, - вступил в беседу Шелли, подходя к ним и возвращая Байрону бумаги. - И особенно грустно, когда видишь, что такие талантливые люди, как ваш друг мистер Мур, от ханжества тоже, увы, не свободны.
- Что вы думаете об его письме?
- Мне очень жаль, что это самое ханжество, этот пошлый обывательсткий страх перед свободной мыслью не позволили мистеру Муру оценить по достоинству такое великое творение, как ваш «Каин». А что до его высказываний в мой адрес... Мур относит на счет моего влияния тот богоборческий пафос, которым проникнута драма - мне очень жаль, что я не могу этому поверить. Я был бы счастлив, если бы мог приписать себе хоть такое косвенное участие в создании вашего шедевра, но слишком хорошо понимаю, что это - неверно.
- Значит, вы полагаете, что не имеете влияния на меня? А если бы имели?
- Конечно, я воспользовался бы им, чтобы искоренить в вашем могучем уме заблуждения христианства, которые, как ловец в засаде, подстерегают вас в минуты тоски и болезни.
- Похвальная откровенность! - рассмеялся Байрон. - Не хотите ли сами написать об этом Муру?
- Нет. Правда, мистер Мур по отношению ко мне очень любезен: предостерегая вас от дурного воздействия с моей стороны, он излагает свою мысль весьма деликатно. Он явно хочет оказать вам дружескую услугу, не оскорбив при этом меня. Но все это еще не дает мне права обращаться к нему лично. Лет пять назад я сделал такую ошибку...
- В самом деле? - удивился Байрон. - Я и не знал.
- Он тогда отозвался с похвалой о «Лаоне и Цитне». Я обрадовался и сразу ему написал... И уже потом, по его реакции на это письмо - вернее, по полному отсутствию таковой - сделал вывод, что напрасно обеспокоил его.
- Ну ладно, я с ним объяснюсь. А что скажете о стихах? Недурно для экспромта?
- И даже вообще хорошо. Но я полагаю, вам не следует сейчас размениваться на мелочи. Ваше главное дело - ваш «Дон-Жуан» - вот о чем вы должны думать! Эта великолепная новаторская поэма - лучший ответ всем ханжам и фарисеям.
- Так-то оно так, но вы же знаете - я дал Терезе слово, что не буду продолжать...
- Это, по-моему, несерьезно.
- ...а кроме Терезы, есть еще Джон Меррей - мой почтенный патрон и казначей. Он заявляет, что стихи такого рода публике не пришлись по вкусу, что они попросту не разойдутся, и требует, чтобы я вернулся к старому стилю «Корсара», который так нравится дамам.
Шелли весь вспыхнул от возмущения:
- Это логика купца, художнику она не пристала! Что вам за дело до коммерции, до жалких интересов сегодняшнего дня, если вы создадите шедевр, который станет источником наслаждения для многих поколений читателей?
Байрон улыбнулся горячности друга:
- Меррей прав, хоть и несправедлив; все, что я сочинил, действительно написано для дам - но не отчаивайтесь: вот будет мне сорок лет, и тогда их влияние на меня отомрет естественной смертью, а я еще успею продемонстрировать мужчинам, на что я гожусь.
- Сделайте это безотлагательно! - так же страстно и настойчиво произнес Шелли. - Не пишите ничего, кроме того, к чему побуждает вас сознание правды; вам определено наставлять мудрых, а не прислушиваться к советам глупцов. Теперешняя критика свидетельствует лишь о том, какое невежество приходится преодолевать таланту - и время опровергнет суд, который вершит вульгарность!

4.
Пират, оказывается, тоже может быть способен на большую любовь... То очень теплое трогательное чувство, которым Трелони проникся к Шелли с первых же дней их знакомства, другим словом, пожалуй, не назовешь. Поэт, в свою очередь, относился к моряку с глубочайшей симпатией; к ней примешивалось искреннее восхищение этим смелым и мужественным человеком - и, пожалуй, немного беззлобной детской зависти. Нежданный друг, честный, сильный, надежный - какой щедрый подарок судьбы!
А с Байроном медовый месяц их дружбы, похоже, был позади. Поэты по-прежнему встречались практически ежедневно - Шелли приходил в палаццо Лефранки к двум часам пополудни и оставался a Байроном до вечера; они играли на бильярде, катались верхом, часами беседовали - но это чрезвычайно близкое, всепоглощающее общение для младшего из двух друзей становилось все более тягостным и утомительным. Некоторые черты характера Байрона, с которыми прежде Шелли легко мирился, теперь сильно раздражали его; раздражала сама манера вести беседу, которую лорд с недавних пор усвоил - перескакивая с предмета на предмет, подобно блуждающему огоньку, и отделываясь остротами там, где требовались серьезные доводы (Томас Медвин, часто присутствовавший при их спорах, не без оснований объяснял этот способ дискутировать как результат осознанной Байроном неспособности спорить на равных с Шелли, превосходившим его не только знаниями, но и строгой логичностью и утонченностью интеллекта), но больше всего раздражала жестокая позиция, занятая Байроном в отношении Клер - его упрямое нежелание прислушаться к мольбам встревоженной матери и взять Аллегру из монастыря. Необходимость постоянно сдерживаться, скрывать зреющее недовольство угнетюще действовала на Шелли. Но, пожалуй, главной причиной внутреннего дискомфорта было глубокое разочарование: надежда быть понятым не оправдалась. Шесть лет назад, в те памятные месяцы на Женевском озере, Шелли помог Байрону справиться с тяжелым душевным кризисом. Теперь его собственная душа бьется в железных тисках, и никто, кроме Байрона, не может дать ему необходимой как воздух моральной поддержки - но Байрон... по-прежнему занят в основном самим собой. Ничего не по¬делаешь - этого человека надо принимать таким, каков он есть, ибо другим стать он не способен.

Февраль.
Знакомая уже нам уютная комната в палаццо Лефранки. Байрон и Шелли вдвоем, заняты бильярдом.
Байрон:
- Я решил заказать в Генуе прогулочную яхту. Трелони обещал, что поможет мне это устроить и сам проследит за работой. Я уже и название придумал: «Боливар». Пусть бесятся монархисты!
- Яхта - это чудесно! - Шелли мечтательно улыбнулся. - Мы с Вильямсом тоже подумываем о лодке. О том, как хорошо было бы поселиться где-нибудь на берегу моря и ходить вдвоем под парусами...
- Вы с Вильямсом, кажется, большие друзья, - небрежно обронил Байрон.
- Очень.
- А - с миссис Вильямс?
- Тоже. Это прелестная женщина с весенней душой - воплощение радости и покоя.
- Понятно. А скажите-ка - если совсем честно - вы в нее влюблены?
- Смотря что называть этим словом. Оно так опошлено циниками, что лучше, мне кажется, воздержаться от его употребления.
- О, разумеется, я не имел в виду банальный адюльтер. Вы ведь у нас - рыцарь без страха и упрека! А все-таки, сдается мне, ваши прогулки вдвоем с новой Дульсинеей по окрестным рощам не очень радуют миссис Шелли.
- Мэри знает, что я ее не предам.
- Ну-ну...
Разговор временно иссяк. Поэты продолжали играть молча. Гость в этот день был более обычного рассеян - точнее, погружен в себя; вот от неловкого удара шар перелетел через бортик - Шелли наклонился, поднял его и невольно вздохнул в ответ своим невеселым мыслям.
- Что с вами? - спросил Байрон.
- Да так... Вспомнил один эпизод. В 18-м году, когда я впервые приехал в Венецию, я как-то пришел к вам утром - вы еще спали - и в ожидании, когда проснетесь, играл с Аллегрой... Мы тоже катали бильярдные шары - знали бы вы, с каким увлечением!.. Бедное дитя...
Байрон нахмурился:
- Опять вы об этом? Я же просил вас не вмешиваться! Это, конечно, влияние Клер. Кстати, она опять стала писать мне письма, и столь наглые, что это уже не укладывается ни в какие рамки! Будьте любезны, повлияйте на свою подругу. Она посмела оскорбить в письме бедняжку Терезу, которая не сделала ей ничего дурного!
- Оскорбить госпожу Гвиччиоли? Не может быть!
- Клер пишет об итальянках, воспитанных в монастырях - что они невежественны и легкомысленны, плохие жены, плохие матери, беспутные и неграмотные, и так далее...
- Клер груба и бестактна, согласен - но, клянусь вам, у нее не было намерения кого-либо оскорблять. Она, скорее всего, даже не знает, что госпожа Гвиччиоли воспитывалась в монастырском пансионе. Поймите, Клер - мать, она больше трех лет не видела свое дитя, она тоскует и сильно тревожится. Отдавая вам Аллегру, она была уверена, что девочка будет расти в доме отца, окруженная его заботой и лаской, а не в холодных стенах монастыря среди чужих равнодушных людей...
Байрон, склонившийся над зеленым сукном бильярда, резко выпрямился - его серо-голубые глаза потемнели, гордое лицо стало надменным и почти злым.
- Ну, довольно! Не хватает, чтобы вы еще читали мне мораль! И смотрели живым упреком... Не забывайтесь!
Шелли побелел как собственный воротничок, положил кий на бильярд, повернулся, молча пошел к двери. Байрон опомнился - бросился следом, схватил его за руку:
- Постойте! Вы обиделись? Я не хотел... Сядьте! Ну... извините меня! Сядьте же... - почти силой усадил гостя на диван. - Мне надо поговорить с вами о деле.
Шелли не без труда справился с собой.
- О каком деле?
- О главном - о нашем будущем журнале. Помнится, вы ждали Ханта еще в декабре - так переживали из-за непогоды - но вот уже февраль, а его все нет. Куда он запропастился?
- Он не смог выехать из Англии: задержала болезнь жены и... полное отсутствие денег. Он хочет ехать со всеми детьми, а для такого путешествия нужна довольно крупная сумма. Я, к сожалению, не смог ему помочь, так как свободных денег у меня сейчас нет, а занять я могу только под обеспечение будущим наследством, которого неизвестно когда ждать - может быть, лет через двадцать. Никакой ростовщик не согласится предоставить мне кредит на таких условиях. Ситуация совершенно безвыходная, и, честно говоря, я уже думал... - Шелли вдруг запнулся и сильно покраснел, - ...стать нахалом и прибегнуть к вашей щедрости. Хоть нет никакой надежды, что я в ближайшее время смогу вернуть долг, но, может быть, выручка от журнала...
Байрон остановил его протестующим жестом:
- Друг мой, зачем такие длинные предисловия? Ваше поручительство меня вполне устраивает. Скажите только, какая сумма требуется - и вы немедленно ее получите. И напишите Ханту - пусть поторопится.
- Благодарю... - тихо сказал Шелли. - Вы, как всегда, великодушны. Я напишу.

Ночь... Тишина. Покой.
Яркие звезды. Темные окна.
Обитатели Пизы, в подавляющем большинстве, видят уже не первый сон.
Отдыхают и жильцы Тре-палаццо. Спит Медвин. Спят Вильямсы. Спят слуги. Двухлетний Перси-Флоренс сладко посапывает маленьким носиком. Тревожной дремотой забылась усталая, издерганная житейскими заботами Мэри. В комнатах большого дома давно погашен свет.
Но - не во всех. Под самой крышей горит огонек - там кабинет Шелли.
Поэту сегодня не спится. Он сидит за столом, опустив голову на руки; перед ним - исписанный наполовину лист бумаги. «Дорогой Хант! Лорд Байрон просит переслать Вам прилагаемое письмо. Он достаточно охотно дал нужную сумму и согласился, чтобы я был за нее поручителем, подразумевая, что не потребует ее с меня до смерти моего отца. Вы можете, таким образом, быть совершенно спокойны, это самая лучшая для Вас весть. Я еще не получил от него чеки, а как только получу, поеду в Ливорно и пришлю Вам деньги. Должен сказать, что я уже послал Вам в Дармут перевод на 150 ф., до востребования. Надеюсь, с этим не произойдет никакого недоразумения.
Между мной и лордом Байроном произошло много такого, что сделало общение с ним тягостным для меня, и особенно этот последний разговор о деньгах. Но тон его при этом, а еще более - проистекавшая для Вас выгода, сейчас несколько примирили меня. Он вновь горячо высказался за издание журнала, и я уверен, что Вам следует с ним сотрудничать. Я же приму участие в этом или других совместных предприятиях лишь настолько, насколько это будет абсолютно необходимо в Ваших интересах... потому что ничто не заставит меня согласиться участвовать в барышах, а тем более светиться отраженным блеском таких партнеров. Вы и он, каждый по-своему, будете равны и вложите в предприятие каждый свою, но одинаковую долю известности и успеха... Я же - ничто, и хочу остаться ничем...»
Шелли встал, подошел к окну, распахнул его настежь, полной грудью вдохнул прохладный воздух зимней итальянской ночи.
Как тяжело на душе... «Видимо, я становлюсь мизантропичен и подозрителен. Если от таких болезней излечивает дружба - остается признать, что в моем случае это средство уже не действует... Одно несомненно - что лорд Байрон заставил меня с горечью ощутить несоответствие, видимо, предопределенное самой природой и создаваемое не тем, что у нас по-разному сложилась жизнь, но несоответствием таланта, не от нас самих, но лишь от природы зависящего, - или несоответствием нашего положения, опять-таки создаваемого не нами самими, но Судьбой...»
За окном - бескрайнее темное пространство. Внизу - спящий город. Холодные равнодушные люди. Вверху - бессонное небо. Холодные равнодушные звезды. Между двумя безднами - раненая, мятущаяся душа.
«Дай где стать - и я сдвину вселенную...» - помнишь, гордый человек? Ну - и чего ты добился? Что сумел изменить в этом мире? Кого просветил? Кого сделал счастливым? Жалкий мечтатель, злосчастный Дон-Кихот! Тебя вместе со всеми твоими идеями попросту оплевали - и поделом. Да, ты - ничто, ты так ничем и останешься. Все написанное тобою никому не нужно, и то, над чем работаешь сейчас - твоя трагедия о революции и о Карле Первом - тоже никому не нужна. И дело даже не в том, талантлив ты или бездарен. Просто - ни учителя, ни пророки людям не требуются. Они - люди - вовсе не хотят ничего в этой жизни менять, их вполне устраивает этот жестокий неправый мир, с которым ты не захотел примириться. Да, вот в чем твоя вина: ты не принял, отказался признать допустимым тот всеобщий порядок пожирания слабых сильными, который господствует и в природе, и в обществе. Ты сам поставил себя вне закона - именно потому ты теперь так бесконечно, мучительно одинок...
Духовное одиночество... Да, это правда. Одиночество среди дорогих и любимых людей - самое безысходное одиночество. Столько друзей - и ни одного, кто мог бы - и пожелал бы! - понять... Даже Мэри - даже она утратила такую способность... Впрочем - это, наверное, к лучшему, ибо теперь уже приходится скрывать от нее кое-какие мысли, которые ее огорчили бы. Это Танталово проклятие, когда человек с такими дарованиями и с такой чистой душой, как у нее, не способен внушить симпатию, необходимую для проявления этих качеств в домашней жизни...
Проклятие - да. Но - не вина. Ни его, ни ее вины нет в том, что их сегодняшние чувства - не те, что были семь лет назад, в весеннюю пору их любви. Просто сами они стали немножко другими. Закон изменчивости, великий закон природы! Все на свете подвластно ему, даже святая святых - любовь... Это жестоко, но так уж устроен мир.
Так устроен мир - но это жестоко!.. И когда в одном из двух, неразрывно связанных друг с другом, сердец медленно и в тяжких муках умирает земная страсть, и Любовь-Радость превращается для него в Любовь-Страдание - то другому сердцу лучше как можно дольше не знать об этом... Шелли, во всяком случае, сделает все возможное, чтобы жена не ощутила потери.
Какое все-таки емкое слово - Любовь! Тысячи граней, тысячи оттенков - от слепящей страсти до тихой, почти спокойной дружеской нежности. И шеллиевское глубокое, сложное, мучительное чувство к сегодняшней Мэри - это тоже любовь. Когда он говорит о жене: «моя самая любимая» - это правда; когда он говорит ей о себе: «твой верный и любящий» - это тоже правда. Но разве обязывает его верность порвать в своей душе те струны, которые Мэри уже не может заставить звучать?.. Любовь - не золото и не песок, объем которых уменьшается при делении; она вообще не есть что-то такое, что можно дать одному, только отняв у другого. Любовь в этом смысле подобна математической бесконечности: правила элементарной арифметики к ней не применимы.
Разве отнимает он что-нибудь у Мэри, если любит несчастную Клер как сестру, а милую чуткую Джейн Вильямс - как далекую недосягаемую звезду? От такой любви детей не бывает, от нее рождаются только стихи.
Джейн Вильямс... Живая весна, дивная фея волшебного сада... Легкие грациозные движения, прелестный голос (она поет еще лучше Клер), постоянная жизнерадостная безмятежность - все это как целебный бальзам действует на исстрадавшуюся душу.
Для Джейн, как прежде для Эмилии, Шелли был и останется преданным другом и бескорыстным рыцарем - какое бы развитие ни получило в будущем его чувство. Между ним и миссис Вильямс - преграда еще более непреодолимая, чем монастырские стены: она - жена друга. А у самого Шелли есть Мэри... Восемь лет назад - с Харриет - была качественно иная ситуация: там произошел полный духовный разрыв. А Мэри по-прежнему - самый родной человек, и ни за какие блага мира Шелли не согласился бы сделать ее несчастной... Годвиновские идеи весьма убедительны в теории, но на практике все гораздо сложнее.
Впрочем, Джейн Вильямс влюблена в своего мужа и к Шелли относится только как к другу. Это хорошо - иначе им, наверное, пришлось бы отказаться от постоянного тесного общения, сложившегося между двумя семьями за год знакомства. А так, раз она не страдает - он может позволить себе эту грустную радость. Рыцарю Эльфов вполне по силам и роль светлого духа из шекспировской «Бури»: пусть Фердинанд и Миранда будут спокойны и счастливы - Ариель страстно желает добра им обоим, а самому ему нужна лишь возможность быть рядом, незаметно опекать и, когда на сердце особенно тяжко - немного отдыхать душой в атмосфере их свежего молодого счастья.
...А может, разумнее все-таки совсем устраниться? Или рана уже слишком глубока - вынешь кинжал, и сердце изойдет кровью?
Как-то с Шелли произошел один странный случай. У него начинался очередной припадок треклятой невралгии, и Джейн предложила свой способ борьбы с болью - посредством гипноза: она, оказывается, увлекалась животным магнетизмом. Поэт, как и в юности обожавший научные опыты, с готовностью уселся в кресло и предоставил себя в распоряжение экспериментатора. Джейн приказала ему закрыть глаза, а сама стала делать над его головой таинственные пассы, заклиная при этом: «Успокойся... Усни... Забудь боль... Забудь горе... Все хорошо... Все будет хорошо...» Шелли слушал - этот голос проникал очень глубоко, глубже сознания - слушал и медленно погружался в сладостную истому, в теплый, полный, безмятежный покой... Он словно растворился в этом покое, когда - уже словно из другого мира - вновь раздался голос: «Шелли, вам лучше?» - и он ответил: «Мне хорошо.» - «Вы знаете, что может вас излечить?» - «То, что излечило бы меня - убило бы меня...» А потом его разбудили, и боли не было, и он узнал, что Джейн, действительно, задавала ему, усыпленному, вопрос о целительном средстве, и что он ответил вслух... Из какой темной глубины подсознания выплыл этот странный ответ и к чему он относился - к боли физической или душевной? Кто знает...
Гипнотические сеансы - с большим или меньшим успехом - повторялись потом не раз, а среди вороха стихотворений «К Джейн» появилось одно под названием «Леди, магнетизирующая больного»:
«...Спи, спи сном мертвых или сном
Не бывших! Что ты жил,
Любил - забудь о том,
Забудь, что минет сон; не помни,
Что мир тебя хулил;
Забудь, что болен, юных дней
Забудь угасший дивный пыл;
Забудь меня - быть не дано мне твоей...»18
Шелли вздрогнул, очнулся. Закрыл окно. Вернулся к столу.
«Значит, что же: «Юных дней забудь угасший дивный пыл?..» Мудрый совет самому себе. Последуй ему - и будешь избавлен от боли. Ведь именно несоответствие между твоими идеалами и реальной жизнью есть главный источник страданий. Примирись - успокойся - усни. Ты же сам убедился, что изменить этот мир тебе не по силам: с таким же успехом ты мог бы добраться до Луны. Так зачем изводить себя понапрасну? Живи как все: стань благоразумным, самодовольным и... равнодушным к судьбам тех, кому в этом мире не повезло. Признай, что борьба за социальную справедливость, равенство, счастливое будущее для всех - бессмысленна и смешна. Забудь свою юность, забудь чужое горе, забудь мечту, забудь!» -
«Нет!.. Не могу. И если бы мог - не захотел бы. Я не променяю свою боль на покой и комфорт всеядного приспособленца - душу свою не предам. Лучше терпеть любые муки, чем перестать быть собой...»

5.
И вновь пришла весна.
Долгожданный Хант все не ехал, дело с журналом застопорилось. Байрон, по требованию Терезы оставивший работу над «Дон-Жуаном», переключился на драмы - в январе написал «Вернера», теперь обдумывает «фаустовский» сюжет о «преображенном уроде». Шелли работает над «Карлом I». Как и для «Ченчи», эталоном избран Шекспир, но это будет не драма страстей, а масштабная социально-историческая трагедия. Дело продвигается медленно - пока на бумаге лишь несколько сцен I акта - скорее всего потому, что автор чрезмерно строг к себе: «Гордость, погубившая Сатану, убьет и «Карла Первого», ибо его повитуха согласна быть ниже только одного - Того, кто сам возвысился над нами благодаря громам своим...»
Несмотря на некоторое недовольство Байроном - особенно из-за Аллегры, которая все еще оставалась в монастыре Банья-Кавалло - Шелли продолжал поддерживать с другом самые тесные отношения; он по-прежнему много времени проводил во дворце Лефранки, а с наступлением теплых дней (когда можно было не бояться простуды и ее неизбежного следствия - обострения невралгии) стал все чаще позволять себе верховые прогулки в обществе лорда и остальных друзей.
Одна из этих прогулок едва не кончилась для него трагически.
Произошло следующее. Вечером 24 марта, когда оба поэта, Пьетро Гамба, Трелони, Тафф и капитан Хэй, возвращаясь с лона природы, ехали вдоль городской стены, возле ворот Порта дель Пьoца в кавалькаду на всем скаку врезался мчавшийся галопом драгунский офицер; он столкнулся с Таффом и при этом не пожелал даже извиниться. Возмущенные такой наглостью, Тафф и Байрон потребовали удовлетворения. Драгун - как потом выяснилось, он был не офицером, а сержантом, но в суматохе пострадавшие этого не разобрали - драгун в ответ разразился потоком брани, заявил: «При желании мне ничего не стоило бы всех вас нанизать на шпагу, но довольно и того, что я вас арестую!» - и кликнул охрану ворот: «Арестуйте их!»
Англичане были безоружны. Взбешенный Байрон, воскликнув: «Попробуйте арестовать!» - дал коню шпоры и промчался мимо стражников; Пьетро удалось прорваться вслед за ним, но остальных задержали. Солдаты обнажили сабли. Произошло нечто вроде драки, в результате капитан Хэй получил серьезную рану в руку, а Шелли, который так рьяно защищал других, что упустил из виду собственную безопасность, был выбит из седла и едва не оказался под капытами лошадей.
Между тем Байрон, примчавшись во весь опор домой (палаццо Лефранки находилось, по счастью, недалеко от ворот), послал Лега сообщить властям о незаконных действиях драгуна, а сам, вооружившись, тотчас поскакал обратно - спасать друзей. По пути он встретил злосчастного забияку, изрыгавшего проклятия и грозившего ему саблей; все еще принимая его за офицера, Байрон спросил его имя и бросил ему перчатку; сопровождавший лорда слуга схватил лошадь обидчика под уздцы, но Байрон приказал ему не вмешиваться. Драгун поскакал прочь, но через несколько минут, проезжая мимо палаццо Лефранки, был неожиданно атакован: венецианец Тита, увидя его и вообразив, что он убил Байрона, в отчаянии пырнул задиру вилами.
Его рана - как и рана Хэя - оказалась не смертельной, однако это неприятное происшествие грозило поиметь ряд еще более неприятных следствий: Тита и Венченцо - другой слуга Байрона - попали в тюрьму, и надо было их оттуда вытаскивать, притом возникла опасность очередной высылки семейства Гамба; в общем, хлопот и треволнений Байрону и его друзьям хватило не на одну неделю.
Правда, вскоре событие иного рода отодвинуло историю с драгуном на второй план.
В начале апреля из Флоренции приехала Клер Клермонт. Не видя результатов от своей почтовой войны с Байроном, она явилась в Пизу, имея твердое намерение любой ценой добиться того, чтобы Аллегру взяли из монастыря. Прекрасно понимая, что обсуждать этот вопрос с нею самой Байрон не будет, она решила, как всегда, действовать через Шелли.

- ...Перси, пойми - я больше так не могу! Я сойду с ума... Я чувствую - понимаешь, чувствую! - что ей там плохо!
- Мне так не показалось, - мягко возразил Шелли. - Я сам видел, что с девочкой хорошо обращаются - ее даже не бранили за шалости. В спальне и трапезной - чисто, уютно, и питание, на мой взгляд, приличное.
- Но ты был там всего несколько часов, и - летом!
- Лето или зима - какое это имеет значение? - резонно заметила Мэри.
- Большое: я навела справки - зимой монастырь даже не отапливается! И вообще в Банья-Кавалло вредный климат... я не могу видеть пламя камина и не думать о том, что моей доченьке холодно.. .
Клер залилась слезами.
- Ну, полно, бедная девочка, успокойся, - ласково сказал Шелли. - Поверь мне - Байрон не хочет дочери зла. Он ее посвоему любит...
- Он может любить только самого себя! Злосчастный эгоист... Перси, ты знаешь, я с отчаяния написала ему, что согласна на все - даже на то, чтобы никогда больше не видеться с дочерью - если он немедленно заберет ее из монастыря... Но он мне даже не соизволил ответить!.. Перси! Поверь мне: сердце матери всегда чует правду... Сейчас оно у меня разрывается от боли! Оно кричит: спеши, спасай дочь - или случится беда! Перси, у меня есть план. Надо похитить Аллегру!
- Что ты говоришь! Это безумие...
Клер в ярости топнула ногой:
- Безумие? Ну, конечно! Такой оборот тебя не устраивает - он означал бы твой разрыв с Байроном, а этого ты ни за что не хочешь допустить! Его дружба тебе дороже моей дочери! Ты такой же эгоист, как и все...
Клер села на стул спиной к Шелли, нагнулась, закрыла лицо руками; ее плечи задрожали от судорожных беззвучных рыданий.
- Выслушай меня, дорогая, - начал Шелли после долгой паузы. - Ты знаешь, я не сторонник безрассудных порывов...
Клер резко обернулась, подняла заплаканное лицо.
- Неужели? А кто прошлой осенью собирался вместе с Байроном силой освобождать того злосчастного крестьянина, который за осквернение причастия должен был пойти на костер?
- Откуда ты знаешь?
- Уж знаю! Слава богу, этот бедняга сам умудрился сбежать - а если бы нет?
- Если бы нет - мы бы поступили так, как того требует наша совесть и представление о гуманности...
- Чудесно! Выходит, нападение на пизанскую тюрьму - это не безрассудство. А похищение Аллегры из монастыря - безрассудство. Блестящая логика... Вы с Байроном всегда заодно.
- Ты несправедлива, - вступилась за мужа Мэри. - Перси не раз говорил с ним о девочке... отстаивал твои интересы...
- Возможно, я делал это недостаточно энергично. Я поговорю с ним еще раз в самом решительном тоне и, думаю, смогу убедить... А тебе, Клер, лучше пока не возвращаться во Флоренцию. Поживи опять с нами.
- Право, я не знаю... - смутилась Клер.
- В таком душевном состоянии, как сейчас, тебе слишком тяжело среди чужих людей, - сказала Мэри. - Останься. Мы оба тебя приглашаем.
Клер колебалась: очень хочется остаться - и в то же время неловко...
- Мы собираемся на лето поселиться гденибудь на побережье вместе с Вильямсами, - продолжал Шелли. - Завтра они как раз отправляются в поездку по окрестностям, чтобы подыскать для нас дачи по соседству. Ты могла бы поехать с ними. Маленькое путешествие с приятными людьми, смена впечатлений - все это пошло бы тебе на пользу.
- Да, пожалуй... Но ты обещаешь еще раз переговорить с Байроном?
- Даю слово.

Явившись в тот же день в палаццо Лефранки, Шелли нашел Байрона в далеко не лучшем расположении духа:
- Кто бы подумал, что из-за этой нелепой стычки будет столько неприятностей! Венченцо и Тита все еще в тюрьме. Венченцо ни в чем не виновен, но у этого дурня достало ума сопровождать Титу в суд, увесившись с ног до головы пистолетами и кинжалами! И для Пьерино с его отцом это дело оборачивается прескверно. Равеннская история повторяется: меня власти тронуть не смеют - вот и отыгрываются на этих беднягах. А если семья Гамба вынуждена будет уехать из Пизы - уеду и я. Черт знает что! Едва устроился как следует - и опять сниматься с места...
- Быть может, до этого еще не дойдет, - заметил Шелли.
- Быть может. Я теперь ничего не пишу, кроме показаний, заявлений, объяснений, прошений - вот все мои литературный занятия после издания «Каина». Кстати, вы не думаете, что эта потасовка была спланирована свыше?
- То есть, что драгун был подосланным провокатором?
- Да.
- Не исключено, хотя мне все же представляется, что здесь простая случайность. Другой вопрос, что тосканские власти могут при желании раздуть большое дело из незначительного, в сущности, эпизода.
- Этот «незначительный эпизод», как я понял, чуть не стоил вам жизни. Трелони говорил - немного недостало, чтобы вам размозжило копытами голову.
- Ну, это вряд ли: лошадь - доброе животное, она никогда не наступит на упавшего.
Байрон - мрачно:
- Да. Не то что человек...
Разговор на это тему временно иссяк. Шелли воспользовался паузой, чтобы перейти к главной цели своего визита:
-Я, собственно, пришел, чтобы поговорить о другом деле... очень для меня важном.
- Прошу.
- Клер сообщила мне...
- Клер? Опять? Сколько раз я говорил вам, что слышать о ней не хочу!
- Выслушать меня вам придется - положение слишком серьезно. Клер узнала, что в Банья-Кавалло климат вреден для здоровья, что монастырь зимой не отапливается. Это - весомый аргумент против дальнейшего пребывания там Аллегры. Если вас не заботит тот ущерб, который монастырское воспитание наносит умственному развитию вашей дочери, то подумайте хотя бы о ее телесном здоровье.
- Подозреваю, что Клер просто выдумала новый предлог для скандала. Эта женщина не может жить без сцен.
- Ну, при желании вы могли бы сами проверить, справедливы ее опасения или нет. Почему бы вам не наведаться в Банья-Кавалло?
- А почему бы вам, дорогой друг, не прекратить свои попечения о предмете, который вас совершенно не касается?
Шелли порывисто прижал обе руки к груди.
- Судьба Аллегры меня касается! Я люблю вас и люблю Клер, ваша дочь родилась в моем доме, я качал ее на руках, она играла с моим маленьким сыном! Я помню это - и вас прошу не забывать!
- Ну, хорошо. Так чего вы от меня хотите?
- Возьмите девочку из монастыря. Клер настаивает на этом, и я считаю ее тревогу обоснованной.
- А я не намерен потакать женским капризам.
- Это не каприз: это большая боль. Клер не находит себе места, она говорит, что у нее дурное предчувствие: она боится, что никогда уже не увидит дочь живой.
Байрон криво усмехнулся:
- Предчувствие, подумать только! С каких это пор вы, безбожник, враг всех суеверий и предрассудков, стали верить в чьи-то предчувствия?
- Да, я презираю предрассудки, религиозные и прочие, но сердцу матери я верю: оно ошибается редко.
- А я, как вы знаете, не атеист, но человек трезвый. Я отлично понимаю, что стоит за такими предчувствиями. Передайте своей подруге, что вить из меня веревки ей не удастся. Даже с вашей помощью.
Шелли встал - он весь белый от гнева; спросил:
- Это ваше окончательное решение?
- Да. Наглую женщину следует проучить. Я не уступлю.
- Если так - прошайте.
Шелли повернулся и быстро вышел из комнаты. Байрон проводил его чуть насмешливым взглядом:
- До свиданья...

...Из палаццо Лефранки Шелли ушел в ярости. Байрон и прежде не раз обижал его - походя, сам того не замечая и не желая - и он давно научился молча прощать, но такую жестокость в отношении Клер оправдать было никак невозможно. Был момент, когда Шелли едва не сорвался - больше всего на свете ему хотелось дать Байрону пощечину и... вызвать его на дуэль. К счастью, он удержался - почти чудом. Но сердце переполнено горечью. После Учителя (Годвина) Друг (Байрон) - пожалуй, самое большое его разочарование. Великий поэт и великий бунтарь, Байрон, в сущности, тоже раб общества, раб условностей и традиций - не говоря уж о том, что он раб собственного эгоизма. Грустно, но это факт, и с ним ничего не поделаешь.
Но как же все-таки Клер? Как отстоять ее интересы? Как доказать, что она не беззащитна? Может, и в самом деле - вызвать Байрона на поединок чести? Мысль, конечно, дикая - особенно для такого принципиального противника дуэлей - но ничего больше, пожалуй, не остается...

Нет. Стреляться с Байроном - это, разумеется, глупость. Шелли по-прежнему будет воздействовать на друга лишь мирными средствами: выждет какое-то время и в более благоприятный момент сделает очередную попытку вступиться за Клер. На полный разрыв с Байроном он не пойдет - это нанесло бы ущерб главному на сегодня делу, будущему журналу: как-никак они - союзники по республиканскому и демократическому лагерю. Общественные интересы прежде всего...
Но былое тесное, чрезвычайно интенсивное общение с этим человеком становится теперь невозможным, почти непереносимым. «Я редко буду видеться с лордом Байроном и не позволю Ханту быть связующим звеном между нами. Мне тягостно всякое людское общество - почти всякое, - а лорд Байрон сосредоточил в себе все ненавистное и несносное, что есть в этом обществе...»
Горькое признание. И все-таки этот человек ему дорог: иначе он бы так не страдал...
Да, жизнь любит жестокие парадоксы.

6.
Апрель, 22-е число.
Гостиная в квартире Шелли. Здесь - сам поэт, Клер, Джейн и Эдуард Вильямсы; трое последних только что вернулись из своей дачной разведки.
Клер:
- Значит, он отказал? Бесповоротно?
Шелли:
- Да.
- Ты же обещал, что постараешься его убедить!
-Я переоценил свои силы. Думал, что я что-то значу в его глазах. Видимо, ошибался.
- Зачем я только послушалась тебя! Надо было действовать на свой страх и риск... О, какая же я была дура!..
Клер выбежала из комнаты. Вильямсы переглянулись.
- Бедняжка... - тихо прошептала Джейн.
Вильямс:
- Не понимаю, как Байрон может быть таким бессердечным!
Шелли:
- Это не столько бессердечие, сколько упрямство. Для него воспитание Аллегры в монастыре стало делом принципа. Клер вообще его раздражает, а тут еще она имела неосторожность дурно отозваться об итальянках, получивших монастырское образование - и он усмотрел в этом намек на свою Терезу. Потому и уперся.
Джейн:
- Но неужели он из-за этого способен рискнуть здоровьем дочери?
Шелли:
- Он этого не понимает. Просто не хочет верить. И как переубедить его - не знаю... - вздохнул. - Ну, ладно. Давайте о другом. Как съездили? Нашли что-нибудь подходящее?
Вильямс:
- Можно считать - нет. Все более или менее пригодные виллы уже сданы или очень дороги. А из доступных единственное, что нам понравилось - Каса Маньи близ Леричи.
Джейн:
- Да, окрестности там очень живописные, и сама вилла - тоже: белая, с колоннами, и около самой воды...
Вильямс:
- Но для двух семей с прислугой она будет, пожалуй, тесновата, а местность совсем пустынная - другого жилья поблизости не найдешь.
Джейн:
- И мебели там нет.
Шелли:
- Что же мы будем делать?
Вильямс:
- Продолжать поиски. Мы проехались к северу от Пизы - теперь двинемся в южном направлении. Я разведую в окрестностях Ливорно...
В комнату быстро вошла Мэри.
- Перси, тебе письмо. От Байрона. Только что прислали с нарочным, сказано - очень срочное.
Шелли схватил письмо, распечатал, взглянул - и на лице его отразился ужас. Он медленно опустился на стоявший рядом стул.
- Что?.. - со страхом спросила Джейн.
- Аллегра умерла.
Мэри:
- Как! Не может быть...
- Случилась эпидемия тифа, а монашки, видимо, не приняли должных мер. Бедный ребенок, ослабленный монастырским режимом, не выдержал...
Джейн:
- О господи...
Мэри:
- Бедная Клер...
- Да, бедная Клер... - тихо повторил Шелли. - И - бедный Байрон: для него это тоже тяжелейший удар.
- Надо сказать матери, - напомнил Вильямс.
- О нет, - испугалась Мэри, - ей нельзя говорить - пока она так близко от Байрона! Она сделает чтонибудь страшное...
Вильямс, понизив голос:
- Вы думаете, она может убить его?
- Не знаю, его или себя у него на глазах - в припадке отчаяния она на все способна... Перси, надо немедленно удалить ее из Пизы! Но как это теперь сделать? Под каким предлогом? Отослать обратно во Флоренцию нельзя - после того как сами пригласили пожить с нами в это лето...
- Надо срочно всем переехать на дачу, - решил Шелли. - Раз лучшего нет - я сниму эту, как вы ее назвали...
- Каса Маньи, - подсказал Вильямс.
- Да, Каса Маньи... Говорите, там тесновато - не беда, как-нибудь разместимся. Главное - море и красивые ландшафты.
- Но дом не обставлен, - напомнила Джейн. - И поблизости негде ни купить мебель, ни взять напрокат.
Шелли:
- Перевезем нашу отсюда, из Пизы. Переправим морем.
Вильямс:
- Ничего не получится, я уже выяснял: слишком дорого и слишком много хлопот - с лодочниками, таможенниками и так далее...
Шелли:
- Я сам этим займусь. И - сейчас же! Через два дня мы все туда переедем.
Он встал и поспешно вышел.
Вильямсы переглянулись.
- Ничего у него не получится, - сказал Эдуард.
- Вы еще не видели его в деле, - возразила Мэри. - Когда он соберет свою волю в кулак - для него препятствий не существует: это поток лавы... Складывайте свои вещи: раз он сказал, что переезжаем через два дня - значит, так и будет.

- Ах, сеньер Шелли! Как я рада вас видеть! Но вы не появлялись несколько дней. Почему?
Шелли почтительно поцеловал Терезе ручку. Оба они находились в просторной зале палаццо Лефранка, где зимой частенько собирался «пизанский кружок».
- Я перевозил семью на дачу.
- Где это?
- Возле залива Специя. Скажите, как милорд?
- О!.. вы ведь уже знаете о трагедии?
- Да. Собственно, это и вынудило меня поспешить с переездом: надо было срочно удалить отсюда несчастную Клер.
Тереза вздохнула:
- Ах, бедняжка... Но Байрон тоже очень страдал. Я была с ним, когда он получил это известие: лицо его покрыла смертельная бледность, он упал на стул и долго сидел, словно окаменевший... Он не уронил ни одной слезы, но на лице его было такое отчаяние, скорбь его была так велика, так возвышенна, что в этот миг он показался мне существом не человеческой, а какойто высшей природы. Не представляю, как он пережил ту ночь! Но на другое утро он был уже спокойнее, к нему пришла помощь свыше: он смирился. Он сказал мне: «Бедное дитя счастливее нас - она уже не страдает. К тому же ее положение в обществе не позволило бы ей быть счастливой. Это божья воля, что все так кончилось - не будем же говорить об этом...»
Дверь бильярдной отворилась, показался Байрон - лицо еще белее обычного, всегда надменный рот смягчился, углы губ печально опущены.
- А, Шелли... Войдите.
Шелли прошел в бильярдную, остановился у окна. Байрон опустился в кресло. Глухо сказал:
- Удар был ошеломляющим и неожиданным. Переношу его как умею... Мне кажется, в моих поступках... и уж конечно в моих чувствах по отношению к дочери не было ничего, в чем я должен себя упрекать. Но в такую минуту всегда думаешь, что если бы было сделано то или другое, то несчастье удалось бы предотвратить - хотя каждый день и час убеждает нас, что оно было естественно и неизбежно. Полагаю, время сделает свое дело - как смерть сделала свое.
Он умолк, подождал ответа, не дождался - и продолжал тем же меланхолически-торжественным тоном:
- Единственным утешением - кроме того, которое принесет время - служит мне сознание, что моя Аллегра обрела блаженство - или хотя бы покой: за ее недолгую жизнь на ней не могло набраться грехов, кроме греха, который мы все наследуем от Адама. Как верно говорит Менандр: «Богов любимцы долго не живут...»
- Да, к сожалению, - тихо откликнулся Шелли.
- Клер уже знает?
- Да. Я хотел на время скрыть от нее... чтобы постепенно подготовить... и с этой целью увез ее отсюда подальше, в Леричи, где мы с Вильямсами сняли на лето виллу. Но мы все слишком плохие лицемеры - Клер догадалась... и мне пришлось рассказать ей всю правду.
- Мне очень жаль ее, - серьезно и искренне сказал Байрон. - Думаю, она в большом горе.
- Да. Клер сейчас очень больна, хотя избегла самого страшного, чего я опасался, и сохранила рассудок... Но не буду описывать вам ее душевные муки - вы сами довольно страдали... и теперь уже ничего не исправишь... Я приехал сюда, собственно, затем, чтобы передать вам две ее просьбы.
- Охотно исполню их, если это в моей власти.
- Дело вот в чем: поскольку вы собираетесь, кажется, отправить тело в Англию...
- Да, оно уже набальзамировано и положено в цинковый гроб. Я хочу, чтобы дочь похоронили в церкви в Харроу, возле школы, где я был очень счастлив ребенком...
- Так вот, - перебил Шелли, - Клер настаивает на том, чтобы увидеть гроб до отправки, и я решился заверить ее, что этого утешения - раз оно кажется ей утешением - она не будет лишена. Я, разумеется, буду ее сопровождать.
- Что требуется от меня?
- Сообщите мне точно, когда траурный кортеж прибудет в Ливорно - это избавит нас от от лишнего часа задержки в пути, которая для меня едва ли была бы менее мучительна, чем для Клер. Кроме того, Клер хочет получить портрет Аллегры и прядь ее волос - хотя бы самую маленькую. Если у вас всего один портрет и вы хотите оставить его себе - я берусь заказать копию и возвратить вам оригинал.
- Вы получите и портрет, и локон.
- Благодарю... - Шелли сделал паузу и переменил тему разговора. - А как ваше дело о стычке с драгуном?
- Все еще тянется. Негодяй давно уж здоров, а нашим неприятностям не видно конца. Семью Гамба, по-видимому, все-таки вышлют. И мой Тита должен бежать из Пизы. Спасибо консулу Дайкинсу - он одолжил бедняге свой паспорт. Но где ему переждать бурю - вот вопрос.
- Направьте его к нам в Леричи - я берусь его устроить.
- Отличная мысль! - обрадовался Байрон.
- А вы сами где думаете провести лето? - спросил Шелли, немного помолчав.
- На вилле в Монтенеро, близ Ливорно. Трелони приведет туда моего «Боливара», как только шхуна будет готова.
По лицу Шелли скользнула улыбка - первая за этот день:
- Мы с Вильямсом тоже скоро получим из Генуи свою игрушку - яхту, которую заранее окрестили «Дон-Жуан» - в честь вашего романа, разумеется. Она, конечно, будет поскромнее «Боливара», но для прогулок вдоль побережья лучшего не надо... Не хотите ли навестить нас в Леричи? С помещением там, правда, плоховато, зато ландшафты - дивной красоты.
- Это вряд ли возможно - ведь с вами будет жить Клер.
- Первое время - да, но позднее она хочет вернуться во Флоренцию: говорит, что ей будет легче среди чужих - там быстрее затянется рана, а здесь наши заботы и самые наши лица постоянно напоминают ей об ее потере. Если она решит оставить нас - вы вполне могли бы приехать... Впрочем, я в скором времени увижу вас так или иначе - со дня на день прибудет Хант, и мы, не откладывая, займемся организацией журнала.
- Ну, что ж... Тем лучше. До скорой встречи в Ливорно!

7.
Голубое, бездонное майское небо.
Чуть ниже - величавые контуры дальних гор.
Еще ниже - поросшие лесом холмы.
У ног - синее полуденное море. На самом краю берега - белое здание, оно так близко от воды, что в бурю волны захлестывают первый этаж, который поэтому необитаем. На втором - жилые комнаты и большая, опирающаяся на пять арок открытая терраса, с которой открывался вид на залив Специя.
Поместились не очень удобно: комнат мало и они тесноваты, в единственной большой, куда выходили двери спален, устроили столовую - общую на две семьи. Что еще хуже - это отсутствие элементарных благ цивилизации: по утрам обитатали Каса Маньи шли умываться прямо в море. Шелли облюбовал укромный уголок на берегу и перед завтраком с наслаждением купался. Однажды эта полезная гигиеническая процедура закончилась конфузом: нахальная волна смыла платье увлекшегося поэта, и бедняге пришлось, дрожа от холода и сгорая со стыда, в костюме невинного Адама пробираться в свою комнату через столовую, где в это время питались оба семейства...
В глазах Шелли красота окружающей природы с лихвой искупала отсутствие комфорта - он был в восторге от дачной жизни. Вильямсам она тоже понравилась. Одна Мэри осталась недовольна: она жаловалась на неустроенность заброшенного дома, говорила, что постоянный шум моря раздражает ее. Может быть, еще больше раздражало то, о чем вслух не упоминалось - бесцеремонная Клер, которую теперь, когда она в горе, благородство обязывало терпеть и опекать; Эдуард и Джейн, общение с которыми стало слишком уж концентрированным... Кроме внешних, у ее душевного дискомфорта была и важная внутренняя, чисто физиологическая причина: в первый период беременности Мэри всегда становилась очень нервозной.
У Шелли с нервами тоже было прескверно. К постоянной тяжести, уже много месяцев давившей его душу, добавился новый груз: смерть Аллегры. Неожиданное и очень сильное потрясение... Так уж распорядилась жизнь - он всегда ощущал свою личную ответственность за судьбу этого ребенка. И теперь, вспоминая Аллегру, какой он видел ее в последний раз в Банья-Кавалло, Шелли мысленно упрекал себя за неосмотрительность, за то, что в спорах о ней с Байроном он не проявлял должной настойчивости, что слишком поздно решился со всей энергией стать на защиту Клер. Он так много думал обо всем этом, что вскоре довел себя до галлюцинаций. Так, вечером 6-го мая, когда они с Эдуардом Вильямсом прогуливались после чая по галерее, беседуя и любуясь игрой лунного света на воде, поэт вдруг остановился, сжал руку своего спутника и уставился безумным взглядом на белый гребень волны, разбившейся о берег возле самых его ног.
- Шелли, что с вами? - встревожился Вильямс.
- Смотрите... Вот она... вот опять...
- Кто? О чем вы говорите? О господи, Шелли, да придите же в себя!
Поэт, видимо, очнулся - вздрогнул, провел рукой по лицу, глубоко вздохнул.
- Вы не видели ее?
- Кого?
- Аллегру. Нет? А я видел очень ясно, как сейчас вас - обнаженное дитя: она приподнялась из моря, посмотрела на меня, улыбнулась и захлопала в ладоши, будто от радости... А потом исчезла.
- Это нервы. У вас чересчур разыгралось воображение - нельзя все принимать так близко к сердцу. Старайтесь гнать от себя эти мысли - случившегося не изменишь.
- Вы правы, Эдуард. И все же...
- И все же лучше идемте-ка в дом: ветер холодный, не бай бог вам еще простудиться - тогда весь отдых насмарку...
Была и другая история с привидениями, наделавшая гораздо больший переполох. Однажды ночью Шелли долго читал, чтобы отвлечься от тяжелых дум, потом, наверное, уснул... ибо увидел, что к его постели подошла закутанная в плащ фигура и, ни слова ни говоря, поманила его за собой. Словно зачарованный, он встал и так же молча, не смея ни о чем спросить, последовал за таинственным пришельцем в гостиную. Там странный посетитель остановился, спросил по-итальянски: «Теперь ты доволен?» - и, откинув капюшон, исчез... Что было под капюшоном - голый чареп или нечто еще более мерзостно-жуткое - Шелли не разглядел: потрясение было так велико, что он успел только вскрикнуть - и захлебнулся нахлынувшей тьмою... А потом, придя в себя - с трудом, как после глубокого обморока - увидел, что, действительно, находится не в своей спальне, а в большой комнате - сидит в кресле, и здесь же его жена и Вильямсы, все в ночных рубашках, заспанные и перепуганные: Эдуард брызжет ему в лицо водой, а Джейн успокаивает Мэри, которой от волнения тоже сделалось дурно. Всех их, как выяснилось, поднял на ноги его крик.
Этот мрачный эпизод свидетельствовал, в сущности, лишь о том, что и без него было ясно: нервы на пределе. Изболелся. Устал. Страшно устал, и не от работы... а он он опять работал с большим напряжением: оставив на время «Карла Первого», он взялся за новую философскую поэму «Торжество жизни» (грандиозный замысел - если его удастся осуществить в полной мере, человечество получит подарок, сравнимый с шедевром Данте)... Так вот: да, смертельно устал, но не от работы, хоть она и требует большой затраты сил. Устал от горестей и неудач, от внутреннего разлада, бесплодных метаний в тупике. Душа все еще бьется о каменные стены сомнений и отчаяния - они слишком высоки, собственных сил не хватает, чтобы вырваться... О, если бы помощь извне!
Друзья не помогут - одни не хотят, другие не в состоянии - в этом он убедился. Остается последнее, испытанное средство: припасть к земле, как Антею - не телом, конечно: душой - к ее красоте, чтобы от солнца и ветра, от листвы деревьев и морской волны получить так необходимый сейчас заряд жизненной энергии.
В этом смысле заброшенный дом в Леричи был идеальной здравницей: все рядом - и лес, и море. Главное - море... Колоссальный магнит, всегда притягивающий душу - и теперь его зов сильней, чем когда-либо прежде.
Плавать Шелли так и не научился, но лодка на волнах всегда ассоциировалась у него с ощущением радости. А уж лодка плюс друг - это радость вдвойне. Может быть, то были его самые безмятежные часы - с Пикоком на Темзе, с Байроном на Женевском озере, с Вильямсом на реке Серкьё в прошлом году. Кататься вдвоем с Вильямсом было особенно приятно: ни с кем другим поэт не чувствовал себя так свободно и легко; отчалив от берега, оба словно становились мальчишками, школьниками на каникулах. Нетрудно представить, с каким нетерпением они ожидали теперь прибытия из Генуи яхты, которая была заказана Трелони по просьбе Шелли еще зимой: каждое появление поблизости нового паруса вызывало в Каса Маньи чрезвычайное оживление, и мужчины мгновенно выскакивали на террасу с подзорными трубами в руках.
И вот наконецто - 12-го мая - он прибыл, двухмачтовый красавец «Дон-Жуан». Теперь не только прогулки вдоль берега, но и более длительные, вполне серьезные морские путешествия - скажем, к Байрону в Ливорно - из соблазнительной мечты превратились во вполне осуществимое дело.
Как же взрослые дети радовались чудесной игрушке! В погожие дни Вильямс готов был с утра до ночи не уходить с яхты: он изучал ее особенности, благоустраивал - с помощью юнги Чарлза Вивьена, прибывшего вместе с нею (от услуг двух других членов экипажа хозяева, в целях экономии, отказались). Шелли тоже охотно принимал участие в их хлопотах, но у него, в отличие от Вильямса, имелись и другие заботы. Бывали, хоть и редко, часы творческого подъема, бывали, гораздо чаще, часы мучительнотрудных раздумий - тогда он, ища уединения, уходил бродить по лесам. Но все время, которое оставалось для отдыха - полностью отдавалось «Дон-Жуану». Особых успехов по части овладения морской наукой у Шелли, правда, не наблюдалось, да и Вильямс, говоривший, что прослужил три года во флоте, познаниями и сноровкой тоже не блистал - зато энтузиазма и рвения у этих двоих было столько, что его с избытком хватило бы на целую эскадру. А уж гордость, которой они наполнялись, когда с развернутыми парусами фланировали на своем красивом меленьком кораблике между Леричи и Специей - решительно не поддается описанию.
Жены восторгались всем происходящим гораздо меньше - справедливо полагая, что при занятиях парусным спортом надо быть осторожнее: он поопаснее, чем бильярд или даже бокс. Они, однако, понимали - спорить с увлеченными бесполезно, и видели к тому же, что физические упражнения дают конкретную пользу: оба друга окрепли, загорели, оба даже на берегу и занятые другим делом при одном только упоминании о яхте лучились положительными эмоциями.
Трелони тоже отметил добрую перемену. Корсар прибыл в Леричи 13-го июня, ровно через месяц после доставки «Дон-Жуана»: он переправлял из Генуи в Ливорно байроновского «Боливара» и по пути не мог отказать себе в удовольствии сделать небольшой крюк, чтобы взглянуть на своего любимца.

...Жаркий июньский день. Ни единого облачка - и два солнца: одно - живое - в небе, второе - расплавленное - в море, почти столь же яркое: волны так блестят, что глазам больно смотреть. «Дон-Жуан», завершив серию довольно замысловатых маневров, неспеша возвращается в родную бухту. На борту - четверо: Шелли, Вильямс, Трелони и Чарли Вивьен.
- Ну, дорогой Тре, что скажете - выдержали мы сегодня экзамен на звание моряка?
- Юнга - пожалуй. Вы с Вильямсом - нет. Это надо же так умудриться - защемить грот-шкот и переложить румпель на правый борт вместо левого! Будь волнение посильнее, нам всем пришлось бы как следует выкупаться.
- Только не мне, - заметил Шелли. - Я, как балласт, сразу отправился бы на дно.
Вильямс:
- Нам сегодня просто не повезло. Вот позавчера, когда мы возвращались с прогулки, разразилась настоящая буря...
Шелли:
- Да, ветер был так силен, что следовало зарифить больше парусов, чем их вообще есть у "Дон-Жуана"...
Все смеются.
Вильямс:
- ...и тем не менее мы благополучно добрались до берега.
Трелони:
- Не зазнавайтесь. Море коварно - оно не прощает фамильярного отношения, особенно дилетантам. Зачем вы отослали команду, с которой капитан Робертс переправил вам яхту?
Шелли:
- У нас нет лишних денег, да и глупо платить другим за работу, которая для нас самих является величайшим удовольствием. Поэтому мы и решили, что оставим одного юнгу: мальчик нам понравился, и мы ему, кажется, тоже - да, Чарли?
- Да, сэр!
- Что до меня, - продолжал Шелли, - то я намерен изучать морское дело всерьез. Я понял, дорогой Тре, что упустил свое призвание: мне следовало сделаться моряком.
Трелони - со скептической миной:
- Вздор. Нельзя сделать моряка из человека, который не курит и не ругается.
Вновь - дружный смех.
Вильямс, отдышавшись:
- Смотритека, нас уже встречают. Вон Джейн на берегу, машет нам платочком.
Шелли раздвинул подзорную трубу, взглянул - и сразу ее опустил:
- Какая-то странная жестикуляция, это на нее не похоже. Не случилось ли чего? Давайте прибавим хода.
Подняли еще один парус, и «Дон-Жуан» заскользил быстрее. Подойти к самому берегу он не мог - слишком мелко - для сообщения с сушей на борту имелся челнок, маленький, как игрушка; вот он уже спущен, три друга в нем и гребут изо всех сил. Джейн в нетерпении зашла по колено в воду; едва уши возвращающихся оказались, по ее мнению, в пределах досягаемости для голоса, она закричала:
- Шелли! Скорее! Беда!
Шелли вскочил на ноги, едва не перевернув челнок:
- Что случилось?
- Мэри очень плохо!
Весла заработали еще быстрее - тревога и страх дали гребцам дополнительный импульс энергии. Когда лодка была в трех шагах от Джейн, Шелли не выдержал больше - перескочил через борт:
- Что с ней? Говорите!
- Выкидыш... Очень тяжелый... Сильное кровотечение...
- За врачом послали?

- Да, я отправила Доменико в город... Но боюсь, он не успеет...
Как выбрался на сухую землю, как бежал к дому, как влетел по лестнице на второй этаж - этого Шелли позднее не мог вспомнить. Помнил только жуткую сцену в комнате Мэри: Клер с искаженным от ужаса лицом, безжизненное тело на кровати; рубашка, простыни, пол - все залито кровью. Сразу понял: да, врач не успеет. Решение надо принять самому, и - сейчас же: через двадцать минут может быть поздно.
- Лед... Клер, есть у нас лед?
- Вроде есть на кухне. А что?
- Принеси его как можно скорее. Нужно много льда - целый таз.
- Что ты задумал? Ты хочешь...
- Да. Это единственное средство.
- Ты с ума сошел! Застудишь ее...
- У меня нет выбора: если кровотечение не остановить, она погибнет. Беги за льдом, скорее!
...Руки и ноги - холодные, как у мертвой. Пульс нитевидный, едва прощупывается. Лицо покрыто синеватой бледностью, глаза и виски запали, нос заострился - ужасная маска... Надо привести ее в чувство. Для начала - обрызгать водой... Безрезультатно. Так... Где же нюхательная соль? А, вот она... Дать ей вдохнуть... Нет, тоже не действует. Ну, тогда - массаж. Лучше бы шерстяной тряпкой, но где ее сейчас искать... Ладно: просто руками. Растереть ей покрепче ладони и ступни - это всегда хорошо помогает...
В комнату вошла запыхавшаяся Джейн:
- Чем я могу быть полезна?
- Приготовьте чистые простыни и полотенца. Посмотрите вон там в комоде...
Клер с тазом. Никонец-то!
- Перси, где его поставить?
- Вот здесь, возле кровати.
- На полу?
- Да. Спасибо, так хорошо.
- Хочешь ее поднять? Я поддержу.
- Не надо. Отойди. Я все сделаю сам.
Он поднял Мэри на руки, как ребенка, усадил в полный льдом таз и сам опустился на колени, поддерживая безвольно обмякшее тело.
...Сколько прошло времени? Минута или вечность? Головка Мэри, лежавшая на его плече, слабо шевельнулась, из груди вырвался стон.
- Что, любимая? больно? Потерпи, моя девочка, потерпи немного - скоро все будет хорошо.
- Перси... Мне холодно... Я хочу лечь...
- Сейчас, родная. Сейчас. - Джейн - полотенце! - спасибо. Клер, вот теперь помоги. Одну простыню - на кровать, во вторую завернем ее... Вот так! Прекрасно!.. Нет, подушки пока не надо. Подушку ей лучше под ноги... Ну что, любимая?
- Перси, скажи... как ты думаешь, я... умираю?
- Нет, родная. Теперь уже нет.
Можно ли сказать то же самое не вслух для общего успокоения, а мысленно самому себе? Пожалуй, да: ей явно лучше. Лицо все еще очень бледное, но не синюшное, и глаза живые.
Он сел на край постели, обнял Мэри поверх одеяла:
- Все будет хорошо. Только лежи спокойно, не двигайся.
Джейн выскользнула из комнаты - успокаивать Вильямса и Трелони: оба, конечно же, топчутся за дверью. В тазу, в кровавой воде, тают последние льдинки. Клер опустилась на стул, улыбается и сама нюхает флакончик с солями...
Шелли вдруг ощутил озноб и тугой ком в горле: реакция. Не хватает еще сейчас разрыдаться... Закусив губу, он склонился еще ниже, зарылся лицом в складки одеяла. Слабая тень улыбки спустилась с глаз на губы Мэри; больная осторожно высвободила правую руку и опустила холодную маленькую ладонь на припавшую к ее телу чуть вздрагивающую голову...
Когда явился долгожданный врач, ему осталось лишь констатировать, что опасность давно миновала - и похвалить Шелли за находчивость и смелость: только его решительные действия, нет сомнений, спасли больной жизнь. На будущее доктор предписал две недели полного покоя - строгий постельный режим, потом понемногу - движение, общеукрепляющие процедуры, солнечные и морские ванны - но во всем надо соблюдать умеренность и осторожность.
Доктор уехал, и Мэри заснула - спокойным целительным сном. Обитатели Каса Маньи - хозяева и гости - в суматохе забывшие о времени, вдруг с удивлением обнаружили, что день кончился. Джейн, за отсутствием Мэри, распорядилась об ужине. Шелли есть не хотел - он слишком переволновался; отправив Клер подкрепиться, он сам остался дежурить при больной.
Он сел так, чтобы хорошо видеть ее лицо, и долго смотрел на него с бесконечной нежностью и печалью. Что же все-таки это за странная тайна - любовь? Страсть к Мэри в нем остыла и вновь уж не вспыхнет - это правда. И былого - безграничного, полного - взаимопонимания тоже теперь не осталось: все эти годы совместной жизни они оба развивались умственно и духовно, оба шли вперед - но скорость была разной... И все-таки - никого дороже ее нет для него в мире. Сегодня он прочувствовал это всем своим существом. Познавший столько горя и столько потерь, он в силах теперь вынести все что угодно, кроме одного: кроме смерти Мэри... Если это - не любовь, то это - больше любви.
Тихо вошла Клер. Спросила шепотом:
- Я сменю тебя - иди, поешь.
- Не хочу.
- Ну, хоть чаю выпей: ты не то что бледный - зеленый.
Он поднялся:
- Я посижу полчаса на террасе. Если Мэри проснется - позови.
...После знойного дня - мягкий тихий вечер. Над морем полыхает роскошный закат: на горизонте сизые тучи - все в золотом огне, над головой - прозрачно-розовые облака. Дивная симфония красок! А на фоне пылающего неба словно тушью нарисованы стройные мачты стоящих на рейде красавцев - изящного маленького «Дон-Жуана» и величаво-гордого «Боливара»...
- Любуетесь? - прозвучал за спиной знакомый голос.
Шелли чуть вздрогнул и обернулся.
- Вы здесь, дорогой Тре - очень хорошо. Я давно хочу поговорить с вами с глазу на глаз.
- Я - тоже. Но при наличии таких соседей, как наши милые Вильямсы, остаться наедине практически невозможно.
- А сейчас где они?
- Пошли прогуляться, пока не совсем стемнело. Скажите, как ваша супруга?
- Спасибо, лучше. Надеюсь, она скоро поправится.
- Дай бог, - Трелони достал трубку, выколотил ее о перила. - А с вашей террасы и впрямь изумительный вид.
- О да, нашим он тоже нравится. Пока не прибыл «Дон-Жуан», мы все вечера проводили здесь.
- Кстати, о «Дон-Жуане». Хочу вас предупредить: будьте с ним осторожны. Яхта красивая и ходкая, но она весьма неустойчива и при сильном ветре будет капризна в обращении, как... - Трелони запнулся, подыскивая сравнение, и обрадовался - нашел: - ...как наш лорд Байрон.
- Естественно - он же кресный отец...
Оба рассмеялись.
- Если хотите передать со мной Байрону письмо, то поторопитесь написать его - я думаю завтра сняться с якоря.
- Завтра? А нельзя ли повременить? Если я очень попрошу об этом?
- Лучше не просите. Я должен как можно быстрее доставить шхуну в Ливорно, чтобы успеть встретить вашего друга Ханта.
- О, это святое дело: бедняга Хант в незнакомой стране, с больной женой и полудюжиной детей на руках, будет, конечно, нуждаться в помощи. Не случись сегдняшнего несчастья, я бы сам его встретил и обо всем позаботился.
- Не беспокойтесь, я это организую наилучшим образом: и встречу, и доставлю их всех к Байрону в Монтенеро.
- Так лорд сейчас не в Пизе?
- Он то здесь, то там. После этой истории с раненым драгуном семейство Гамба из Пизы выслали... вы ведь знаете?
- Да, я слышал об этом.
- Так вот, они - и сеньера Гвиччиоли - поселились на вилле в Монтенеро близ Ливорно, а Байрон их регулярно навещает. Вообще он страшно раздражен всеми этими неприятностями...
- Можно себе представить... Ну да ничего: вот приедет Хант, начнется работа над журналом - и все понемногу наладится.
- Вашими бы устами...
Трелони принялся набивать трубку табаком. Пару минут оба друга молчали. Потом Шелли спросил:
- А каковы последние политические новости? Я ведь тут отрезан от мира - газет практически не читаю.
- И ничего не теряете: любопытного в них мало, важного - и того меньше. По-видимому, Европа опять погружается в спячку.
- А греки?
- Вот греки - дерутся.
- Как я им завидую!
- В самом деле? - удивился Трелони. - Мне кажется, вы всегда питали самое стойкое отвращение к войнам.
- Да, но война за свободу - священна. Если бы не Мэри... и мой малыш... Разуму наперекор я все чаще подумываю вот о чем: поэт из меня не получился - но я, пожалуй, мог бы еще принести пользу великому делу как рядовой солдат Свободы...
- Нет, не могли бы.
- Почему? - с некоторой обидой спросил Шелли. - Я вроде не трус... И, как вы сами признавали - весьма прилично стреляю.
- Верно. Но вы не обладаете качеством, которое солдату нужнее, чем даже храбрость: я имею в виду здоровье. Война требует выносливости. При самых лучших намерениях вы скоро стали бы для повстанцев обузой - успокойте этим вашу совесть.
- К сожалению, вы правы... - Шелли тяжело вздохнул. - Вы напомнили мне об одолжении, о котором я хотел вас просить.
- Всегда к вашим услугам.
- Вы, разумеется, бываете в ливорнском обществе. Если вам встретится там ученый человек, который мог бы раздобыть синильную кислоту или эфирное масло горького миндаля - очень прошу достать немного для меня. Готовить кислоту надо очень тщательно, она должна иметь высокую концентрацию. За это лекарство я готов заплатить любую цену.
- Зачем вам? - встревожился Трелони.
Шелли грустно улыбнулся:
- Надеюсь, не надо вас уверять, что я не имею сейчас намерения кончить самоубийством - но, признаюсь, чувствовал бы себя спокойнее, если бы обладал этим золотым ключом от царства вечного покоя. Вы же знаете, что болезнь моя довольно мучительна, и какой оборот она примет в будущем - этого не могут сказать ни боги, ни врачи.
- Я знаю прежде всего, что вы - мужественный человек.
- Я просто привык терпеть боль... и готов терпеть и впредь, если не станет хуже... качественно хуже, чем в последние два года. Но если дело примет самый скверный оборот - хотелось бы избежать бессмысленных страданий. Само собой разумеется, я не смогу добровольно уйти до тех пор, пока будущее Мэри и ребенка не обеспечено.
- Не забывайте также, что ваша жизнь имеет не только семейный, но и общественный интерес.
- Если бы так... Нет, я не питаю больше иллюзий. Довольствуюсь тем, что я есть, и стараюсь забыть, чем мог бы стать...
- Разве вы больше не пишете?
- Пишу, хоть и сам не понимаю, зачем это делаю - все равно моих стихов никто не читает... кроме критиков, которые их ругают вовсю. Эта страсть к сочинительству - как болезнь, от которой врачи прописывают поток брани, однако мой случай показывает, что средство сие мало эффективно... Ну да не будем об этом. Я недоволен прошлым и не уверен в будущем - зато настоящее прекрасно. Живу среди восхитительной природы, со мной - друзья, мы катаемся на лодке под летней луной, Джейн поет под гитару - и мне так хорошо, что я мог бы, как Фауст, просить остановиться быстротечное время...
Дверь из гостиной на террасу приоткрылась, выглянула Клер:
- Перси! Мэри проснулась.
- А! Сейчас. - Извините, Тре...
- О чем разговор! Идите к ней, конечно.
Клер и Шелли исчезли. Трелони опустился в плетеное кресло, раскурил трубку, задумался.
Закат почти уже догорел, сумерки с каждой минутой сгущались. Свежо и тихо... Только море мерно рокочет - но его спокойный говор для моряка тоже как тишина...
Некоторое время спустя внизу раздались шаги, негромкие голоса - Эдуард и Джейн возвращались с прогулки. Потом в окнах гостиной затеплился свет, лег на пол террасы мерцающими четырехугольниками; по шторам задвигались тени. Потом дверь гостиной вновь отворилась, вышли Вильямсы.
- Тре - вы, значит, здесь? - спросил Эдуард.
- Как видите. Не хотите составить мне компанию?
- С удовольствием, - Джейн плотнее закуталась в наброшенную на плечи шаль, села в другое кресло.
- Моя трубка вас не беспокоет?
- Ничуть. Курите сколько угодно.
- Благодарю.
- Как там Мэри? - осведомился Вильямс.
- Как будто лучше. Дело идет на поправку.
- Слава богу, - облегченно вздохнула Джейн. - Шелли только не хватало этой еще беды.
Трелони глубоко затянулся, выпустил целое облако дыма.
- Вот что, друзья мои: я как раз хотел поговорить с вами о нем. Но при условии, что разговор останется между нами. Хорошо?
Вильямс:
- Разумеется. А в чем дело?
- Скажите, Эдуард, вам не кажется, что он... немного не в себе?
- М-м... я думаю - нет. Кроме тех историй с привидениями, о которых я вам рассказывал - больше ничего тревожного.
- Я имел в виду другое. Не кажется ли вам, что в глубине души он... глубоко несчастен?
- Ну нет, не похоже. Шелли всегда ровен и весел, ни на что не жалуется. Он пишет грустные стихи - но за исключением нескольких дней после смерти байроновой дочки я, пожалуй, никогда за все время знакомства не видел его в дурном настроении.
- А ваше мнение, Джейн?
- Думаю, что мой муж чересчур оптимистичен. Шелли просто не любит в быту выставлять свои страдания напоказ. Вспомните, каков он во время приступов своего недуга: всегда мягкий, спокойный, предельно внимательный к окружающим - думает не столько о себе, сколько о том, чтобы других не огорчать. Вот и с душевными терзаниями, очевидно, справляется так же. А стихи - это отдушина, в них он дает выход боли - ведь его лирические миниатюры, в отличие от больших поэм и драм, не предназначаются для печати... и для наших глаз, как правило, тоже. На людях он держится прекрасно, но что творится в душе... - Джейн запнулась, поколебалась несколько мгновений. - Боюсь, Тре, вы правы. Конечно, я ничего определенного не знаю, тут только догадки, интуиция - но мне тоже кажется, что он переживает страшную душевную трагедию. Непризнанный гений, оплеванный пророк, апостол свободы, равенства и братства, которого никто не захотел слушать... Разве не ужасно! Взойти на эшафот - и то, наверное, легче, чем так, как он, разбиться об эту холодную стену тупого равнодушия... И главное - для него ведь важна не слава, а самоотдача; он хотел одного - отдать себя людям, и он отдавал им все что имел - деньги, время, здоровье, силы, талант, душу... Он отдавал - а они не захотели взять. Бесценный дар оказался никому не нужен...
- Почему это - никому? - возразил Вильямс. - А нам? Мы его оценили, мы восхищаемся...
- Нас мало, - тихо ответила Джейн. - И мы - простые люди. Что ему наши восторги? Похвала равного - притом публичная похвала! - вот что нужно сейчас как воздух. Я не понимаю Байрона. Почему он молчит? Он же - друг Шелли и очень его уважает.
Трелони кисло поморщился:
- Он не совсем молчит. Он, я знаю, с готовностью защищает Шелли от клеветы, от всевозможных наветов. Недавно показал мне свое письмо к Муру, где говорит, что знает Шелли как самого кроткого и наименее эгоистичного из людей, который больше, чем кто-либо из его знакомых, отдавал другим и денежных средств, и душевных сил.
- Это справедливо, - заметил Вильямс.
- Да, но Шелли не это нужно, - возразила Джейн. - Как горько, что мы с Эдуардом при всем желании ничем не можем помочь! Мы только сами греемся возле него.
- Он от нас другого не ждет... И от Байрона теперь уж, наверное, тоже... - Трелони умолк, подумал, прибавил: - Ничего: Шелли - сильный. Очень сильный. Справится сам.

8.
Трелони отбыл в Ливорно. Мэри медленно поправлялась. Она была еще очень слаба и весь день проводила на кушетке. Перси превратился в самую нежную и заботливую няню: часами сидел возле больной, развлекал чтением и разговорами. Вскоре она уже в силах была читать сама, и в постоянных дежурствах отпала необходимость. Жизнь вошла в привычную колею.
Из Генуи получили добрую весть: Хант с семейством наконец добрался туда. Боясь с ним разминуться, Шелли решил, что поедет сразу в Ливорно, и не сушей, а, совмещая приятное с полезным - морем на «Дон-Жуане». Эдуард с юнгой усиленно дооснащали, чистили и всячески охорашивали яхту, чтобы в большой порт прийти во всей красе. Шелли они сказали, что его помощь не требуется - от него и правда было мало толку: постоянно занятый какими-то невеселыми мыслями, он был рассеян и неловок.
Изгнанный за ненадобностью на сушу, он с карандашом и записной книжкой в кармане часами бродил по окрестным рощам. Думал о новой символической поэме - она двигалась медленно и трудно. Думал о прошлом и будущем, о своей странной судьбе: ведь теперь уже совсем скоро - через каких-то полтора месяца - ему исполнится тридцать лет...

...Июньское утро.
Зеленый и золотой мир полон светом и благоуханием. Лес звенит, поет и сверкает, цветы и деревья, каждый лист, каждая травинка - все улыбается новому дню.
А настроение - как в пасмурном декабре.
«Святой энтузиазм юности, горение души, годы труда, борьбы и страданий - неужели все это было напрасно? Проклятый порядок, свержению которого я посвятил все свои способности, крепок, как могучий дуб, и осеняет своими ветвями всю Англию. Да если бы только Англию! Все, что мы видим в политике за эти последние годы, говорит о постепенной победе старого духа над новым. Огни свободы, так ярко вспыхнувшие в разных уголках Европы, гаснут один за другим. Лишь два маяка еще продолжают сиять - Испания на западе, Греция на востоке... последние искры надежды! А кругом все плотнее сгущается душная тьма. Реакция наступает по всему фронту. Тяжко... Нечем дышать...»
Тропинка вывела Шелли к ручью. Прозрачный и звонкий, он весело сбегал в долину с холма. Поэт присел на бугорок возле самой воды, сунул руку в карман, вытащил пачку писем, завалявшихся там с незапамятных времен, машинально стал складывать одно из них в кораблик.
«...Я пришел в этот мир с верой в его красоту, с горячей любовью к людям, с надеждой на счастливое будущее человечества. От догоравшего огня Французской революции зажег я свой факел - мечту о равенстве и свободе, без союза которых немыслима социальная справедливость... Но дух времени был против меня. Я не посчитался с конъюнктурой - наперекор всему свету посмел отстаивать истину и добро... И за это всем на посмеянье был распят грязными гвоздями клеветы, а факел мой швырнули в навозную кучу. Исход вполне закономерный - при таком неравенстве сил. Ведь я не тот, кем представлял себя в юности - не титан Прометей, а всего лишь Рыцарь Эльфов со щитом из тени и с копьем из паутинки, дерзнувший бросить вызов мировому злу...
Да, поражение было предрешено. Но ведь поражения бывают разные - бывают и более благородные, чем сама победа. О, если бы мне пришлось горевать лишь о своей разбитой судьбе! Пусть не дано мне свершить задуманного, выполнить свою добровольную миссию просветителя-гуманиста, пророка солнечных веков, пусть жизнь оказалась напрасной - только бы знать, что все-таки она осуществима, гордая моя мечта! Что равенство и братство свободных людей - возможны, что торжество добра и света - не химера...
Увы, сама жизнь в ее сегодняшнем состоянии не позволяет особенно обольщаться. Слишком много в ней бессмысленной животной жестокости, слишком мало разума и красоты. Чтобы признать эту горькую истину, потребовалось все мое мужество... «Принять и стойко выдержать нагую правду - вот верх могущества!» - да, как ты был прав, бедняга Китс!.. Верно, теперь мне нипочем все муки ада - если душа смогла вынести такую боль...
Но - она вынесла. Не сломалась. Она продолжает бороться и... надеяться - вопреки всему! Оправляясь от шока, она строит новую философию на развалинах прежней. Теперь под нею - надежный фундамент: не благие пожелания и даже не вера в человеческий разум, но вечные законы диалектики, единые для всего живого: закон развития, неуклонного движения от низшего к высшему, закон изменчивости, и, стало быть - изменяемости мира! Чем бы ни был человек сегодня - его потенциальные возможности не имеют границ; личность и общество способны к бесконечному совершенствованию, сколь угодно близкому приближению к идеалу гармонии и красоты. День завтрашний - светлый день - придет неизбежно, люди станут братьями, человечество - единой семьей, но прогресс на этом не кончится - откроются новые горизонты, новые цели, к которым надо стремиться...» -
«Ты опять уходишь в мечту. Вернись в день сегодняшний - черный день, когда колесо истории, кажется, повернулось вспять. Никто из твоих современников не доживет до счастливого завтра. На что же им опереться?»
«На самих себя - на свою мудрость и честь. На веру в бескорыстие, любовь и солидарность, глубинно присущие человеку. И, конечно, на собственную волю и мужество. Нет радости - но есть дело. Есть борьба. И она отнюдь не бесплодна. Даже если бы общество стояло на месте - даже тогда ему нужна была бы деятельность гуманистов, иначе душа человечества задохнется в чаду стяжательства, цинизма и пошлости, иначе этот жестокий мир сделается стократ более жестоким, чем сейчас.
Действительность трагична - пусть так. В трагедии есть свое величие, своя особая красота. Поэзия победившей гармонии - прекрасна, но выше ее - поэзия борьбы!»

9.
Полдень. Шелли и Мэри - на террасе Каса Маньи.
- ...Поэзия пробуждает и обогащает самый ум человека, делая его вместилищем тысячи неведомых до того мыслей. Поэзия приподнимает завесу над скрытой красотой мира и сообщает знакомому черты незнаемого... Никогда так не нужна поэзия, как в те времена, когда, вследствие господства себялюбия и расчета, количество материальных благ растет быстрее, чем способность человека усвоить их согласно внутренним законам человеческой природы...
Шелли читает вслух отрывки из «Защиты поэзии» - своего так и не опубликованного ответа на антипоэтическое и ультрапрагматическое эссе друга Пикока. Мэри полулежит на кушетке, на высоких подушках, смотрет в лучезарное небо, внимательно слушает.
- ...Поэзия - это прекрасное лицо мира, его лучший цвет. Чем были бы Добродетель, Любовь, Патриотизм, Дружба - чем были бы красоты нашего прекрасного мира - если бы Поэзия не приносила нам огонь с тех вечных высот, куда расчет не дерзает подняться на своих совиных крыльях?.. Поэзия - это летопись лучших и счастливейших мгновений, переживаемых лучшими и счастливейшими умами... Поэзия - самая верная вестница, соратница и спутница народа, когда он пробуждается к борьбе...
Шелли сложил рукопись.
- Прекрасно... - тихо промолвила Мэри. - Только это - не трактат. Это гимн... И где же вторая часть?
- Пока - в голове. Запишу, когда вернусь из Ливорно.
Мэри, помолчав:
- Перси, прости меня... А ты не мог бы не ехать?
- Ты дурно себя чувствуешь? - насторожился Шелли.
- Нет, со мной все в порядке. Просто... мне очень не хочется отпускать тебя одного.
- Не одного - с Вильямсом. Представляешь, с каким шиком подкатим мы к ливорнской пристани на нашем «Дон-Жуане»?
- Лучше бы ехать дилижансом. Я бы тоже с тобой отправилась.
- Нельзя - ты еще слишком слаба.
- Ну так через неделю.
- Через неделю - поздно. Хант будет в Ливорно сегодня или завтра, и я должен присутствовать при их с Байроном первой встрече, чтобы помочь договориться о журнале.
- Думаешь, без тебя не договорятся?
- Кто их знает! У благородного лорда было в последнее время много неприятностей, и они, полагаю, не сделали его более покладистым. Да и Хант мой - тоже человек с характером. Лучше уж не рисковать.
Вновь - пауза.
- Почитай еще что-нибудь.
- Прозу?
- Нет. Стихи.
- Что ты хочешь?
Мэри, с улыбкой:
- «Облако». Посмотри, оно как раз у нас над головой...
Действительно: в синем небе над Каса Маньи повисло пушистое белое облачко. Шелли поднял голову, посмотрел, улыбнулся; тихо начал читать наизусть:
- «Прохладу дождей, и с ручьев, и с морей
Я несу истомленным цветам,
В удушливый день мимолетную тень
Я даю задремавшим листам,
Живую росу на крылах я несу,
Пробуждаю ей почки от сна,
Меж тем как легли они к груди земли
Пока пляшет вкруг солнца она...
Бичующий град моей дланью подъят,
Я под гром, как цепом, молочу,
Белеет вокруг зеленеющий луг,
Брызнет дождь - и опять я молчу...

В горах с высоты сею снег на хребты
И гигантские сосны дрожат,
Всю ночь на снегах я покоюсь в мечтах
И с грозой обнимаюсь, как брат...»
Снизу донесся голос Вильямса:
- Шелли!
Поэт подошел к перилам, наклонился, крикнул:
- Что, Эдуард?
- Все готово, ветер попутный - можно отправляться. Спускайтесь!
- Хорошо, иду! - Шелли обернулся к жене. - Извини, дорогая, дочитаю в следующий раз: надо спешить.
Мэри с усилием приподнялась на кушетке:
- Поцелуй меня...
Шелли подошел, наклонился, поцеловал ее и крепко обнял, прижал к сердцу:
- Прощай, милая девочка. Не грусти - я ведь не надолго. Дня через три-четыре вернусь... Ну, самое позднее - через неделю. Родная моя, самая любимая Мэри! Будь спокойна, будь счастлива, береги себя. Жди.

До Ливорно они добрались без приключений, там узнали, что Трелони уже встретил Ханта и увез его - вместе со всем семейством - на байронову виллу. Оставив Вильямса в Ливорно, Шелли тоже помчался в Монтенеро.

Вечер. Шелли на ступенях дома Байрона в Монтенеро - и опять обнимается, на этот раз с Хантом. Трелони в двух шагах наблюдает эту сцену.
Шелли:
- Дорогой мой друг, добро пожаловать в наш дивный край! Я в неописуемем восторге; вы даже представить себе не можете, как я счастлив!
Хант:
- Я - не меньше... А вы отлично выглядете, ей-богу! Такой загорелый и румяный - приятно посмотреть!
- Я тут сделался заправским моряком. Вот, Трелони вам подтвердит.
Трелони, авторитетно:
- Он выдает желаемое за действительное. Я ему уже объяснял: чтобы быть хоть немного похожим на моряка, необходимо сделать две вещи...
Шелли, с живостью:
- Помню, помню: научиться курить и ругаться.
- Это - программа максимум, таких успехов я от вас не жду, а для начала следует хотя бы обрезать ваши роскошные кудри и выбросить в море всех греческих поэтов, которыми набиты ваши карманы - чтобы не было соблазна читать за рулем.
Дружный хохот.
- О, я буду вести себя хорошо, обещаю вам... Хант, дорогой - как ваши дела?
- Скверно.
У Шелли сразу вытянулось лицо.
- Почему? Дети здоровы?
- Да. Но Марианна очень больна.
- Ей разве не лучше?
- Нет, к сожалению.
- Вы только не падайте духом, - Шелли ласково погладил Ханта по руке. - Климат Италии сделает свое дело. А когда мы приедем в Пизу, я познакомлю вас с Вакка Берлингьери - это замечательный врач, он вам непременно поможет. Кстати, в Пизе вас ждут роскошные апартаменты - лорд Байрон отдает в ваше распоряжение весь первый этаж своего дворца.
Хант - сумрачно:
- Я не буду жить у лорда Байрона.
Шелли показалось, что он ослышался:
- Не понял. Вы не будете жить у Байрона?
- Ни за что.
- Это еще почему?
- Он возмутительно со мной обошелся.
- Когда же успел?
- Час назад. Представьте, он передумал.
- Что передумал?
- Издавать журнал.
- То есть как?!
- И вообще он собирается уезжать.
- Куда?
- Не то в Швейцарию, не то в Америку - еще не решил.
- Этого не может быть.
- Мистер Хант говорит истинную правду, - вмешался Трелони. - У милорда опять какие-то столкновения с властями из-за его друзей-карбонариев; он уже спрашивал меня, как я нахожу идею - отвести его корабль в Геную и оттуда переправить его сухим путем на Женевское озеро. Я не стал его отговаривать.
Шелли - с гневным жестом:
- Ну нет! Никуда он не уедет. Он останется в Италии и будет сотрудничать в нашем журнале.
Трелони:
- Хотел бы я знать, кто способен заставть его изменить решение.
- Я. Хант, идемте немедленно к нему.
- Я не пойду.
- Вот еще новости! Идемте, я вам говорю! - подхватив под руку слабо сопротивлявшегося Ханта, поэт потащил его по лестнице.
Трелони насмешливо и сочувственно смотрел им вслед:
- Бьюсь об заклад - пустая затея.
Шелли услышал эти слова - обернулся на верхней ступени:
- Ну и проиграете. Учтите, дорогой Тре: я всегда иду вперед до тех пор, пока меня не остановят - но меня никогда не останавливают!

Кабинет Байрона. Склока в разгаре. Двое говорят - стоя; третий покамест сидит и молча слушает.
Хант:
- Это просто немыслимо - бросить дело именно теперь, когда мы можем, наконец, приступить к подготовке первого номера! И это бесчестно по отношению ко мне! Я приехал по вашей просьбе, милорд, и вы отлично знаете, что других средств к существованию, кроме этого будущего журнала, у меня теперь нет! Спасибо за ссуду, которую вы мне дали, но деньги все ушли на переезд, сейчас у меня - одни долги...
Байрон:
- Мне жаль, но что делать - обстоятельства изменились. Конечно, если вы в таком бедственном положении, я готов помочь материально.
Хант вспыхнул:
- Мне не нужны ваши подачки! Я приехал сюда работать, а не милостыню просить!
- А, тем лучше! - живо отреагировал Байрон. - Вы не нуждаетесь во мне - следовательно, я могу ехать, куда вздумается...
Шелли решил, что пора вмешаться - и тоже встал.
- Довольно, друзья мои! Вы оба, мне кажется, высказались полностью и уже начинаете повторяться. Я слушал вас внимательно. Теперь выслушайте меня.
Байрон:
- Ну-с, и что же?
- Вы оба увлеклись своими личными проблемами и амбициями, забыв главное: общественный интерес нашего предприятия. Прогрессивный журнал с яркой демократической и республиканской тенденцией, противовес реакционному «Куотерли» - вы только представьте, как много пользы он может принести! Впервые у нас будет свободная трибуна, возможность открыто пропагандировать свои идеи, влиять на общественное мнение; впервые - возможность настоящей борьбы! Я убежден - ради этого вы, милорд, без сожаления откажетесь от своих личных планов, а вы, Хант - от своих обид... Не так ли?
Найти достойное возражение на такой аргумент было трудно: и Хант, и Байрон - оба молча отвели глаза.
- Молчание - знак согласия, - с удовольствием констатировал Шелли. - Очень хорошо. Теперь дайте мне ваши руки - вы, милорд... спасибо; вы, Хант... - он завладел их руками и, преодолев легкое сопротивление, соединил их в своей, а сверху накрыл другой рукою: - Вот так: союз заключен. Как назовем наше детище?
- «Либерал», - предложил Байрон.
- Прекрасно. Пусть будет «Либерал». Хант завтра же начнет верстать первый номер; вы, милорд, дадите для него поэму...
Байрон - иронически:
- Вот так сразу сесть - и написать?
- Зачем? Она уже написана. Я прошу у вас «Видение суда». Ваш Меррей отказался ее напечатать - тем хуже для него... и лучше для нас!
Хант:
- А «Видение суда» - это что?
Шелли:
- Бомба в золотой упаковке - и очень мощная. Так что же, милорд - согласны? Этого одного будет достаточно, чтобы сразу дать журналу ход.
- Берите. Но имейте в виду - будет громкий скандал.
Шелли:
- Отлично: для нас чем громче, тем лучше...
- А свои стихи дадите? - спросил Хант у Шелли.
- Сколько угодно - у меня в Пизе весь стол набит готовой продукцией, в том числе и такой, какую не посмеет опубликовать ни один лондонский издатель. Но смотрите, как бы мое имя не отпугнуло публику. Лучше уж, право, не рисковать... - пользуясь тем, что руки Байрона и Ханта все еще в его руках, Шелли притянул друзей поближе, прижал узел стиснутых ладоней к своей груди и прибавил, сияя радостью: - Запомним этот день... Дорогие мои, как же я счастлив! Начинается большое дело. Начинается новая жизнь...
А потом была чрезвычайно хлопотная, напряженная, до краев наполненная заботами неделя. Надо было везти огромное семейство Ханта в Пизу, устраивать его во дворце Лефранки, успокаивать больную и постоянно раздраженную Марианну, которой не понравилась ни квартира, ни мебель, ни самая Пиза, и предотвращать ссоры этой дамы с Байроном и сеньерой Гвиччиоли; надо было добыть для Марианны врача, и не какого-нибудь, а знаменитого Вакка Белингьери, и притащить его в палаццо Лефранка, и потом утешать и обнадеживать беднягу Ли Ханта, совершенно убитого суровым медицинским приговором. И конечно, надо было продолжать борьбу за журнал, ведь достигнутое принципиальное соглашение - это лишь первый шаг, надлежало обсудить и решить еще множество проблем, как литературных, так и финансовых, и опять урезонивать то Ханта, то Байрона, и опять мирить их между собой...
Кроме всего прочего, Шелли должен был еще выполнить все хозяйственные поручения Мэри, закупить для двух семей в Каса Маньи кучу вещей и продуктов.
Конечно, ни в три, ни в четыре дня Шелли не уложился - провозился неделю - зато устроил все наилучшим образом. И среди этой безумной суеты он был постоянно бодр и весел, буквально излучал энергию и оптимизм - словно чудом сбросив с души весь тяжкий груз горестей, потерь и разочарований, накопившийся за двенадцать лет самостоятельной жизни. Теперь, когда рядом был долгожданный и горячо любимый друг - самый добрый и понимающий - и, главное, когда появилась реально достижимая общественно-полезная цель, прогрессивный журнал - в сердце Шелли вновь ярко вспыхнул огонь былого юношеского энтузиазма. Усталый, больной, все круги ада прошедший Дон-Кихот вновь облачился в доспехи и был счастлив - наперекор всему!

Пора было, однако, возвращаться в Леричи. Недовольный задержкою Вильямс нервничал и слал из Ливорно в Пизу письмо за письмом. Шелли еще 4-го июля написал Эдуарду, чтобы плыл без него - но упрямый друг решил дождаться поэта. Никонец Шелли приехал в Ливорно. 8-го июля к часу дня «ДонЖуан» был готов пуститься в обратный путь.
И вот - минута расставания. Вильямс и Чарли уже на борту, возятся со снастями; Шелли еще на твердой земле - прощается с Хантом и Трелони.
Шелли:
- Байрон в сущности - благороднейший человек. Ему бы надо только вырезать раковую опухоль аристократизма. Впрочем - что-нибудь надо вырезать и в каждом из нас, пожалуй.
Трелони озабоченно смотрел на небо:
- Как будто собираются тучи. А ветра почти нет. Успеете ли к ночи добраться до дома?
- Вильямс уверяет, что успеем.
- Вам надо было бы отплыть рано утром, а теперь уж лучше отложить до завтра.
- Никак нельзя: я обещал Мэри вернуться через три дня, а сам застрял здесь на целых восемь. Она все еще нездорова, и, конечно, тревожится. Да и Вильямсу надоели проволочки.
- Ну, как знаете... Я хотел проводить вас немного на «Боливаре», но его не выпускают из порта - под предлогом, что он еще не прошел санитарный контроль.
- Не огорчайтесь, дорогой Тре - это была бы совершенно излишняя забота...
Ли Хант:
- Шелли, а у меня для вас сюрприз. Я привез вам подарок, но в суете как-то забыл сразу вручить, а когда вспомнил, решил его приберечь для этой минуты - чтобы ее скрасить: разлука с друзьями, даже недолгая, всегда потрит настроение.
Он подал Шелли книгу; тот взял, посмотрел, просиял:
- Стихи Китса! Как хорошо! У меня был точно такой же томик, да я его где-то затерял... Спасибо. Я очень хотел это иметь.
- Шелли, ну где же вы? - крикнул Вильямс, у которого вконец иссякло терпение. - Пора.
- Сейчас! - Ну, друзья - до скорой встречи!
Шелли порывисто обнял Трелони и Ханта, быстро поднялся на борт яхты, обернулся; ухватившись одной рукой за канат, другую - с книгой - поднял прощальным жестом... Хант и Трелони откровенно любуются им: освещенный двойным светом - ярким июльским солнцем снаружи, радостью и надеждой изнутри - он прекрасен... и - поразительно молод: не измученный жизнью больной неудачник - нет: возле мачты "Дон-Жуана" стоит юный мечтатель-энтузиаст, вновь без страха и сомнений рвущийся в бой за переделку мира...
Вот «Дон-Жуан» отдал швартовы и стал медленно удаляться от берега... Вот паруса наполнились ветром... Ли Хант и Трелони продолжали неотрывно смотреть вслед своему солнечному другу.
- Если бы вы знали, что сделал он для меня за эту неделю! - тихо сказал Хант. - Ей-богу, глядя на него, понимаешь - можно было бы создать поистине божественную религию, если бы основой ее было именно милосердие, доброта - а не вера...
Трелони не ответил - он думал о другом: «Скоро с берега подует попутный ветер... Но, пожалуй, лучше бы его и не было. Лодка без палубы, и ни одного толкового моряка на борту... Не дай бог если гроза.»
Солнечный диск закрыла сизая туча. Светлый лучик скользнул по воде - и погас.
Трелони, простившись с Хантом, поднялся на борт «Боливара» и при помощи подзорной трубы еще следил за парусником Шелли некоторое время - пока он не скрылся в тумане, который начал подниматься над спокойной, тяжелой водой. Солнце вновь вынырнуло из-за тучи, но теперь его лучи почти не пробивались сквозь туман. В гавани стоял полный штиль - раскаленный воздух, неподвижное, будто свинцовое море. Было нестерпимо душно. Утомленный Трелони спустился в каюту и заснул.
Вскоре его разбудил шум, и он вновь вышел на палубу. Матросы выбирали якорную цепь, чтобы поставить якорь потяжелее. На других судах тоже суетились, спешно меняли якоря, снимали реи и мачты. Небо угрожающе потемнело, дул порывистый ветер, и море, по-прежнему совершенно гладкое, словно подернулось маслянистой пеной. Упали первые крупные капли дождя. Множество мелких суденышек, промысловых и каботажных, со спущенными парусами спешно возвращались в гавань, воздух наполнился тревожными криками людей и чаек. Внезапно этот многоголосый шум был покрыт оглушительным раскатом грома, грянувшего, казалось, над самой головой. Море и небо смешались в бушующем хаосе...
Шторм продолжался недолго - едва ли больше двадцати минут. Потом дождь и ветер начали стихать, гром умолк, горизонт прояснился. Трелони, весь до нитки промокший, продолжал стоять на палубе, с подзорной трубою в руках. Полный тревоги, он вглядывался в морскую даль, надеясь опознать яхту Шелли в одном из множества рассеянных по волнам залива суденышек.
«Дон-Жуана» среди них не было.

10.
В Каса Маньи Мэри и Джейн ожидали возвращения путешественников. С утра до ночи сидели они на террасе, вглядываясь в ту точку моря, где из-за мыса вот-вот должны были появиться высокие мачты «Дон-Жуана», но судна все не было. День проходил за днем - нетерпение и досада сменялись тревогой: почему они так задержались? Может быть, кто-то из них заболел?
Наконец пришло письмо Ханта, адресованное Шелли; Мэри его распечатала: «Напишите нам, как вы доехали, потому что в понедельник, после вашего отъезда, была непогода, и мы беспокоимся...».
Ужас. Догадка, принять которую невозможно. Но невозможно теперь и бездействовать. Надо скорее выяснить, что случилось. Надо узнать свою судьбу.
Обе женщины немедленно двинулись в путь. По дороге в Ливорно они заехали в Пизу. К себе в Тре-палаццо даже не заглянули, сразу направились во дворец Лефранки, к Ханту. Был поздний вечер, когда они постучались у дверей. «Первая встреча после четырех лет разлуки - и при каких обстоятельствах!..» - эта неожиданная мысль так поразила Мэри, что лишь с большим трудом смогла она одолеть волнение, грозившее обмороком.
На стук отозвался женский голос: «Кто здесь?» - по-итальянски: это была горничная сеньеры Гвиччиоли. Выяснилось, что Хант уже лег спать, и говорить придется с Байроном, который тоже здесь. Нежданных посетительниц встретила улыбающаяся Тереза. При виде Мэри она содрогнулась - несчастная была похожа на призрак: лицо ее, смертельно бледное и неподвижное, словно выточенное из мрамора, казалось, излучало фосфорический свет.
- Где он... Известно ли вам что-нибудь о Шелли? - едва вымолвила Мэри. Тереза ничего не могла ей сказать.
Потом вышел Байрон. Он тоже ничего не знал.

Из воспоминаний Эдварда Джона Трелони:
«На третий день /после исчезновения Шелли с утра я отправился верхом в Пизу. Своими опасениями я поделился с Хантом, и мы вместе поднялись к Байрону. Я честно сказал ему обо всем - на лице его появилось выражение ужаса и голос его светлости дрожал, когда он принялся меня расспрашивать...»

Из Пизы Мэри и Джейн отправились в Ливорно, чтобы повидать капитана Робертса и Трелони, но ничего нового не узнали. Им теперь оставалось только одно - вернуться в Каса Маньи и ждать... Да, вновь ждать - результата розысков, которые организовал Трелони... или, может быть, чуда.
Во дворце Лефранки тоже ждали и тоже надеялись - разуму вопреки.

20-е июля 1822 года. Пиза.
Бильярдная в палаццо Лефранки. Байрон сидит на диване, курит сигару; Ли Хант бесцельно бродит по комнате. Оба - в более чем мрачном настроении.
Байрон:
- Что меня всегда поражало в нем - это единство слова и дела. Многие проповедуют добро и альтруизм, но мало кто способен быть альтруистом в повседневной жизни - разве что ценою чрезмерных волевых усилий, которые безнадежно портят характер. Такие альтруисты «от ума» всегда преисполнены великого почтения к себе и презрения ко всем окружающим... Шелли - другое дело: для него доброта и самоотверженность были совершенно естественны, как дыхание... Вот характерный случай: помните, я вам рассказывал про стычку с пьяным драгуном? Шелли тогда продемонстрировал столь исключительное мужество и заботу обо всех, кроме себя, что я, когда узнал подробности, был просто поражен. Ведь именно в подобных ситуациях, где есть опасность для жизни, проявляется существо человека, его подлинная натура - головные идеи тут не работают. Он следовал своим принципам буквально, в большом и в малом, именно потому, что иначе жить не умел...
- Все правда, - отозвался Хант. - Но... вы говорите о нем в прошедшем времени - не надо! Ведь есть еще надежда! Пусть слабая, но - есть! Помните, вы сами говорили, что лодку могло занести на остров Эльба... или даже на Корсику. Я понимаю, прошло много времени, но все-таки шанс остается... Или вы уже совсем не надеетесь?
Байрон - сердито:
- Надеюсь, но не надо говорить вслух - сглазите...
Дверь отворилась, без доклада вошел Трелони. Он только что с дороги - одежда в пыли, на сапогах грязь.
Байрон и Хант - в один голос:
- Ну?
Трелони молча снял шляпу. Минута гробового молчания...
Хант облизнул губы, с усилием вымолвил:
- Что?
- Все три тела выброшены на берег. Шелли - в районе Виареджио.
- Вы видели сами?
- Да.
Байрон, хрипло:
- Ошибка... исключена?
- Увы.
- При нем были документы? - продолжал допытываться Байрон. - Ведь прошло десять дней, и само тело, наверное... - он запнулся.
- Документов не было. Но в карманах я нашел две книги: том Софокла и...
- Стихи Джона Китса! - догадался Ли Хант.
- Да. Книга Китса была открыта и перегнута пополам - видимо, он читал до последней минуты, когда лодку настиг шквал...
Трелони сел, вытащил трубку, начал ее раскуривать. Все молчат. Ли Хант отошел к окну, отвернулся, тихо вздыхает, сморкается - наверное, плачет. Лицо Байрона застыло в беломраморной неподвижности - как лицо Мэри в ту недавнюю памятную ночь; только губы слабо шевелятся, шепчут:
- Это - рок. Все, кого я полюблю, обречены ранней смерти. Когда-то - друзья юности: Мэтьюз, Уингфильд, Лонг; потом - Аллегра... Теперь вот - он... Да, видно, прав Менандр: «Богов любимцы долго не живут...»
- Кто займется похоронами? - тихо спросил Хант.
- Я, - отозвался Трелони. - Но тут есть одна сложность. Миссис Шелли хочет похоронить мужа на протестантском кладбище в Риме, рядом с их сыном и Китсом. Шелли когда-то говорил, что ему нравится это место.
- Так и следует сделать, - сказал Байрон.
- Да, но сложность в том, что итальянские законы запрещают перевозить тела утопленников: их засыпают известью и оставляют в песке на берегу. Можно, правда, кремировать на месте... Но для этого нужно специальное разрешение.
Байрон стукнул кулаком по сиденью дивана:
- Разрешение будет, даже если мне придется перевернуть всю Италию вверх дном! - пауза. - Сожжение по древнегреческому обряду, с вином, маслом и ладаном - должно быть, эффектное зрелище... - еще помолчал, подумал и произнес, обращаясь, видимо, больше к себе самому, чем к слушателям: - Вот ушел еще один человек, относительно которого общество, в своей злобе и невежестве, грубо заблуждалось. Теперь, когда уже ничего не поделаешь, оно, быть может, воздаст ему должное. Но что ему в том?

11.
Разрешение на кремацию тел Шелли и Вильямса было получено. Тело Чарли Вивьена решено было оставить похороненным в песке.
Останки Вильямса сожгли 15 августа. Мрачным обрядом, как и предшествовавшими ему поисками, руководил Трелони, в распоряжение которого тосканские власти предоставили отряд солдат с пиками, одетых как для погребальной церемонии. Из числа близких людей при кремации присутствовали Байрон и Хант.
16-го августа настала очередь Шелли.
Трудно вообразить ландшафт более величественный, чем тот, который судьба избрала в качестве декораций для этого последнего акта жизненной драмы. Пустынный берег, спокойное сине-фиолетовое море, желтый песок, белая стена Апеннин вдали, и над всем этим - ослепительное солнце в безоблачном небе...
Покрывшееся известковой корою тело было вырыто из песка и возложено на костер, полито маслом и вином, посыпано ладаном. Вспыхнуло и поднялось высокое, очень яркое, светозарное пламя. Жар был так силен, что струи воздуха над огнем дрожали и колыхались.
Как и накануне, возле костра стояли с обнаженными головами те же трое - Байрон, Трелони и Ли Хант. Они молчали, смотрели на пламя, думали - каждый о своем.
Трелони: «Странная штука - жизнь... Был знаком с ним каких-то полгода. Виделись - считанные дни. И вот он ушел - и в душе пустота.»
Хант опустил голову - больше смотреть не в силах. Глаза полны слез. «Он не кончил свою главную поэму... и «Карла Первого»... и «Защиту поэзии»... А сколько еще у него было планов и замыслов! Он не хотел рассказывать, смеялся, говорил: «Потом». Этого «потом» уже никогда не будет. А ведь он еще не успел полностью расцвести, он все время был в состоянии быстрого интеллектуального роста... Человечество никогда не узнает, кого оно потеряло в нем - может быть, второго Гете или Шекспира... О боже, как это несправедливо, нелепо, чудовищно! Всего тридцать лет! Нет, ему даже не исполнилось тридцати. Короткая жизнь - и сколько труда, борьбы, любви, счастья и горя, сколько страданий... Больше всего - страданий: их хватило бы на сотню обычных судеб. В его сердце отозвались все скорби мира... Воистину - то было сердце сердец...»
Байрон - не плачет. Стиснул зубы. Не отрываясь, молча смотрит на пламя. «Саути и другие мерзавцы, наверное, торжествуют: в стане реакционеров сегодня праздник. А мои благородные респектабельные друзья - Томас Мур, Джон Меррей, Хобхауз, Вальтер Скотт - они-то, конечно, не радуются вслух, но в душе, кто знает, может и говорят себе: «Умер этот злосчастный безбожник, бунтарь, возмутитель спокойствия - по-человечески жаль, но для общества оно к лучшему...» - О благонамеренные, благоразумные, осторожные ревнители общественной морали! Это был вне всяких сравнений лучший и наименее себялюбивый из всех людей, кого я только знал. Я не встречал еще человека, который в сравнении с ним не казался бы жалким животным...» Словно откуда-то издалека донеслись слова, произнесенные рядом:
- Хант, посмотрите - это чудо! Все тело сгорело до тла, доже кости - а сердце цело! Оно только немного обуглилось...
- Да. Оно было очень большим...
Уши Байрона услушали, душа - нет: слишком громко звучит в ней внутренний голос. «Мой бедный Шелли! Безупречнейший джентльмен - до чего мягок, тактичен, до чего хорош он был в общении! И вот его-то, самого добросердечного из людей, выгнали из родного дома, а потом из родной страны - как взбесившегося пса! - а все за то, что он усомнился в догме! Человек и поныне тот же дикий зверь, каким был в дни творения, и явись опять в мир Христос, которому будто бы поклоняются - его бы снова распяли...»

Сердце Шелли, которое так и не сгорело, удалось сохранить - позднее оно было увезено в Англию. Пепел был благоговейно собран и погребен в Риме на протестантском кладбище, которое так нравилось самому поэту - рядом с останками малютки Вильяма и Джона Китса.
Над могилой Шелли нет ни креста, ни пышного надгробия. Есть только белая прямоугольная плита среди травы и цветов. На ней - надпись, предложенная Ли Хантом:
«Перси Биш Шелли - сердце сердец».

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Шелли, 1822 г.:
«Я ждал от жизни большего... Конечно,
Я знал, что зло и бедность в ней найду,
И сквозь расселину пройти беспечно,
По совести, я не имел в виду;
В моем же сердце отражалось вечно
То, что тревожило мою среду,
И я готов сносить был бесконечно
И козни, и насмешки, и вражду
Укрыв тройным щитом долготерпенья
Больную грудь...»19
__________________________

19 пер. К.Чемены

Заключение. ДОЛГОЕ ЭХО

«Поэт я или нет - решение этого вопроса следует отослать к тому времени, когда соберется суд потомства...»
П.Б.Шелли

Октябрь 1822 года.
Из дневника Мэри Шелли:
«Жизнь моя все так же влачится сонной рекой среди голых бесплодных берегов... Кажется, голос Альбе - единственный, который обладает такой способностью вызывать во мне меланхолию.
Я привыкла почти ни к чему не прислушиваться и сама почти не говорить, когда раздается этот голос; отвечал ему другой, не мне принадлежащий, - тот, чьи звуки угасли. Альбе умолкает - и я жду, что прозвучит тот, другой голос... но Шелли безмолвствует, чувство такое, словно бы за раскатом грома не начинается дождь, или ослепительно сияет, никого не согревая и не рассеивая тьмы, солнце - все вокруг знакомо, привычно, но предметы вдруг лишились своих выразительных свойств... С кем угодно другим я могу беседовать, ни на миг не возвращаясь мыслью к Шелли (пока он был жив, так происходило все время) или, по меньшей мере, не испытывая при этом ощущения самой живой его близости, обычного, когда я одна; но стоит появиться Альбе, и тут же Шелли завладевает и сердцем моим, и разумом, возникая передо мной с отчетливостью, какая недоступна в реальной жизни, словно заставляя задуматься, что же мы называем истинной реальностью - ведь он стоит передо мною совершенно живой, он здесь, рядом, во всей полноте своего существования; и это ощущение не проходит до тех пор, пока не нахлынут слезы, ставшие моим спасением, и не начнется тот приступ болезненного возбуждения, какие со мной случаются на берегу моря, чей шум давит на меня и вызывает во мне боль...»
Белая лебедь, потерявшая друга, легенде вопреки не ударится грудью о землю - но она еще долго с горестным криком будет кружить над местом гибели своего любимого... Так и Мэри не смогла сразу покинуть Италию: здесь была могила Перси, здесь были Хант, Байрон и Трелони.
Пизу пришлось оставить - Байрон был вынужден уехать из-за высылки семьи Гамба - и для самой Мэри это было к лучшему: оставаться в городе, где все было связано с Перси, для нее было бы слишком тяжело.
Вся компания перебралась в Альбано, предместье Генуи. Байрон поселился на прелестной розовой вилле Каса-Саллюцио, Мэри - в одном доме с семейством Ханта.
На новом месте Мэри было холодно и одиноко. Страшную боль утраты усугубляло отношение окружающих, воспринимавшееся ею как равнодушие. Хорошо еще, что рядом был Трелони, перенесший немалую часть своего благоговения с погибшего кумира на его вдову. В конце сентября Мэри писала Пикоку: «Из всех здешних знакомых только мистер Трелони - мой единственный бескорыстный друг. Tолько он по-настоящему верен памяти моих незабвенных мужа и детей. Но каким бы добрым и отзывчивым человеком он ни был, заменить мне моих близких он, увы, не в состоянии...»
Мнение, будто Трелони один только верен памяти Шелли, было не совсем справедливо. Байрон и Хант по-своему тоже были ему верны - об этом говорит хотя бы тот факт, что оба первое время кое-как терпели друг друга и отважно боролись за журнал.
«Либерал» осенью вышел в свет, но еще до своего рождения был обстрелян официальной критикой: его заранее аттестовали как «мерзопакостное издание», «союз злобы, безумия и глупости» и даже «грязное пятно на нашей национальной литературе». Когда же первый номер (с байроновским «Видением суда»), наконец, появился - тутже последовал дикий скандал, и на издателя, Джона Ханта, даже подали в суд.
К сожалению, следующие три номера не удостоились даже такого - скандального - успеха, и это объяснялось уже не только организованной травлей, но и самим качеством издания, явно оставлявшем желать лучшего. Помещенные в нем произведения Байрона и статьи критика Хэзлитта представляли, бесспорно, значительную ценность, но остальной объем заполнялся случайными материалами, в основном довольно никчемными, и стряпня бедняги Ли Ханта была среди них едва ли не самой никчемной. Творчество Шелли в «Либерале» было представлено очень слабо: два-три лирических стихотворения, перевод отрывков гетевского «Фауста» - и только. Ни «Маскарад анархии», ни шедевры политической лирики, ни сатиры - «Питер Белл III» и «ТиранТолстоног», ни даже «Защита поэзии» - не удостоились чести быть опубликованными в издании, для организации которого погибший поэт сделал так много. Было ли это следствием простой небрежности друзей или боязни, что столь опасное имя еще сильнее скомпромитирует журнал - трудно сказать, но если причиной была осторожность, то она оказалась излишней: не дождавшись запрещения свыше, «Либерал» на четвертом номере сам испустил дух.
Как и опасался Шелли, союз «жаворонка и орла» был весьма непрочен. За несколько месяцев общения Байрон и Хант накопили такой заряд взаимного недовольства, что дальнейшая совместная работа сделалась невозможной. Кто был в том виноват? Наверное, оба. Лорду Байрону еще в Пизе, в палаццо Лефранки, смертельно надоели и опротивели если не сам Хант, то его семейство - больная и ставшая сварливой (может быть, именно из-за болезни) Марианна, орда вездесущих бесцеремонных детей; к тому же он чувствовал, что эти люди, оставшиеся после смерти Шелли на его полном иждивении, недвусмысленно осуждают его образ жизни - его манеры, связь с Терезой, роскошь, аристократизм.
Хант был тоже недоволен Байроном, и это недовольство постепенно перерастало в злобу. Добрый деликатный Шелли умел держаться с людьми иного интеллектуального уровня таким образом, что они не ощущали ни малейшего дискомфорта - напротив, росли в собственных глазах от сознания, что гениальный поэт их так внимательно слушает, так ценит их мнение. Байрон был другого склада - он жестко давал почувствовать свое умственное превосходство. Простые люди без особых претензий - вроде Вильямса или Медвина - воспринимали это как должное и продолжали им восхищаться. Но Хант был самолюбив - он страдал. Нечто подобное испытывал и Трелони в первые месяцы их знакомства (отчасти от личных обид, отчасти от невнимания Байрона к Шелли), но после погребального костра у Виареджио он с Байроном внутренне почти примирился: он увидел глухое горе поэта, а тому, кто искренне любил Шелли, пират готов был многое простить. Значительно более образованный Хант на столь сложные чувства не был способен: он думал исключительно о своих собственных обидах - как и Байрон о своих - а два эгоизма, как известно, под одной крышей долго не уживутся. Удивляться надо, стало быть, не тому, что вышло только четыре номера «Либерала», но тому, что их было целых четыре.
Неудача с журналом удручающе подействовала на Байрона - тем более, что враги злорадствовали по этому поводу, а друзья, как обычно в таких случаях, наперебой твердили, что они-то и раньше предчувствовали такой оборот событий и предупреждали об этом, а он, Байрон, не захотел внять их разумным советам. Но главное - неудача показала, что интерес к нему как к поэту и человеку в Англии начинает слабеть. А это - как бы ни презирал он свет вообще и читающую публику в частности - было весьма и весьма неприятно.
Жизнь, которую он вел в Генуе, тоже не давала внутреннего удовлетворения: все здесь надоело ему - даже Тереза, все казалось пресным и скучным. Жизнь снова пуста, он опять одинок в этом мире - ни любви, ни друга, ни дела...
Да, в Италии делать больше нечего.
Правда, есть еще Испания.
И - есть Греция. Там сражаются за свободу. Там умирают со славой...
Март 1823 года.
Мэри пришла в Каса-Саллюцио повидать Байрона.
- ...Милорд, я переписала вашу поэму. Прошу, возьмите: вот здесь - подлинник, а это - моя копия.
- Благодарю. Мне бы хотелось знать ваше мнение.
- Вы же презираете суждения женщин...
- Автор «Франкенштейна» - не просто женщина.
- Что ж, извольте... Официальная критика придет от этого в ярость, но мне «Бронзовый век» очень понравился: смело и ярко. Как порадовался бы мой Шелли, если бы мог прочесть...
Байрон вздохнул.
- Мне говорили, миссис Шелли, что вы намерены скоро вернуться в Англию?
- Я вынуждена. Но очень трудно решиться... Я ехала сюда с ним... и с двумя старшими детьми... Возвращаюсь, оставив здесь три самых дорогих могилы.
- Но в чем причина такого решения?
- Причина самая прозаическая: мне не на что жить.
- Если дело только за деньгами - я охотно предоставлю вам необходимую сумму...
- Я тронута вашим великодушием, милорд, но это для меня - не выход, а всего лишь отсрочка. Мне надо думать о будущем. Не о своем - о будущем сына. Оно будет теперь целиком зависеть от его деда, сэра Тимоти Шелли. Мой отец, к сожалению, нам ничем не сможет помочь.
- Я глубоко сочувствую...
- Спасибо, не будем больше об этом.
Оба помолчали.
- Милорд, я рассказала вам о своих планах на будущее - теперь хочу узнать о ваших. Я слышала, будто вы собираетесь в Грецию. Это правда?
- Правда. Кстати, вы читали официальное заявление государей Священного союза относительно греческих дел? Оказывается, восточные мятежники находятся в прямой связи с подстрекателями революций в западной Европе, и вообще реформаторы, где бы они о себе ни заявляли, одного поля ягода! Каково?
- Я ничего иного и не ждала. Перси еще два года назад предвидел, что если события примут серьезный оборот - христианские монархи скорее поддержат султана, чем революционеров-единоверцев... Но простите, милорд - я вернусь к тому, что меня волнует: ваша экспедиция может быть опасной. А вы еще не кончили «Дон-Жуана»... и вообще вы в расцвете творческих сил. Стоит ли так рисковать?
- Ради реального дела, ради борьбы за свободу - стоит: освобождение Греции важнее любой поэмы. И притом я получил официальное приглашение... По-видимому, мое личное присутствие среди восставших - это единственная возможность расшевелить наших соотечественников, которые на словах сочувствуют грекам, а на деле никак не закончат подписку в их пользу. Наш лондонский грекофильский комитет до сих пор пребывает в спячке, и если я его не подтолкну - ваш друг Маврокордатос не получит английского оружия до конца света.
- Вы правы: поднять общественное мнение в пользу революционеров - это сейчас важнее всего. Перси тоже так считал...
- Да, я это помню... Итак - пока что, в ожидании конца подписки, я зафрахтовал судно и покупаю для греков оружие на свои деньги. Хочу подобрать себе небольшой, но боеспособный отряд волонтеров. Кстати: вы, если не ошибаюсь, часто видетесь с Трелони?
- Да, мистер Трелони очень добр и внимателен ко мне. Не помню, рассказывала ли я вам, что он предпринял попытку расследовать обстоятельства гибели моего мужа?
- А разве в них есть что-нибудь неясное? Очевидно, яхта опрокинулась во время шторма.
- Знаю, сначала все так считали. Но некоторое время назад парусник удалось найти и поднять. Капитан Робертс, который осматривал его, категорически утверждает, что он не опрокинулся, а затонул вследствие столкновения с другим судном: бортовая обшивка правой кормы была пробита.
- Вот как? Это меняет дело: столкновение могло быть случайностью, а могло - и следствием злой воли.
- Трелони предполагает злую волю: он отыскал какого-то старого моряка, который свидетельствует, что яхта с Шелли и Вильямсом была намеренно погублена разбойниками. Возможно - попытка ограбления или акт политического убийства, скорее даже последнее. Мне в это, правда, не очень верится...
- Почему же? Кое-кто, я думаю, давно желал, чтобы Шелли поскорее умолк навеки. А если злоумышленники подозревали, что я тоже нахожусь на борту - тогда эта версия представляется вполне вероятной... Однако доказать ее и, тем более, найти преступников мы едва ли сможем.
- А если бы и нашли - это не воскресило бы погибших... - тихо сказала Мэри. - Милорд, вы спросили, вижусь ли я с Трелони - наверное, хотите дать мне к нему какое-то поручение?
- Да. Скажите ему, что я приглашаю его участвовать в моей греческой экспедиции.
- Непременно передам. Он любит опасные приключения и, я уверена, согласится.
- Пьерино тоже в восторге от этой затеи и будет меня сопровождать. Естественно, возьму Титу и Флетчера...
- А как же Тереза? - поколебавшись, спросила Мэри.
- Уедет в Равенну с отцом. Слез тут будет целое море... Но - ничего не поделаешь: не могу же я везти ее с собой на войну, как она того хочет. И в Италии мне больше делать нечего. Ханта я обеспечил и думать о нем больше не хочу. Будь бы жив Шелли... Ну да что говорить...
И опять - долгое молчание.
Мэри поднялась с кресла.
- Ну, что ж... Раз так - до встречи в Англии. Я верю, вы вернетесь туда героем.
Байрон тоже встал, сказал очень тихо:
- Или - не вернусь совсем.
«Встревожен мертвых сон - могу ли спать?
Тираны давят мир, - я ль уступлю?
Созрела жатва, - мне ли медлить жать?
На ложе - колкий терн; я не дремлю;
В моих ушах, что день, поет труба,
Ей вторит сердце...»20

В июле 1823 года Байрон на двух зафрахтованных им кораблях отбыл в Грецию. С ним отправились Пьетро Гамба и Трелони; последний, учитывая возможность трагического исхода экспедиции, купил для себя место на римском протестантском кладбище возле могилы Шелли - он непременно хотел после смерти лежать рядом со своим светлым другом.
Вторую половину года Байрон и его спутники провели на острове Кефалония; в январе 1824 года прибыли в Миссалунги, где были восторженно встречены повстанцами.
Обстоятельства последних месяцев жизни Байрона столь широко известны, что здесь вряд ли необходимо вдаваться в подробности. Достаточно сказать, что в Греции он был гером в полном, самом высоком смысле этого слова. Он сумел проявить там самые лучшие качества своей личности - трезвый ум, смелость, мужество, великодушие - особенно к простым людям и пленным туркам, которых спасал от мести повстанцев. Он завоевал не только уважение вождей, назначивших поэта «архистратигом» - главнокомандующим, но и огромную любовь народа. И то, что умер он не на поле боя, как сам того хотел, а в постели, сожженный приступом малярии - отнюдь не делает его смерть менее патетической. Известие об этой смерти потрясло общественность не только Англии, но и многих других стран Европы, вызвало желанный подъем сочувствия греческому делу - подъем, который, в свою очередь, обеспечил приток материальной помощи и существенно повлиял на позицию европейских правительств в этом вопросе.
Много высоких сердец оплакало Поэта и Воина - меньше в Англии, больше в Германии, во Франции, в России - особенно в России. Гете и Гейне, Альфред де Виньи и Мицкевич, Рылеев и Кюхельбекер, Веневитинов и Вяземский, Александр Бестужев и чуть позднее Лермонтов отдали ему дань скорби и восхищения. «Мир опустел», - сказал Пушкин.

2.
В 1823 году Мэри Шелли вернулась в Англию.
Ей тоже предстояла борьба, невидимая, но жестокая - борьба за выживание. Как Шелли и опасался, с его смертью выплата ренты была прекращена - семья оказалась без средств.
На Годвина рассчитывать не приходилось: уже давно его издательство существовало в значительной мере благодаря помощи зятя; через два года после смерти Шелли старик вынужден был признать себя банкротом.
Следовательно, у Мэри не было иного выхода, кроме как обратиться к свекру.
Сэр Тимоти невестку свою знать не хотел, но изъявил желание взять на воспитание трехлетнего внука - при условии, что мать откажется от всех прав на него. Такую помощь Мэри отвергла категорически: пусть как литератор она много не заработает - все равно, лучше бедность и самый тяжелый труд, чем допустить, чтобы отняли ее единственное утешение, чтобы Перси-Флоренса воспитывали в ненависти к его отцу!
После некоторых колебаний сэр Тимоти все же назначил внуку скромную пенсию, но опять же с условием: его мать должна дать обязательство при жизни свекра не публиковать сочинений покойного мужа, не писать его биографию, никак не пропагандировать его творчество... Это противоестественно, чудовищно, невероятно, но факт есть факт: семидесятилетний баронет, пережив молодого сына, хотел теперь одного: уничтожить саму память о нем. Старый аристократ не мог примириться с бунтовщиком, перешедшим в лагерь униженных и оскорбленных... Лишнее подтверждение тезиса Шелли о том, что нет ненависти более непримиримой и беспощадной, чем ненависть социальная.
Вдова вынуждена была принять ультиматум. Год спустя, в 1824-м, она попыталась все же нарушить запрет - опубликовала томик «Посмертных стихотворений» Шелли. Едва сэр Тимоти узнал об этом, он тутже прекратил выплату пособия - и Мэри пришлось самой изъять из продажи почти весь тираж...
А потом были однообразные, грустные, монотонные годы - долгий эпилог короткой прекрасной поэмы. Ставшая вдовой в неполных двадцать пять лет, Мэри больше не вышла замуж, хотя имела достойные предложения - после Шелли для нее не могло быть другой любви.
Она не считала себя обделенной, не корила судьбу за пережитые испытания - они были далеко не эквивалентной оплатой выпавшего на ее долю редчайшего блага. Одна из записей в ее дневнике говорит: «Восемь лет, которые я провела с ним, значили больше, чем обычный полный срок человеческого существования...» И это - глубокая правда. Но в то же время те восемь лет, в которых была не только радость большой взаимной любви, но и много тяжких горестей - они теперь, из другой жизни, казались одним лучезарным мгновением огромного счастья. Оно ушло, но не исчезло полностью - остались воспоминания, они продолжали светить и греть.
А в настоящем был обожаемый сын, была цель - поставить его на ноги, дать первоклассное образование, - и ради достижения этой цели был постоянный изнурительный труд литературного поденщика - переводы, редактирование чужих рукописей, рецензирование, сочинение собственных романов (она их опубликовала еще два или три, таких же мрачных, как «Франкенштейн», но в отличие от него не имевших успеха).
И была цель другая, не менее важная: привести в порядок архив мужа. Собрать в своих руках все, что когда-либо вышло из-под его пера - вплоть до последнего клочка писем, которые могли быть отправлены родственникам или знакомым. Систематизировать документы. Издать, как только появится такая возможность. И рассказать то, что она сама знает о Шелли - Поэте и Человеке - если уж не в форме целостной биографии, то хотя бы в примечаниях к его сочинениям...
Эту вторую задачу, как и первую, Мэри выполнила. Остается лишь восхищаться ее терпением, мужеством и - силой человеческой любви.

Тяжелый труд, лишения, горести не способствуют долголетию. Мэри скончалась в феврале 1851-го - ей было всего пятьдесят три года.
Зато сэр Тимоти прожил больше девяноста лет и покинул этот мир лишь в 1844-м году. Поскольку сын Харриет умер в детстве, Перси-Флоренс унаследовал поместье Филд-Плейс и остатки состояния своего деда; он стал лордом, женился на девушке, которую звали Мэри и которая была страстной поклонницей Шелли-поэта, чью биографию - очень сильно отретушированную - эта чета позаботилась издать. Впрочем, мледшее поколение и в интеллектуальном, и в духовном смысле было много ниже старших Перси и Мэри.
Расскажем вкратце о судьбах еще пятерых героев этой истории.
Мисс Клермонт, после смерти Шелли оставшаяся без средств (Мэри уже не могла помогать ей), уехала в Вену, где жил ее брат, но через несколько месяцев их обоих оттуда выслали: полиция Меттерниха дозналась, что Клер и Чарлз находятся в родстве с «пользующимися печальной известностью вольнодумцами - Шелли и Годвином». Тогда молодая женщина решила принять приглашение одной русской аристократической семьи, с которой познакомилась во Флоренции. Она уехала в Россию, где и прожила в качестве гувернантки и компаньонки больше двадцати лет. После смерти сэра Тимоти вступило в силу завещание Перси, по которому Клер получила двенадцать тысяч фунтов, то есть - достаток и независимость. Она оставила службу, но в Англию возвращаться не захотела - поселилась с племянницей во Флоренции, на старой вилле, где и умерла в 1879 году - ей было уже за восемьдесят.
Пикок, Ли Хант, Хогг и Трелони тоже прожили долгую жизнь.
Хогг сделал карьеру - не столь блестящую, как мечтал в юности, но все же вполне приличную: стал состоятельным, преуспевающим адвокатом. Забавная деталь: этому человеку, похоже, на роду было написано влюбляться в тех же женщин, что и Шелли: когда-то Хогг ухаживал за Харриет, потом, не столь откровенно - за Мэри; в конце концов он женился на Джейн Вильямс.
Ли Хант, бывший радикал и либерал, сильно поправел, примирился с обществом и даже выслужил себе пенсию у королевы Виктории. Его жена Марианна, которую в 1822 году считали смертельно больной, в Италии поправилась и прожила до 1857 года.
Пикоку судьба, как и Мэри, щедрой рукой отпустила и счастья, и горя. Сначала было счастье: удачный брак с любимой и любящей женщиной, две обожаемые дочери - Мэри-Эллен и Маргарет... Потом началась черная полоса: внезапно умерла Маргарет, младшая девочка, и причиненные этим несчастьем страшные душевные муки вызвали неизлечимую психическую болезнь у ее матери. Пикок продолжал служить в Ост-Индской компании, продолжал писать романы и повести, рецензии, стихи, эссе; громкой славы не обрел, но пользовался заслуженным авторитетом в литературных кругах - как блестящий эрудит и большой знаток античности.
На старости лет бедняге пришлось испытать еще один удар судьбы. Его Мэри-Эллен рассталась, из-за несходства характеров, с мужем (впоследствии - знаменитым писателем Джорджем Меридитом) и в 1858 году уехала на континент, причем не одна, а с возлюбленным - художником Генри Уоллисом. Пикок, в свое время осуждавший Шелли за разрыв с Харриет, вновь отдал дань ханжеству - он не сумел простить свою дочь... Или, скорее, не успел: она скоропостижно умерла три года спустя. Старик после этого подал в отставку (прослужив в Ост-Индской компании сорок лет); последние годы он провел в уединении, практически ни с кем не общаясь, кроме внучки и любимых древнегреческих авторов.
Трелони много лет жил в Италии, был английским консулом; там умер, там и похоронен - согласно своему желанию, на римском кладбище рядом с Шелли, на том самом участке, которым запасся еще в 1823 году.
Возрастающий интерес общества к поэзии и личности Шелли побудил его старых друзей взяться за мемуары. Потомки им за то благодарны, но следует все же отметить, что эти опусы требуют к себе критического отношения, ибо авторы, желая угодить общественному лицемерию, постарались - кто в большей, кто в меньшей степени - затушевать неудобные черты характера и биографии своего великого друга - бунтарство, атеизм прежде всего. Пожалуй, воспоминания Пикока выгодно отличаются, в частности, реализмом - от опусов не в меру романтичного Трелони, правдивостью - от писаний Хогга, беззастенчиво извращавшего факты ради обеления собственной молодости; запискам Пикока свойственен лишь один недостаток: читая их, можно понять и оценить добродушно-самодовольного мемуариста, но - не его героя.

3.
В конце двадцатых, да и в тридцатые тоже, годы Шелли оставался еще относительно мало известным поэтом. В кругах аристократических и буржуазных его не знали и не желали знать, больше того - даже произносить в обществе его имя по-прежнему считалось неприличным.
Правда, некоторые из литераторов осмеливались нарушить табу - но таких любознательных было совсем немного. К числу этих немногих принадлежал, например, Вильям Теккерей. В 1829 году он, будучи студентом Кембриджского университета, с восторгом читал «Восстание Ислама», которое называл «прекраснейшей поэмой», хотя и признавался при этом, что временами испытывает сильнейшее желание бросить ее в огонь. Парадокс объясняется просто - будущий великий реалист и сатирик был вполне ортодоксальным сыном англиканской церкви. Его глубоко восхищали и поэзия, и сама личность Шелли - его чистота и самоотверженное человеколюбие - но крайне смущал атеизм, не в последнюю очередь из-за неприятностей, которые он мог бы причинить душе самого поэта в загробном мире. Курьезный и трогательный факт: сохранилось письмо Теккерея матери, в котором он высказывает простодушную надежду, что бог простит заблуждения Шелли ради благородства его намерений, и душа его будет все-таки спасена...
Но даже и при таком настрое Теккерей со своим увлечением Шелли был явным исключением из правила. Для респектабельного общества ошельмованный романтик оставался персоной non grata. Зато в конце тридцатых годов он обрел, наконец, аудиторию, о которой при жизни только мечтал. Этой аудиторией была быстро растущая армия английских рабочих - тех самых «мужей Англии», к которым поэт безуспешно пытался обратиться еще аж... в 1819-м году. Теперь его голос был наконец-то услышан. Вожди чартистского движения быстро оценили, какого мощного союзника имеют они в лице автора «Маскарада анархии» - и организовали выпуск его произведений дешевыми изданиями и массовым тиражом. В ход пошла не только политическая, но и философская его поэзия - не сложный символический «Прометей», конечно, но - «Королева Маб». Эта поэма за тридцать пять лет - с 1813 по 1848 год - выдержала шестнадцать изданий, и общий тираж был по тем временам огромен: около миллиона экземпляров! Читателей было много больше - ведь популярные книги имеют обыкновение ходить по рукам. Пусть посмертно, но Шелли все-таки выполнил миссию, к которой когда-то сам себя предназначил: он стал народным поэтом, подлинным просветителем английского рабочего класса.

В пятидесятые, шестидесятые, семидесятые, восьмидесятые годы слава Шелли в Англии - да и за ее пределами - продолжала расти. Если вспомнить хотя бы только крупных английских литераторов той эпохи, на которых Шелли оказал прямое влияние, то следует назвать, кроме чартиста Джонса и социалиста Морриса, также и сестер Бронте, Этель Войнич, Роберта Браунинга и Элизабет Баррент-Браунинг, Суинберна, Рескина, Росетти; с огромным уважением относились к Шелли Джон Голсуорси и Оскар Уайльд.
Во второй половине века наш герой прочно утвердился в пантеоне величайших английских поэтов; теперь уже не знать его сочинений образованным господам стало неловко. Но как же быть с его яркими революционными идеями, с его проповедью равенства, с его своеобразными моральными установками, которые он так последовательно осуществлял на практике; с его знаменитым атеизмом, наконец? А очень просто: не замечать их. Восхвалять утонченного лирика, дивного певца любви и природы, этакого ювелира от поэзии - а все остальное забыть. Выгодно и удобно...
К счастью, этот кастрированный вариант кое-кого не устроил. Среди тех, кто страстно и неутомимо боролся за настоящего Шелли, был и некий ирландец, публицист, романист и музыкальный критик, великий английский драматург - Джордж Бернард Шоу, который прямо говорил, что Шелли был атеистом, социалистом, эгалитаристом, крайним радикалом, и при этом не стеснялся называть его своим кумиром и подчеркивать, что со взглядами этого кумира лично он, Джи-Би-Эс, солидарен без оговорок. Не уставал он утверждать не только литературное, но и общественное и политическое значение творчества Шелли. В статье, посвященной 100-летию со дня рождения поэта (юбилей в 1892 году публично отмечался в Англии), Шоу не преминул подчеркнуть именно эту сторону проблемы Шелли, указав, что поэт был не только признанным идейным вдохновителем такого огромного, хоть и плохо организованного народного движения как чартизм, но и теперь, через семьдесят лет после своей смерти, продолжает оказывать влияние на духовную жизнь общества. «Он заставляет мужчин и женщин вступать в политические общества, общества секуляризации и вегатерианские общества, общества борьбы за развод, гуманитарные общества всех видов. На каждых выборах подаются голоса за Шелли, хотя их невозможно сосчитать... Шелли стал силой, и силой, все еще растущей...»
Да, творчество не признанного современниками гения отдалось в общественной и литературной жизни последующих поколений поразительно мощным и долгим эхом, и его посмертная история девятнадцатым веком отнюдь не кончилась. Споры и борьба вокруг его наследия и его личности продолжаются и по сей день и утихнут, надо полагать, не прежде, чем сбудутся его пророчества об освобождении и преображении человека. Это естественно: пока общество остается классовым, определенной его части всегда не по нутру будет великий бунтарь и вольнодумец, друг и защитник трудящихся; и, следовательно, те, чья задача - идеологически обслуживать богатство и власть имущих, будут продолжать бороться с ним тем или иным способом - выхолащивая революционную суть его творчества или пытаясь дискредитировать его как поэта.
Защищать поэзию Шелли от лая этих мосек было бы по меньшей мере наивно. Но, пожалуй, небезинтересно отметить, что некоторые идеи, впервые выдвинутые Шелли - например, о гражданском неповиновении угнетателям - именно в двадцатом веке получили практическое воплощение. Шелли, единственный коммунист-утопист среди великих поэтов начала XIX века, был до мозга костей гуманистом. Он призывал народ к восстанию - и в то же время к отказу от мести побежденным врагам; он страстно желал, чтобы необходимая - и неибежная - грядущая революция была максимально бескровной, унесла как можно меньше жертв. Но он был трезвым политиком и не боялся делать суровые выводы из преподанных жизнью уроков. Не даром в одном из самых последних его произведений - пьесе «Тиран-Толстоног» (которая после смерти поэта много лет была под цензурным запретом) восставшие рабы, в отличие от погубленного собственным прекраснодушием Лаона, яростно преследуют своих бывших мучителей... Друзьям Шелли об этом следует помнить.
Шелли был и всегда будет могучим союзником борцов против тирании во всех ее формах - тирании политической, духовной, семейной; союзником борцов за интересы обездоленного большинства народа, за свободу и полное социальное равенство, за справедливую и гуманную переделку мира. В споре с реакционерами и ханжами его жизнь и его книги - наш нестареющий аргумент.

Здесь можно было бы поставить точку. Но... еще несколько строк.
Еще несколько голосов из прошлого.
Байрон о Шелли:
«Я встретил в нем самого милого, любезного и наименее суетного из всех людей нашего времени. Такого бескорыстия, такой деликатности и такого сочетания возвышенной гениальности с детскою простотою я ни прежде, ни после не встречал уже ни в ком. Он создал себе beau ideal, в котором собраны все прекрасные, высокие и благородные черты, и он остается верен этому идеалу даже в мельчайших жизненных подробностях.»
«Шелли имеет в своем сердце больше поэзии, чем кто-либо из смертных...»
В августе 1822 года, вечером после кремации тела Шелли:
«Нет более Шелли, нет более моего гениального друга. Я леденею при взгляде на эту урну, в которой хранится только пепел высокой и благородной души. Что-то трагическое и странно роковое я вижу в погибели лучших людей Англии, для которых гений как будто составляет бремя и проклятие...»

Мэри Шелли, из комментариев к сочинениям мужа, 1839 г.:
«...Шелли любил народ и уважал его, так как он часто бывает добродетельнее и всегда больше страдает, и, стало быть, заслуживает больше симпатии, чем сильные мира сего. Он был убежден, что столкновение между обоими классами общества неизбежно, и становился решительно на сторону народа.(...) В улучшении политической системы нашей страны мы видим следы и его борьбы».

Трелони:
«О Шелли нельзя судить только по его стихам; то, что он делал и говорил в обыденной жизни, лучше всякой поэзии. Даже циничный Байрон признавал, что чище и возвышеннее существа не бывало на этом свете. Я видел и Шелли, и Байрона в обществе; противоположность их натур ярко бросалась в глаза. Шелли был везде, как у себя дома, говорил ровно, непринужденно со всеми, всякому был рад оказать услугу, не справляясь, кто он, и не требуя никаких рекомендаций. Он любил всех и все на свете, больше, чем самого себя, а потому, видя и слыша его, к нему нельзя было не привязаться. Его умственная деятельность была заразительна, и самый заплесневелый мозг не мог не работать в его присутствии...» Ли Хант:

Ли Хант:
«Мы никого не встречали, кто больше его приблизился бы к той высшей ступени человечества, о которой говорит лорд Бэкон, описывая величайшие проявления милосердия, недоступные человеческому существу.»

Анонимный критик - из статьи в газете «Чартистский вестник» от 19 октября 1839 года:
«Среди тех немногих избранников, которые удостоились славы «народных поэтов», первое место, бесспорно, принадлежит Перси Шелли. Урожденный аристократ, воспитанный в соответствии со вкусами и понятиями своего класса, он еще в ранней юности разорвал и разбил множество оков, которые наложили на него его высокое происхождение и образование, - и бесстрашно вступил на тернистый, но славный путь защитника Свободы, защитника презираемого и униженного народа... Благородство и независимость его сочетались с огромным, доходящим до самопожертвования гуманизмом. Люди, хорошо знавшие его, постоянно повторяют, что он и шагу не мог ступить без того, чтобы не творить добро, не осушать слезы и не ободрять бедняков. Они свидетельствуют, что не было еще в Англии человека более великодушного, чем Шелли.»

Ф.Энгельс, «Положение рабочего класса в Англии», 1845 г.:
«...Шелли, гениальный пророк Шелли, и Байрон со своей страстностью и горькой сатирой на современное общество имеют больше всего читателей среди рабочих; буржуа держат у себя только так называемые «семейные издания», выхолощенные и приспособленные к современной лицемерной морали...»
Он же, «Письма из Лондона», 1843 г.:
«Байрона и Шелли читают почти только низшие сословия; ни один «респектабельный» человек, если он не желает заслужить самой ужасной репутации, не смеет держать сочинения Шелли на своем столе. Выходит: блаженны нищие, ибо их есть царствие небесное и рано или поздно также царство мира сего.»

Эдуард Эвелинг и Элеонора МарксЭвелинг (из книги «Шелли как социалист»):
«Он был дитя французской революции... и он знал лучше любого из своих современников мощь и красоту этой необузданной матери своего духовного мира. Своим поэтическим и историческим проникновением он осознал истинное значение революционной борьбы. Другой певец этого времени, Байрон, был тоже дитя революции. Но он стоял на плечах Вольтера и Руссо «Новой Элоизы», тогда как Шелли - Бабефа и «Общественного договора» Руссо. Шелли видел во французской ревлюции этап в направлении к обновлению общества. Маркс, который знал и понимал поэтов так же хорошо, как философов и экономистов, говорил: «Истинное различие между Байроном и Шелли заключается вот в чем: те, кто их понимает и любит, считают счастьем, что Байрон умер на тридцать шестом году жизни, так как он превратился бы в реакционного буржуа, останься он жить дольше; напротив, они сожалеют, что Шелли умер в двадцать девять лет, так как он был революционер с головы до пят и всегда принадлежал бы к авангарду социализма».

Бернард Шоу, из статьи «Как о Шелли сказали голую правду», 1892г.:
«...Шелли не оставил никаких сомнений в том, что, родись он на полвека позже, он стал бы приверженцем социал-демократической идеи, полагая, что она приведет к самой демократической форме коммунизма, какую только можно создать и сохранить.»
Он же, 1932 г.:
«Шелли был не только поэт, но и мыслитель; не только мыслитель, но и радикальный мыслитель: в политике, в религии, в морали».

К.Д.Бальмонт, из предисловия к 1-му тому «Полного собрания сочинений» Шелли, 1903 год:
«Помимо стихов, как стихов, поэзия Шелли пленительна потому, что она является исповедью одной из самых правдивых и самых красивых душ, которые существовали на земле. Английский францисканец ХIII века Bartholomaeus Anglicus сказал о сапфире, что это лучший из драгоценных камней: он убивает гибельную силу яда и наиболее похож на небо. Эти слова можно применить к голубоглазому нежному Шелли. Поэт поэтов, он самый благородный, он лучший среди тех, кто жил для поэзии. Его душа, полная неизменного благоволения ко всему, что живет и дышит, отрицает все отрицательное, и из в сех поэтических душ она наиболее походит на безмерное и высокое небо.»

Л.Н.Толстой, из письма Э.В. Эллису, 1906 г.:
«Я совершенно согласен с Вами относительно Шелли /Эллис писал, что считает Шелли «величайшим поэтом Англии»/. Он не дал того, что мог дать и, конечно, дал бы миру. У него были самые возвышенные стремления, он всегда был искренен и смел.»

М.Горький:
«Возьмем ряд великих имен - Гете, Байрона, Шиллера, Шелли - и мы еще раз подивимся емкости их душ, поражающему обилию интересов, знаний, идей.»
«Одержимость... - неизбежна, необходима для человека, который всем существом своим любит дело и предан ему. Именно эта «одержимость» и создает таких монолитных людей, как Пушкин, Достоевский, Шелли и Лермонтов, Ленин и Гарибальди.»

Джавахарлал Неру, из работы «Взгляд на всемирную историю (письма дочери из тюрьмы)», опубликованной в 1942 году:
«Шелли был чрезвычайно обаятельной личностью; он был полон огня и с ранних лет выступил на защиту свободы... Он... прошел через свою короткую жизнь, как и подобает поэту, отдаваясь вображению, паря в вышине и пренебрегая трудностями жизни...»

Бертран Рассел, 1957 г.:
«Шелли господствовал над моим воображением, над моими чувствами в течение многих лет. Когда я прибыл в Италию в 1892 году, первым моим местом паломничества была Casa Magni (Каса Маньи), где Шелли провел последние месяцы своей жизни... Я не знаю никакого другого поэта, ему равного.»

М.Цебрикова, русский критик-демократ, 1873 г.:
«Невозможно не останавливаться долго с глубоким, отрадным чувством на таких личностях как Шелли: среди общества пигмеев, зарывшихся в свои мелкие интересы, забывших высшие цели жизни; среди чудовищного равнодушия, продажности и общественного разложения, они стоят одиноко колоссами нравственного мира...
Шелли скрепил своей жизнью слова, которые он говорил человечеству... Поэзия Шелли надолго еще сохранит свое значение для тех, в ком пробудилась мысль.»

Вера Басистова, 1989-1992 гг.

От автора

Этот роман строго документален - в нем нет ни одного вымышленного персонажа, диалоги в основном построены на цитатах из писем Шелли, Байрона и других. Среди действующих лиц, помимо упомянутых, знаменитые поэты-романтики Джон Китс, Томас Мур, Роберт Саути, философ и публицист Вильям Годвин, его дочь Мэри Шелли (автор знаменитого романа «Франкенштейн»), эссеист Томас Лав Пикок, журналист Ли Хант, путешественник Эдуард Трелони, английские луддиты, итальянские карбонарии, греческие повстанцы... Повествование охватывает период с 1811 по 1822 гг. - период наполеоновских войн и последовавшей за ними политической реакции, подготовки новых освободительных битв; время, когда общественное сознание подводило итоги Великой французской революции конца XVIII века.

Надо признаться, что, решив написать роман о реальном историческом герое, я долго колебалась между двумя своими любимцами - Бабефом и Шелли. Бабеф мне ближе во всех отношениях, но о нем уже были написаны две хороших художественных книги - И.Эренбурга «Заговор равных» и А.Левандовского «Первый среди равных»; пусть одна из них, на мой взгляд, страдает рядом неточностей, а вторая - несколько тяжеловата для чтения, но обе, так или иначе, создают вполне адекватный образ Великого Гракха.

Шелли в этом смысле повезло меньше. Из чисто художественных биографий, по крайней мере в конце 80-х, когда я занималась изучением этого вопроса, существовала только одна: книга Андре Моруа «Ариэль», очень знаменитая, но (по мнению многих литературоведов, с которым я совершенно согласна) сильно искажающая облик Шелли. Поэтому я сочла себя в праве предложить читателям свой вариант рассказа об этом удивительном человеке.

Шелли не только великий поэт. Он поразительно красив как личность - уникальное сочетание редкой доброты, благородства, самоотверженной любви к людям и - свободолюбия, бунтарства, ненависти к угнетению всякого рода: гнету политическому, социальному, духовному. По ряду причин Шелли не пришлось принять практического участия в революционной борьбе своего времени, но это не умаляет его значения как одного из величайших в истории революционеров духа, проповедника самых передовых идей - свободомыслия и социального равенства (т.е. коммунизма в его единственно возможном для первых двух десятилетий XIX века - утопическом - варианте). Как неукротимый борец против религиозного мракобесия, пропагандист атеистических взглядов, Шелли не утратил актуальности и в настоящее время.

Эта книга была написана в конце 80-х годов ХХ в. сначала как сценарий для кинофильма; данная редакция - уже в виде романа - завершена в 1992 году, к 200-летию со дня рождения великого английского поэта. В 1992-1994 годах я обращалась в различные издательства - везде мне с порога, даже не узнав название и тему романа, задавали один и тот же вопрос: в состоянии ли я издать его за свой счет, в противном случае и говорить не о чем... Только в одном месте - в издательстве «Май» - книгу почитали, похвалили, обещали издать бесплатно и... не только не напечатали, но даже рукопись не вернули. После этого я уже не повторяла такого рода попыток - убрала роман в стол до лучших времен. Коль скоро интернет дает возможность ознакомить с ним читателей - спасибо интернету! Надеюсь, отважные любители романтики, не боящиеся толстых книг, получат немалое удовольствие от знакомства с таким интересным - действительно, на редкость интересным - существом, как Шелли, тем более, что его биография сама по себе есть увлекательнейший, самой жизнью написанный, роман... так что моя заслуга как автора здесь минимальна.

Буду благодарна за отзывы.

Вера Басистова

 

Hosted by uCoz