Перси Биши Шелли
 

Главная

Политики

Полководцы, военные

Революционеры

Рядовые

Писатели, поэты

Композиторы

Художники

Ученые

Философы

Другие выдающиеся деятели

Исторические события

Форум

Ссылки

 

П Р О Р О К
Жизнь Перси Биш Шелли

«Созерцая идеалы, в настоящее время недостижимые, мы возвышаемся духом, проникаемся спокойствием и мужеством и через это приближаемся к осуществлению мечты, представляющейся теперь миражом».
П.Б.Шелли

Часть I.  БУНТ

«Вы скажете, что это очень странно,
Но правда всякой выдумки странней.»
Байрон. «Дон-Жуан», песнь XIV.
(перевод Т.Гнедич)

«Как молод ты в наш одряхлевший век!
Как зелен в этом сером мире...»
Шелли. «Карл I».
(перевод Б.Лейтина)


Август 1792 года.
Европа в тревоге. Франция в огне. Революция быстро идет к своему зениту. Через несколько дней парижские санкюлоты возьмут штурмом дворец Тюильри, Людовик XVI будет низложен. Через полтора месяца Конвент провозгласит образование Французской республики...
В истории случаются порой любопытные совпадения. 4 августа 1792 г., в тот день, когда только что избранный революционный Совет Парижской коммуны, подготовивший победоносное восстание против монархии, собрался на свое первое заседание - в тот самый день 4 августа по другую сторону Ла Манша, в семье мистера Тимоти Шелли, сассекского помещика, появился на свет первый ребенок - сын. Мальчику дали имя Перси Биш - в честь деда, баронета Биш Шелли, знаменитого своим огромным богатством и необузданным нравом. Взяв на руки долгожданного первенца, сорокалетний мистер Тимоти вздохнул с облегчением: слава богу, есть кому наследовать поместье и титул, а главное - древнее имя Шелли (в этой стародворянской семье, доводившей свое генеалогическое древо до самого Карла Великого, происхождением гордились больше, чем состоянием).
Наверное, мистер Тимоти был тогда счастлив; он и представить себе не мог, какой сюрприз готовит ему судьба. Да и никто из его родственников и знакомых, съехавшихся на крестины, конечно, не подозревал, что это дитя в будущем прославит имя Шелли гораздо больше, чем все поколения знатных предков...

1.
Март 1811 года.
Оксфорд, Юниверсити колледж.
«Ли Ханту, редактору журнала «Экзаминер».
Сэр! Не будучи знаком с Вами лично, я, тем не менее, обращаюсь к Вам, как к такому же другу Свободы, полагая, что в делах столь важных этикет не может быть помехой. Позвольте предложить Вашему вниманию проект, касающийся обеспечения безопасности для множества борцов за общественное благо. Моей целью является объединить просвещенных соотечественников, подвергающихся преследованиям за их независимые взгляды; я убежден, что их положение можно было бы облегчить, составив общество, чтобы противостоять коалиции врагов Свободы...»
...Комната напоминает скорее лабораторию естествоиспытателя, чем жилище студента. Электрическая машина, воздушный насос, микроскоп, всевозможные колбы, реторты, пробирки с реактивами и - книги, книги, книги... Лукреций и Спиноза, Локк, Юм, Вольтер, Гольбах в перемешку с учебниками по химии, физике, минералогии, астрономии... Натюрморт более чем своеобразный: пистолеты по соседству с ботинками, сахарница рядом с чернильницей; вот спиртовка, над ней - штатив с колбой, в которой нагревается некая жидкость, и тут же - кусок хлеба, чашка недопитого чаю, бумажный кораблик.
Владелец всего этого добра примостился на краю стола, пишет. Он имеет восемнадцать лет от роду, тонкое, поразительно одухотворенное лицо, большие лучистые голубые глаза, каштановые кудри до плеч и привычку в минуты задумчивости машинально теребить свою роскошную шевелюру, приводя ее в полный беспорядок.
«Мой отец является членом парламента, и я, по достижении совершеннолетия, вероятно, займу его освободившееся место. Ввиду ответственности, которую налагает на меня пребывание в университете, я, конечно, не решаюсь публично провозглашать все, что думаю, но придет время, когда все мои силы, пусть ничтожные, будут отданы делу Свободы...»
Дверь отворилась, вошел университетский служитель, сказал:
- Мистер Шелли, вас срочно вызывает декан.
Юноша вздрогнул, бросил перо, ответил с досадой:
- Иду.
Вызов к декану не сулил ничего хорошего. Полтора месяца назад Шелли и его друг Томас Джефферсон Хогг общими усилиями произвели на свет небольшой философский трактат отнюдь не ортодоксального направления - и теперь не без тревоги ожидали последствий.
Действительно: войдя в зал Коллегии, Шелли прежде всего увидел самодовольно ухмыляющуюся физиономию преподобного Джона Уокера - это был дурной знак. А декан, мистер Гриффитс - весь красный от гнева, и в руке у него... та самая брошюра! Совсем скверно. Юноша внутренне весь напрягся, ожидая грозы.
- Молодой человек, подойдите ближе. Это - ваша работа? - Гриффитс потряс брошюркой в воздухе, брезгливо держа ее двумя пальцами, как лягушку. - Одно название чего стоит: «Необходимость атеизма»! Как вам нравится, господа? Необходимость!! Атеизма!!! Достопочтенный мистер Уокер обнаружил эту мерзость не где-нибудь, а в университетской книжной лавке, где вот этот юнец разложил ее - целую пачку - для продажи по шести пенсов за экземпляр! Так, по крайней мере, утверждает книгопродавец.
- Возмутительно! - подхватил преподобный Уокер. - Позор для всего Университета!
- Брошюра анонимная, - продолжал декан, - однако сочинителя угадать нетрудно. Мистер Шелли, признаете ли вы себя автором этого богомерзкого пасквиля? Да или нет? Отвечайте!
- Во-первых, это - не пасквиль, а вполне корректная научная работа, - собственный голос доносится откуда-то издали; как ни странно, он звучит твердо. - Во-вторых, такой допрос противозаконен. Докажите свое обвинение, если можете, но я на вопросы, заданные в подобном тоне, отвечать не буду.
Декан - грозно:
- Так вы не отрицаете, что это - ваше произведение?
- Я отказываюсь отвечать.
- Открытый бунт! Какая наглость! - это опять вмешался преподобный. - Его следует исключить из Университета! Немедленно!
- Одну минуту, господа! Мистер Шелли - очень способный юноша, его успехи, особенно в естественных науках - поразительны. Может быть, на первый раз мы смягчим наказание и ограничимся...
Сердце Шелли билось так сильно, что в ушах стоял звон, и все происходящее было как в тумане - поэтому он не сразу понял, кто это осмелился его защищать. Кажется, профессор химии... Но декан не дал высказаться непрошенному адвокату, перебил:
- Извините, коллега, но вы, очевидно, не знаете - эта брошюра не единственный его проступок. Совсем недавно сей молодой джентльмен опубликовал - также анонимно - сборник возмутительнейших стихов, а выручку передал в фонд помощи Финнерти - ирландскому бунтовщику, арестованному за оскорбление лорда Каслри! Мы установили самый факт, однако приняли во внимание возраст мистера Шелли и принадлежность его к известной аристократической семье - и решили оставить этот случай без последствий. Но пропаганда свободомыслия - нет, этого спустить ему с рук нельзя! Безбожнику не место в Университете!
Пауза, долгая и зловещая... Что это? Значит, приговор уже произнесен? Исключение? За самый факт несогласия с общепринятыми взглядами, даже без обсуждения по существу? Без открытого честного спора? И эти люди называют себя учеными?..
Голос профессора химии:
- Все-таки, господа, я бы советовал не спешить. Молодости свойственно увлекаться; большой беды в том нет - важно только, чтобы оступившийся осознал свою вину и не упорствовал в опасных заблуждениях. Мистер Шелли, будьте благоразумны. Подумайте о своем отце: мистер Тимоти - такой почтенный, всеми уважаемый джентльмен, член парламента, мировой судья; надо полагать, ему будет крайне неприятно узнать о вашем позорном исключении из Оксфорда - ведь тогда вы не сможете в будущем занять его место в Палате общин. Подумайте об отце, подумайте о своей будущей карьере - и скажите, что вы отрекаетесь от возмутительных идей, изложенных в этой брошюре. Ведь вы отрекаетесь, не правда ли?
Шелли резко вскинул голову, глаза его вспыхнули:
- Не отрекаюсь!

Вся экзекуция заняла несколько минут, но этого оказалось достаточно, чтобы химическая реакция в колбе, которую наш герой, уходя, забыл на огне спиртовки, благополучно завершилась. Убедиться в том довелось мистеру Хоггу, который зашел за своим другом, как они накануне условились, чтобы вместе идти на лекцию. Первым, что он увидел, войдя в комнату Шелли, были клубы едкого бурого дыма; первым, что почувствовал - нестерпимая резь в горле. На глазах выступили слезы, Хогг закашлялся - но, уже имея такого рода опыт, быстро сообразил, в чем дело, воскликнул: «О, черт!» и, схватив колбу вместе со штативом, выплеснул содержимое в камин. Затем, продолжая кашлять и чертыхаться, подбежал к окну, распахнул его и высунул голову наружу, чтобы отдышаться...
Пока он приходит в себя - отметим, что этот юноша, ровесник Шелли, в отличие от своего друга очень аккуратно одет и коротко - по моде - подстрижен; у него стройная спортивная фигура и приятное лицо, на котором выделяются крупный, с горбинкой, нос и небольшие живые глаза, в которых читается острый, обильно сдобренный иронией ум - скорее критический, разрушительный, чем творческий.
Бурый дым, наконец, рассеялся, и Хогг рискнул оторваться от окна. В горле все еще першило - он, покашливая, подошел к столу и предпринял попытку отыскать среди лабораторных склянок обычные предметы повседневного пользования. Не без труда, но нашел-таки графин с водой и чашку, наполнил ее, поднес к губам... однако в последний миг заколебался, скосив глаза на то, что он собирается пить. Отнял чашку ото рта, посмотрел еще внимательнее, потом вытащил из нее нечто: «По-видимому, бывший шиллинг. Интересно, в чем он его растворял - в щелочи или в кислоте? Сколько раз я зарекался не пить и не есть из его посуды!.. Однако, где же мой алхимик? Обещал быть у себя, а сам изволит блистать отсутствием! Вряд ли он отлучился надолго - иначе не оставил бы колбу на огне. Ладно. Подождем».
Отказавшись от намерения утолить жажду, Хогг уселся на стул и запасся терпением; чтобы скрасить время ожидания, раскурил трубку - но не успел сделать и двух затяжек, когда дверь распахнулась, и в комнату влетел Шелли, бледный и чрезвычайно взволнованный.
- Перси, что случилось? - удивился Хогг. - На тебе лица нет!
- Я исключен из Университета! - Шелли, весь дрожа от нервного озноба, упал в изнеможении на диван. - Будь они прокляты! Палачи! Инквизиторы!
- Как - исключен? За что?
- За нашу брошюру. Премудрые ханжи ее и обсуждать не стали - сразу отмели как возмутительную и преступную. От меня потребовали покаяния - я отказался - и вот результат! Разумеется, выгнать проще, чем опровергнуть... И это - жрецы науки! Трусы и рутинеры... Но и мы с тобой хороши: рассчитывали на полемику, на открытый честный спор - с кем? С ними!! Да разве нужна им Истина? Их волнует только собственная репутация, собственный покой и благополучие - больше ничего! А мы, как два идиота, надеялись... - все еще дрожа, он разразился нервным смехом.
Хогг нахмурился:
- Послушай, но ведь это очень серьезно! Ты не сможешь поступить ни в какой другой университет, политическая карьера для тебя закрыта...
- Знаю... Отец будет в ярости. Ну да теперь ничего не поделаешь. Мне приказано завтра же покинуть колледж... - Шелли тяжело вздохнул. - Жаль. Я любил здешнюю жизнь - лекции, опыты, общение с тобой... Но, в конце концов, исключение - это еще не катастрофа. Учиться я могу и самостоятельно, а политическая карьера мне нужна, как прошлогодний снег... - помолчал. - Извини - ты, выходит, напрасно ждал: на лекцию я не пойду. Надо готовиться к отъезду.
- Ну, это мы еще посмотрим! - Хогг придвинулся к столу, взял перо и лист бумаги.
- Что ты хочешь?..
- Я хочу объяснить Гриффитсу и Ко всю гнусность и безнравственность их поступка! Я докажу, что они не имеют никакого права так с тобой обойтись. Исключить самого благородного человека на свете! Нет, это им даром не пройдет!
- Дорогой мой, твоя защита совершенно бессмысленна. Мне ты не поможешь, а себе, боюсь - очень навредишь. Сейчас ты вне подозрений - ведь я твоего имени, разумеется, не назвал. Но если посмеешь вмешаться - тебе тоже несдобровать.
Хогг - гордо:
- Пусть так - во имя чести я не могу поступить иначе!

На другое утро два исключенных бунтовщика, собрав свои вещи и книги, сели в лондонский дилижанс. Шелли был удручен несчастьем друга, пожалуй, больше, чем своим собственным, и не находил достаточно сильных слов для оценки его подвига.
- Ты - лучший из людей! Ты поступил неблагоразумно с точки зрения эгоистов, но истинное благородство всегда таково. Я никогда не забуду твоего самопожертвования... Но каковы эти Гриффитсы! Ученые мракобесы!
Хогг уныло смотрел в окно:
- Guod erat demonstrandum, - что и требовалось доказать... Прощай, Оксфорд! Прощай навсегда!
- Не огорчайся, - Шелли ласково пожал руку друга. - Кто знает - может быть, это и к лучшему, что старые педанты помогли нам выйти из Университета скорее, чем мы того хотели. Может быть, за год-другой пребывания здесь они убили бы в нас всякую любовь к образованию, всякое желание уйти из стада скотов, подобных им... Теперь мы свободны, мы начнем новую жизнь! Поселимся вместе в Лондоне, будем учиться, читать, соберем вокруг себя единомышленников - и объявим непримиримую войну духовному рабству, фанатизму, религиозной нетерпимости! Пусть мелкие душонки заботятся о личном преуспеянии - наша цель более возвышенна и чиста! Мы посвятим себя делу свободы и общего блага, делу совершенствования человечества...
- Ты лучше подумай, что напишешь отцу.
Энтузиаст несколько потускнел.
- Правду. Только правду. Хоть почти не надеюсь, что он поймет...

2.
Добравшись до Лондона, два товарища сняли небольшую квартирку на Поланд-стрит, 15. Шелли немедленно написал отцу в родовое поместье Филд-Плейс о своем исключении из Оксфорда; он уверял, что сожалеет лишь об огорчении, которое эта неприятность доставит родным, сам же относится к ней с полным безразличием, и подчеркивал благородное поведение Хогга. Если он надеялся таким образом утешить мистера Тимоти и расположить его в пользу своего друга, то цели своей - как легко можно угадать - не достиг.
Узнав о случившемся, Шелли-старший впал в великий гнев. Если бы мальчишку исключили за пьяный дебош или другой проступок такого же рода - это еще можно было бы извинить, но - свободомыслие!.. Не то, чтобы мистер Тимоти был очень набожным человеком; к религиозным и философским проблемам он всегда относился равнодушно, считая их развлечением праздных умов. Но обвинение в атеизме перечеркивало будущую карьеру сына, бросало тень на всю семью. Как теперь мистер Тимоти клял себя за то, что полгода назад, когда обнаружились первые признаки неблагополучия, или хотя бы в январе, во время рождественских каникул, он не принял к бунтовщику надлежащих мер! Надо было пресечь зло в зародыше, а не пускаться в метафизические дискуссии с этим щенком, который - нельзя не признать - гораздо сильнее в риторике. Уж лучше бы осуществить свою угрозу и самому забрать сына из Оксфорда - чем дожить до такого позора... Зато теперь - решил мистер Тимоти - никаких поблажек. Если не удастся согнуть упрямца до приемлемого в обществе положения, то лучше его сломать, чем позволить расти в опасную сторону.
Из Филд-Плейс в Лондон был послан грозный ультиматум: покаяние и полная покорность отцовской воле - или отлучение от семьи. Ответ не заставил себя ждать: почтительный сын выражал сожаления по поводу того, что не может принять условий капитуляции, и предлагал свой вариант урегулирования отношений: он согласен отказаться от всех благ и прав на будущее наследство, если ему будет обеспечено содержание в размере двухсот фунтов в год. Это - весьма скромная цифра, но философу немного надо...
Мистер Тимоти понял: кризис зашел далеко, от переговоров по почте толку не будет - и, скрепя сердце, сам отправился в Лондон.

---------------

Комната в лондонской гостинице, где остановился Шелли-старший. В ней двое - отец и сын.
Мистеру Тимоти пятьдесят восемь лет, но выглядит он гораздо моложе - это высокий, представительный, еще красивый мужчина с синими, как у Перси, глазами. Депутат парламента и мировой судья, мрачный, как снеговая туча, сидит в глубоком кресле, цедит вино и слушает свое непокорное чадо, которое ходит в волнении из угла в угол и говорит с большим жаром:
- Дорогой отец, ведь вы знаете, что я перестал верить в Писание не из распущенности, а в результате размышлений. Мы с другом обнаружили - к нашему собственному удивлению - что доказательства бытия божия не являются убедительными. Свои выводы мы изложили в сочинении «Необходимость атеизма». Это - чисто философская работа, ничего оскорбительного для верующих в ней нет - вы сами это признаете, если ее прочтете. Мы решили обратиться к богословам с просьбой опубликовать свои возражения против наших идей, но - возражения доказательные! - и с этой целью мы разослали свой трактат всем епископам, в надежде получить ответ от людей, посвятивших себя теологии. И как же к нам отнеслись? Разве такого заслуживал наш честный и открытый поступок? Нам никто не ответил по существу, с нами расправились - и только! Исключив меня и мистера Хогга из Университета, наши противники показали только уязвимость своих позиций и свою собственную закоснелость!
Мистер Тимоти хмурился все сильнее. Не дождавшись ни слова в ответ, юноша продолжал с прежним пылом:
- Мы с мистером Хоггом никому не навязываем наших взглядов, мы только отстаиваем наше право свободно мыслить. Если человек в своем развитии перерос то состояние, когда он мог верить, не рассуждая, то можно ли отказать ему в праве пользоваться своим разумом? Верить или не верить во что бы то ни было - от нашей воли то не зависит; вера - это не действие, а страсть души.
- Ну, вот что: все эти тонкости меня не интересуют, - изрек, наконец, мистер Тимоти. - Ваши взгляды аморальны и преступны; проповедуя их, вы ставите себя в положение изгоя, отщепенца - надеюсь, это вы понимаете? Вы не только губите свою собственную будущность, вы позорите меня, всю нашу семью! В отличие от вас, я сознаю свои обязанности в отношении своей собственной репутации, в отношении ваших младших сестер и брата, в отношении моих убеждений как христианина, в конце концов! И я не допущу, чтобы мой сын позорил древнее имя Шелли. В душе вы можете верить или не верить, как угодно, но в обществе обязаны соблюдать определенные правила...
Мистер Тимоти вдруг осекся - он увидел глаза сына: в них было чувство, близкое к ужасу.
- Отец, вы хотите, чтобы я стал лицемером?
- Я хочу, - продолжал Шелли-старший, справившись с мгновенным укором совести, - я хочу, чтобы вы, если вы желаете и впредь пользоваться моей поддержкой и покровительством, если хотите общаться с матерью и сестрами...
Перси поспешно кивнул:
- Да, я так соскучился по матушке... и Элизабет...
- Так вот, если вы хотите сохранить права моего сына - моего старшего сына и наследника - вы обязаны выполнить два моих условия. Во-первых, вы немедленно вернетесь домой и на долгое время откажетесь от каких-либо сношений с мистером Хоггом...
- Отец, это невозможно. Это значило бы - предать друга, который пожертвовал собой ради меня! Я же рассказывал вам, что сначала подозрение пало на меня одного, и мистер Хогг добровольно решил разделить мою участь...
Мистер Тимоти - ледяным тоном:
- Повторяю: вы откажетесь от всякого общения с мистером Хоггом - это во-первых. Во-вторых, вы обязуетесь беспрекословно повиноваться тем гувернерам, которых я для вас назначу. В противном случае я снимаю с себя всякую ответственность за вашу судьбу.
Сын опустил голову, произнес с заметным усилием:
- Мне больно огорчать вас, отец, но я вынужден решительно отвергнуть оба эти условия. На все подобные предложения в будущем вы получите такой же ответ.
- Ну, что ж... - мистер Тимоти поднялся с кресла. - Вы сами выбрали свою судьбу. Живите как знаете. Если разум не может заставить вас смириться - пусть это сделает голод.
Перси твердо посмотрел отцу в глаза:
- Смириться? Ну, нет! Никогда...

-----------
Итак...
Восемнадцать лет. Юноша на пороге жизни.
Ясная - со всеми задатками утонченного интеллекта - голова, набитая идеями просветителей, мечтами о свободе, равенстве, счастье для всех. Большое сердце, ощущающее чужую боль как свою. Гордый, сильный, упорный дух. Слабое хрупкое тело, еще не познавшее ни настоящего - сжигающего - труда, ни любви. Бьющий фонтаном энтузиазм, жажда служить человечеству, стремление изменить жестокий мир - «Дай где стать, и я сдвину вселенную!..» Жизненный опыт равен нулю.
Содержимое кошелька - тоже. И рядом - никого, на чью руку можно было бы опереться. Единственный друг - и тот далеко: Джефферсон Хогг благоразумно помирился со своим почтенным родителем и отбыл в Йорк, чтобы поступить в учение к какому-то адвокату.
Одиночество. Некоторая растерянность. Страх?.. Нет, не страх, конечно, но все же очень неприятное ощущение. «Не знаю, где я сейчас и где я буду. Будущее, настоящее, прошедшее - все в каком-то тумане, и кажется, будто я начинаю жить сначала и при недобрых предзнаменованиях...»
Что прошедшее в тумане - это, пожалуй, для красного словца. В прошлом все ясно, да и не так его пока много, этого прошлого, чтобы что-то забыть! Солнечные аллеи старинного парка в Филд-Плейс, где он играл ребенком - счастливое раннее детство, согретое ласками матери и сестер... Начальная школа, первые успехи в ученье... Первый друг - кузен Том Медвин... Первое умственное увлечение - готические романы, всевозможные тайны и ужасы, астрология, алхимия, магия всех цветов - тогда ему казалось, что через общение с духами можно доискаться до сокровеннейшей тайны Вселенной... Эта страсть к чертовщине продержалась довольно долго и умерла естественной смертью уже в Итоне - после того, как однажды вечером несостоявшийся Фауст случайно вывернул в камин сковороду с некоей дьявольской смесью и ужасающим зловонием поднял на ноги весь пансион... Итонский колледж. О! Нет, это лучше не вспоминать: первое серьезное столкновение с человеческой жестокостью... Впрочем - там, в Итоне, было и много хорошего: первый настоящий учитель - доктор Линд, первые настоящие книги по философии и политике, первые литературные опыты - два аж романа, сборник стихов... Потом - Оксфорд, Хогг, атеизм... И первая влюбленность - в прекрасную кузину Харриет Гроув, которая отныне потеряна для него навсегда...
Вот и все его прошлое. С будущим тоже все ясно: разумеется, он закончит образование, станет химиком, политиком или врачом, будет трудиться на общее благо. Не совсем, правда, понятно, каким образом он достигнет своей цели, но что она будет достигнута - это не вызывает сомнений. А вот с настоящим дело обстоит гораздо сложнее: по прошлому и будущему можно путешествовать без затрат, но чтобы существовать в настоящем, надо все-таки есть. Без проклятых фунтов и шиллингов, стало быть, не обойдешься. Где взять их, вот вопрос...
Мать тайком от отца прислала немного денег. Сын попросил выслать ему гальваническую батарею и солнечный микроскоп, оставшиеся в Филд-Плейс - они нужны для опытов - но деньги вернул: мать была доброй, терпимой, но она - христианка, а тайной милостыни юный бунтовщик не хотел. То же относилось, увы, и к его любимой старшей сестре Элизабет: после краткого увлечения просветительскими идеями она вернулась к ортодоксальным взглядам, и брат, очень рассчитывавший на нее как на будущего соратника по борьбе за переделку мира, был вынужден с горечью констатировать, что эта несчастная «потеряна для всего». Но остались еще младшие - Эллен и Мэри - учившиеся в Клэпеме, в пансионе миссис Феннинг; Перси виделся с ними регулярно и не терял надежды развить их ум в нужном направлении. Девушки отнюдь не чуждались опального брата, напротив - охотно делили с ним карманные деньги; видя в них потенциальных единомышленников, Шелли не отказывался: от союзника не стыдно принять помощь.
Обычно они встречались на клэпемском лугу и вместе гуляли час или два; Перси приходил первым и, дожидаясь сестер, шагал взад-вперед по протоптанной им самим тропинке, читая книгу и подкрепляясь сухарями, которые он доставал из кармана; стайка воробьев следом за ним весело подбирала хлебные крошки. (Давнишняя привычка - жевать на ходу: торжественное сиденье за столом было в его глазах напрасной тратой времени; правда, в оксфордскую эпоху он набивал карманы изюмом, но сухарь - это тоже неплохо... особенно на голодный желудок).
Однажды Мэри прийти не смогла, и Эллен явилась вместе с незнакомкой - изящной, миниатюрной, очень хорошенькой девушкой лет шестнадцати. Шелли, увлекшийся чтением, увидел их слишком поздно и не успел спрятать кусок сухаря, который держал в руке; Эллен заметила, расхохоталась:
- Здравствуй, мой бедный голодный братец! Это что, весь твой обед?
Шелли тоже засмеялся:
- Увы!
- Я кое-что тебе принесла, - сестра вытащила из кармана несколько монет. - Вот, возьми. Это на неделю: я теперь получу свои карманные деньги только в следующий вторник.
- Спасибо. Представь меня, будь добра.
- Я как раз собираюсь это сделать, - Эллен повернулась к своей спутнице. - Харриет, рекомендую: Перси Биш Шелли, будущий баронет, будущий член парламента, будущий владелец поместья Филд¬ Плейс и миллионного состояния (ибо наш дед, не желая дробить свое богатство, хочет сделать Перси наследником майората, а нас при нем - бедными родственниками...) Короче говоря, это принц Уэльский сассекского масштаба - с необыкновенными прожектами в голове и с сухарем в кармане.
Смеются все трое.
- ...Перси, мисс Харриет Вестбрук - моя лучшая подруга по пансиону.
Обмен поклонами.
- Мисс Вестбрук, забудьте все, что она обо мне сказала: богатым наследником я могу стать лишь при условии, что помирюсь с отцом, а это вряд ли возможно. Я останусь тем же, что есть сейчас, то есть бедным философом, химиком и немножко поэтом, а главное - свободным человеком.
- И - безбожником, - прибавила Эллен.
- Разумеется.
- Почему вы говорите, что не помиритесь с отцом? - спросила мисс Вестбрук.
- Он требует, чтобы я вернулся в лоно англиканской церкви.
- А разве это невозможно?
- Да. Я не могу больше верить - и не хочу лгать.
- Почему же вы утратили веру?
- Потому что понял, что она не совместима с разумом. Стоит только представить себе бесконечность Вселенной...
- Харриет, берегись, - перебила Эллен со смехом, - он сейчас прочтет тебе лекцию по астрономии и тебя тоже обратит в безбожие.
Шелли, воодушевляясь:
- Нет, в самом деле! С высоты тех знаний, которые дают нам сегодня естественные науки, все эти истории об Адаме и Еве, о непорочном зачатии - как их ни толкуй - выглядят несерьезно.
- Кто же тогда Иисус Христос? - спросила Харриет несколько неуверенным тоном.
- Человек.
- Просто человек?
- Возможно - великий человек, революционер, борец за свободу и равенство... Один из тех, кто во все времена, презрев бедность, пытки и поношения, отстаивает дело страждущего человечества. То, что произошло с ним, вообще характерно для человеческой истории.
- В каком смысле? - не поняла Эллен.
- Люди всегда распинают того, кто первым провозглашает новую, более высокую истину, противоречащую общепринятой догме. Мудрый человек, которого мы зовем Иисус, хотел реформировать религию Моисея, которую справедливо считал омерзительной и кровавой, - хотел преобразовать ее на более гуманных моральных принципах. За это его распяли. Позднее сторонники Иисуса одержали верх, его учение в свою очередь стало общепринятой догмой, в свою очередь окостенело и стало душить свободную мысль. И теперь слуги Христа, в свою очередь, пытают и распинают - если не физически, то морально - всех тех, кто осмеливается поступать так же, как в свое время он - то есть свободно и независимо мыслить.
- Вы так уважительно говорите о Христе - и в то же время не считаете себя христианином? - удивилась Харриет.
- Конечно. Моральные принципы христианства - гуманность, терпимость, милосердие - сами по себе прекрасны, но они принадлежат не только христианам, а всему человечеству. И главное - зачем мистика? Зачем вера в сверхъестественное, зачем калечащий душу страх? Зачем требование жалкой покорности, убивающей волю к борьбе за свободу и счастье? Я убежден, человек может быть добрым и справедливым сам по себе, без жупела-ада и пряника-рая - свой высший нравственный закон он найдет в своем сердце...

Они беседовали почти целый час - если можно назвать беседой такой способ общения, когда один говорит без умолку, а другие благоговейно внимают - и расстались, вполне друг другом довольные.
В отличие от сестер Шелли, живших в пансионе постоянно, мисс Вестбрук обычно раз в неделю отправлялась домой - к отцу, бывшему трактирщику, и старшей сестре Элизе, которая была ее наперсницей и наставницей. Конечно, при первой же возможности девушка рассказала родным о новом знакомом, не забыв упомянуть, что он - аристократ, будущий наследник титула и огромного состояния. Последнее обстоятельство, как не трудно догадаться, вызвало у старших особый интерес. А саму Харриет больше взволновало другое: необыкновенная красота юноши. Пока он говорил, она успела хорошо его рассмотреть: высокая, очень тонкая фигура, легкие грациозные движения, пышные золотисто-каштановые кудри, лицо, которое могло бы принадлежать ангелу: высокий чистый лоб, рот безупречной формы, небольшой изящный нос - кокетливый, с чуть приподнятым кончиком, что отнюдь не портит впечатления, а глаза... о! какие глаза! - огромные, сверкающие, бездонно-глубокие... И, главное - этот внутренний огонь, печать вдохновения, чистоты и благородства, лежащая на всех чертах! Все былые девичьи мечты о бравых офицерах и штатских щеголях были мгновенно забыты, Харриет думала теперь только о том, каким счастьем для нее было бы прослушать еще несколько лекций... по философии, астрономии - хоть по химии: пусть говорит о чем душе угодно, ее уши все стерпят, лишь бы глаза могли созерцать...
А Шелли, вернувшись на Поланд-стрит, поздравил себя с тем, что нашел еще одного единомышленника: Харриет так хорошо слушала, что показалась ему необычайно умной. Крупный алмаз, достойный самой лучшей огранки! Что ж, это ведь и есть его задача - просвещать. Разумеется, он не упустит возможности завоевать столь ценного адепта для новой философии. Эта хорошенькая и серьезная незнакомка скоро станет сознательным борцом за свободу и равенство, она обратит в праведную веру своих родных и друзей - так идеи добра и справедливости будут распространяться все шире, как волна от брошенного в воду камня...
Как же хорошо жить на свете, когда жизнь имеет цель и смысл!

3.
...Беги! Скорее! Погоня мчится за тобой по пятам! Сердце бьется у горла. Ветер - в лицо. Беглец мчится большими прыжками, как заяц, изо всех сил отталкиваясь от земли - и знает, что не уйдет все равно. Так уже было не раз. Сейчас он наткнется на стену. Да, вот она - длинная, высокая, из потемневшего кирпича. Ни перепрыгнуть, ни обойти: дальше дороги нет. Остается одно - повернуться: спиной к стене, лицом к врагам. А они уже здесь - мальчишки, товарищи по учебе... мучители. Они замкнули жертву в полукольцо, кривляются, улюлюкают, свистят, швыряют камешками и комьями грязи; крики со всех сторон:
- Безумный Шелли!
- Сумасшедший!
- Безбожник!
- Ученик дьявола!
- Безумный!
- Безумный!!
- Безумный!!!
Сейчас они недалеки от истины - беззащитную жертву захлестывает волна жгучей, исступленной ярости, сердце куда-то проваливается, все члены дрожат, в ушах шумит, и мальчик не слышит уже ничего, кроме собственного голоса, звенящего как струна:
- Подлые трусы! Вы только так и умеете - скопом на одного!..
...Шелли вздрогнул во сне, открыл глаза, резким движением приподнялся и сел на кровати. Провел рукой по лицу. «Опять этот кошмар... Школа в Итоне. Хорошо, что это - только сон. Впрочем - действительность не намного лучше. Можно ли удивляться жестокости детей, когда зрелые люди так нетерпимы!»
На столе - чашка с водой; Шелли, не вставая, дотянулся до нее, отпил несколько глотков, поставил на место; огляделся: еще светло... Значит, день? Почему же... Ах, да - у него болела голова, он прилег на кровать одетый и сам не заметил, как заснул. А что теперь делать? Встать? Так ведь заняться все равно нечем - разве что стихами...
Помедлив, Шелли вновь улегся, но спать ему больше не хотелось - он лежал с открытыми глазами, созерцая потеки сырости на потолке. «Отец все еще свиреп, как лев. Сказал, что лучше бы меня убили в Испании... Ну да: сын-патриот, погибший в бою с французами, для семейной репутации гораздо полезнее, чем живой, но выброшенный из Оксфорда вольнодумец... Интересно, как эти каннибальские взгляды согласуются в сознании моего родителя с гуманными идеями прощения и милосердия, которые проповедуют христиане?.. Неужели дед тоже так думает? И мама? Нет, не может быть!.. А что, если взять - и приехать в Филд-Плейс без разрешения? Не выдворят же меня силой? Хотя - как знать... Или еще хуже - вообразят, что явился с повинной... Стоп: не думаю больше об этом... - вздохнул. - Жаль, что уехал Хогг. Хорошо хоть - пишет. Без писем было бы совсем тошно. Ужасная штука - одиночество: порою без куска хлеба легче обойтись, чем без доброго слова... Ну, хватит, - встал и с удовольствием потянулся. - Мыслящий человек не может жаловаться на уединение. Одиночество - миф, ибо никто не бывает совсем один, если всюду с ним - он сам. Стало быть - за работу. Но прежде...»
Он подошел к буфету, открыл дверцу - к сожалению, там пусто: самый тщательный осмотр полок не выявил никаких следов съестного. Этого, впрочем, и следовало ожидать: полученные от сестер деньги Шелли с великим трудом растянул до вчерашнего вечера - в надежде, что сегодня получит еще некую толику - но утром Эллен на луг не пришла. Сейчас в желудке и кошельке так же пусто, как и в буфете.
...Стало быть - за работу. Правда, то, что он пишет сейчас, денег заведомо не принесет - зато избавит от мрачных мыслей...
Шелли сел за стол, порылся в груде черновиков - проза вперемешку со стихами - нашел нужный лист:
- Вот это надо бы подправить: «Жертва фанатизма» - очень актуальная тема. Только ведь - никто не осмелится напечатать...
В дверь постучали.
- Войдите! - отозвался хозяин.
Вошла... подруга Эллен, юная Харриет.
Шелли поспешно вскочил:
- О, мисс Вестбрук! Я не смел надеяться на такое внимание...
- Добрый день, мистер Шелли, - Харриет приветливо улыбнулась. - Эллен просила меня...
- Она здорова?!
- Да, не тревожитесь, но...
Тут в комнату вошла еще одна особа - высокая тощая девица лет тридцати.
- Это моя сестра Элиза, - пояснила Харриет.
- Очень приятно, - Шелли придвинул Элизе стул. - Прошу, располагайтесь с удобством, насколько это возможно в такой тесноте. Я бы с радостью угостил вас хотя бы чаем, если бы...
Харриет - поспешно:
- О нет, не беспокойтесь! Мы - на одну минутку. Вашим сестрам запрещено выходить за ворота пансиона - запрещено по настоянию вашего отца, узнавшего, что они делили с вами свои карманные деньги. Поэтому Эллен и Мэри просили меня навестить вас, чтобы передать от них вот эту небольшую сумму и уверения, что они вас по-прежнему любят.
От смущения Шелли весь залился краской:
- Право, не знаю, как и благодарить вас... Да, между прочим, вы, кажется, говорили, что много читаете?
- Все свободное время.
- Тогда я предложу вам вот это: моя брошюра, та самая, за которую меня исключили из Оксфорда.
- Спасибо, я сегодня же прочту.
- У меня здесь есть еще книги! - воодушевился просветитель. - Не хотите ли взглянуть? Вот Руссо, Гольбах, вот Локк, Юм, Вольтер... Вот Годвин - «Политическая справедливость» - ну, ее-то вы наверняка прочли.
- К сожалению, нет, - призналась девушка.
Шелли не поверил своим ушам:
- Не читали Годвина? О! Тогда с этого надо начать. Годвин - величайший ум нашей эпохи! Он нашел способ сделать общество справедливым, а людей - счастливыми...
- Каким образом? - вмешалась в разговор Элиза.
- Сделав их равными и свободными, - разъяснил Шелли - и, оседлав любимого конька, пустился с места в карьер: - Равенство - это основа основ. Я даже не имею в виду такой вздор, как титулы и богатства - уважение к тому и другому говорит только о духовной незрелости - но даже различие в наших физических и умственных способностях не имеет существенного значения. В принципе, все люди равны - именно как люди - и я убежден, что равенство будет достигнуто в результате развития общества - при другом, более совершенном его состоянии.
- Вы полагаете, что все могут стать богатыми? - с сомнением в голосе спросила Элиза.
- Дело не в этом. Главное - изменить систему ценностей человека. Физических потребностей у нас немного, но нельзя перечислить потребности нашего ума, нашего сердца! Удовлетворите свои материальные запросы самым дешевым способом - и затем остаток энергии используйте для достижения добродетели и знания: так поступали истинно мудрые во все времена - вспомните Сократа, Диогена, Иисуса. Мощный строй чудесного и любовного мира - вот пища для вашего созерцания; люди, близкие вам по духу - лучшая пища для души. Что есть счастье, как не наслаждение знанием, общением, красотой? Примите такую точку зрения - и в вас не останется места для гордости и тщеславия, и пресловутая роскошь никому не будет нужна! Придет час - эта истина восторжествует. Но для этого нужно изменить мир.
- Изменить мир? - переспросила Харриет. - Но - как?
- Я знаю один способ - просвещение. По мере того, как люди будут становиться мудрее, в точной пропорции к этой мудрости должна отмирать и система неравенства. Исчезнут собственность, государство, религия, брак...
Элиза, еще недостаточно просвещенная, была явно обескуражена:
- Исчезнет брак? Что же тогда будет - распущенность?
О нет! - запротестовал Шелли. - Союз любящих свят и нерушим - до тех пор, пока они оба любят. Но церковный брак - пожизненные цепи - он аморален, ибо может служить лишь источником лжи и страданий. Любовь не терпит принуждения; она гаснет, как только превращается в обязанность. А само венчание - это позор! Каждому любящему следует вдуматься в слова брачного обряда, прежде чем допустить, чтобы любимую женщину подвергли такому унижению...
Элиза поднялась со стула:
- Нам, пожалуй, пора. Идем, Харриет.
Шелли жаль прервать интересную беседу - он только вошел во вкус:
- Если позволите, я вас провожу...
Поспешно собрав полдюжины книг, совершенно необходимых Харриет на первый случай, наш герой, с трудом удерживая эту литературу под мышкой, вслед за барышнями вышел на лестницу...

Интересное трио шествует по лондонской улице: Шелли и Харриет впереди, Элиза - следом, на таком расстоянии, чтобы и не стеснять, и гарантировать соблюдение приличий. Дети оживленно беседуют.
Харриет:
- О, это все верно, что вы говорите - жажда знаний, стремление к совершенству - да, я это глубоко чувствую, я страстно хочу учиться! Но пансион миссис Феннинг, хоть он и называется Академией для молодых девиц - нет, это совсем не то место, где можно значительно поумнеть. Для меня он - тюрьма! Я самые стены его ненавижу!
- А Эллен и Мэри, мне кажется, всем довольны, - заметил Шелли.
- О! Ваши сестры - совсем другое дело... Да и остальные девицы... Они - одного круга: все из старинных дворянских семей. А я - всего лишь дочь бывшего содержателя кофейной. Мой добрый отец захотел дать мне образование, как дочери джентльмена; он и представить себе не может, какая это мука - на каждом шагу чувствовать, что твои одноклассницы смотрят на тебя сверху вниз. Одни жалеют, как добрая Эллен, другие - открыто презирают... Бывают минуты, когда мне не хочется жить...
- Я хорошо понимаю вас, - тихо сказал юноша.
- О нет, вы понять не можете: вы ведь сами - аристократ.
Шелли - с возмущением:
- Мисс Вестбрук, это слово для меня оскорбительно: я не аристократ и совершенно никакой не «крат»: «krateo» по-гречески значит - «одерживать верх», а я всегда буду на стороне слабых и угнетенных.
- И все же, - вздохнула девушка, - я думаю, в школьные годы ваше имя и происхождение были для вас достаточно надежной защитой.
По лицу Шелли скользнула тень.
- Вы ошибаетесь... Впрочем, в Оксфорде мне было хорошо - там режим полной свободы: сам выбираешь, какие лекции посещать, учишься тому, что интересно. Но там я пробыл только полгода. А до Оксфорда был Итон... - глаза его вспыхнули, рука невольно сжалась в кулак. - Мисс Вестбрук, вы знаете, что такое «фэг»?
- Нет.
- Так в закрытых привилегированных школах зовут учеников младших классов, которых старшие берут себе в услужение. «Фэг» обязан убирать постель своего патрона, чистить ему платье и сапоги, а патрон волен издеваться над ним, как ему заблагорассудится. Правда, зато должен защищать его от других.
- И вы были...
Шелли - гордо:
- Нет! Я в первый же день заявил, что считаю роль «фэга» несовместимой с человеческим достоинством, и решительно отказался ее исполнять. И за это был объявлен вне закона... Меня прозвали «безумным Шелли» и травили как дикого зверя - все вместе, старшие и младшие, дружно, общей сворой... По одиночке нападать боялись.
- А преподаватели? Неужели не пытались вас защитить?
- Нет. Они тоже не одобряли моего поведения: ведь я восстал потив системы... Был, правда, один - доктор Линд... Честный человек и республиканец... Его я никогда не забуду... Однако - я опять о себе! Простите, мисс Вестбрук, это «я» все время цепляется ко мне, как репей - ужасно трудно отделаться.
Харриет остановилась.
- Вот мы и пришли. Это наш дом.
Шелли отдал ей книги, сказал с искренним чувством:
- Еще раз благодарю вас за визит. Вы были очень добры ко мне.
Девушка улыбнулась - ласково и чуть смущенно:
- Мистер Шелли, завтра отца дома не будет, мы с Элизой весь день вдвоем... Приходите к нам обедать. В два часа. Пожалуйста!
Шелли опустил глаза - он был растроган:
- Спасибо. Приду.

Это была блестящая мысль - немного подкормить прекрасного принца. Кто первый напал на нее - сострадательная Харриет или опытная Элиза - об этом история умалчивает; факт тот, что всем троим она очень понравилась. Конечно, стоическому философу не положено придавать какое-либо значение материальным благам, но если ты неделю просидел на воде и хлебе - а то и без оного - то попрекнуть тебя за удовольствие, доставленное тарелкой супа, способен только ханжа. Да и не в супе главное дело: Шелли вдруг ощутил участие к себе, теплое дружеское внимание, а среди всех обрушившихся на него бед, среди горя, тревоги и неустроенности это было так важно! Выброшенный из родной семьи, отрешенный от привычной обстановки и бесконечно одинокий в незнакомом, холодном, враждебном мире, он с наслаждением отогревался в уютной домашней атмосфере. С Харриет он быстро освоился, стал воспринимать ее как друга - конечно, не такого, как Хогг, ибо ее образованием еще предстояло заняться - но все же как честного товарища и, возможно, будущего соратника по борьбе за всеобщее счастье.
Элиза в этом отношении тоже подавала определенные надежды - Шелли находил ее умной, хоть и не столь талантливой, как младшая сестра. Да и отец, Джон Вестбрук, вполне благодушно относившийся к визитам молодого аристократа, казался очень милым и симпатичным человеком...
Старшие Вестбруки заняли пока выжидательную позицию. Вскоре Элиза, однако, начала понимать, что если позволить событиям развиваться естественным путем, то желанного результата она до конца веков не дождется. И все чаще за обедом, когда Харриет млела от счастья, глядя, как грациозно ее Адонис разделывается с пудингом (не переставая при этом рассуждать о значении химического анализа или трудов Годвина) - все чаще в эти идиллические мгновения старшая сестра, с любезной улыбкой на губах и клокочущей злобой в душе, спрашивала себя, как же все-таки расшевелить этого растяпу. Младенческая невинность юноши была очаровательна, но все хорошо в меру...

Жизнь между небом и землей продолжалась больше месяца. Двоюродный брат Шелли, Джон Гроув, которому выпала незавидная роль посредника между отцом и сыном, безуспешно пытался уладить дело: разъяренный мистер Тимоти то соглашался назначить ослушнику содержание - те самые двести фунтов годовых - то вновь отрекался от своего обещания. В распрю вмешался еще один родственник - дядя Перси по матери, капитан Джон Пилфолд: он жил недалеко от Филд-Плейс и пригласил племянника приехать. Бунтовщик охотно согласился: дядю он любил и очень надеялся, что, очутившись в родных краях, сможет повидаться с матерью.
Слух о предполагаемом отъезде прекрасного принца вызвал в стане его новых друзей большое волнение. Однажды вечером, в конце апреля, Шелли получил записку от Элизы с просьбой навестить Харриет, которая была нездорова и хотела его видеть. Несмотря на поздний час, юноша побежал к Вестбрукам.
У старого трактирщика были гости - из-за неплотно притворенной двери столовой доносились мужские голоса, звон посуды. Элиза проводила Шелли наверх, в комнату Харриет.
Девушка полулежала на кушетке, на высоких подушках, прикрыв салфеткой лоб и глаза. Заслышав шаги, она сняла салфетку, улыбнулась вошедшим.
- Перси! Как мило, что вы пришли!
- Добрый вечер, Харриет. Что, очень болит голова?
- Теперь уже лучше. Вы посидите немного со мной?
- Конечно.
Шелли придвинул стул к ее кушетке, сел.
- Вас не было несколько дней, - сказала Харриет. - Я думала, вы уехали, не простившись. Вы ведь говорили, что должны куда-то поехать?
- Да, в Кэкфилд, к дяде Джону. Он мне написал, что попытается склонить отца к мирным переговорам.
- Ваш дядя - хороший человек? - спросила Элиза.
- Прекрасный. Сердечный, смелый, весельчак. Между прочим - сподвижник Нельсона, командовал фрегатом при Трафальгаре.
- Как интересно! - оживилась Харриет.
- А мы, признаться, решили, что причина вашего отъезда иная - прекрасные глаза какой-нибудь молодой гордой леди, - заметила Элиза многозначительно.
- Любовь? О, нет! Если я имею хоть какое-то представление о том, что такое любовь, то готов поклясться - в настоящую минуту я никого не люблю. И вообще, по моему мнению, половая страсть - отнюдь не самое благородное чувство. Насколько достойнее мыслящего существа дружба - в ней ничуть не меньше пылкости, но она не слепа, хоть и желает видеть в своем предмете нечто близкое совершенству. Это - чувство, но чувство небесное и духовное, чуждое низменным земным страстям.
- О, вы стоик! - Элиза выдавила на губах кислую полуулыбку. - Берегитесь - Афродита покарает вас за такое пренебрежение...
Харриет вновь нырнула под салфетку:
- Хватит, Элиза, у меня от этих разговоров опять голова разболелась...
В дверь заглянул старый Вестбрук, он был явно навеселе.
- А, мистер Шелли! Добрый вечер.
- Добрый вечер, мистер Вестбрук, - отозвался Шелли.
- У меня там, внизу, друзья - хорошая простая компания, - продолжал старик. - Идемте, выпейте с нами стаканчик доброго вина!
- Спасибо, я принципиально не пью.
Если бы Шелли сказал, что он принципиально не ест - бывший трактирщик не мог бы удивиться сильнее.
- С чего ж так?
- Видите ли, я убежден, что духовную свободу можно сохранить только при абсолютной трезвости, без нее нет ни подлинного мужества, ни доброты. Поэтому вынужден отклонить ваше приглашение. Извините меня.
Эта тирада была произнесена самым любезным тоном, однако Вестбрук, явно не разделявший такую точку зрения, несколько насупился, пробурчал:
- Ну, как знаете. Была бы честь предложена, - и удалился.
Элиза вышла за ним, плотно прикрыла за собой дверь. Вестбрук ждал дочь на лестнице. Сказал не без досады:
- Барин брезгует... Или у него вот здесь, - постучал себя по лбу, - не того?
- Внук миллионера, - злобно прошипела Элиза. - Он все себе может позволить...
Вестбрук поскреб пятерней затылок:
- Я думаю... того... не упустить бы! Харриет надо бы как-то половчее с ним. Да она не больно хитра - ты бы с ней поговорила, научила, что ли.
- Бесполезно. Эта дурочка и слушать не станет - она влюблена по уши.
- Еще бы! - пробормотал Вестбрук. - Парень красив, как бог... А не опасно оставлять их вот так вдвоем, как думаешь?
Элиза - с гримасой презрения:
- Нет. Он - совсем дитя. И - рыцарь.

...Комната Харриет. Девушка опять выбралась из-под салфетки.
- Перси, ведь мы - друзья? И можем говорить откровенно?
- Разумеется.
- Скажите, вы действительно никогда не были влюблены?
Шелли смущенно отвел глаза.
Харриет - шепотом:
- Да? В кого?
- Это - грустная история.
- Расскажите! Мне так хочется знать!
- Я любил мою кузину. Странное совпадение - ее тоже звали Харриет.
- Она - красивая? - не без волнения спросила девушка.
Шелли не хотел лгать.
- Очень.
- Красивее меня?
- Н-не знаю... Вы обе прекрасны по-своему.
- И что же, она не ответила на ваше чувство?
- Гораздо хуже. Она порвала со мной, когда узнала, что я - атеист. Она испугалась.
- Ужасно! - посочувствовала Харриет.
- Это случилось совсем недавно, в январе. В ночь после нашего объяснения я достал пистолет и яд...
- О боже! Вы хотели убить себя?
- Да. Но странно: в последнюю минуту я подумал не о деле, не о долге перед человечеством - я вспомнил свою любимую сестру и понял, что не могу причинить ей такое горе... Я решил, что обязан жить. И в ту ночь над алтарем оскверненной любви я поклялся посвятить себя без остатка борьбе с нетерпимостью, с религиозным фанатизмом - и да покарает меня Бесконечность и Вечность, если нарушу свою клятву! Помните, у Вольтера: «раздавите гадину»!
Харриет, уже успевшая принять сидячее положение, подхватила с не меньшим энтузиазмом:
- О да! Гнусная гадина будет раздавлена - и я хочу стать одним из ее сокрушителей! Принесите мне еще книг, Перси - я хочу учиться, я хочу много знать, чтобы просвещать других!
Шелли - в восторге:
- Друг мой! Да, мы будем работать для общего блага. Даже если не сможем сделать многого - все равно, важен каждый, даже самый маленький шаг вперед! Каждый побежденный предрассудок, каждое искорененное заблуждение, каждое доброе побуждение, которое удалось вызвать - это все победы на пути к совершенству! Вот только... - он запнулся.
- Что?
- Я вдруг подумал - едва ли я делаю вам добро, а может быть и навлекаю на вас несчастье, указывая дорогу, на которую вы так бесстрашно хотите вступить. Она ведет к совершенству - да, но совершенство это, пожалуй, не возмещает всех тягот пути.
Харриет - сияя:
- Все равно - я не боюсь!

4.
Лето 1811 года...
Наполеон - в зените славы; одних только официальных титулов - чуть не десяток: император Франции, король Италии, протектор Рейнского союза, медиатор Швейцарии, сюзерен Голландии, Неаполитанского королевства, герцогства Варшавского и т. д. Вся Европа у его ног. Пруссия и Австрия, формально независимые, полностью им разгромлены и подчинены его воле, русскому императору Александру навязан Тильзитский мир. Последний серьезный противник - неприступная Англия... Да еще Испания, кровоточащая язва, несколько портит настроение всесильному диктатору. Он, впрочем, уверен, что победа над ними - лишь вопрос времени. А в голове уже новые грандиозные замыслы...
И другой исполин на вершине жизни - Гете. Уже созданы «Вертер» и «Эгмонт», «Годы учения Вильгельма Мейстера» и «Рейнеке Лис». Поэт работает над воспоминаниями о своей молодости, осмысливает итоги «Бури и натиска», эпохи борьбы и надежд, когда казалось, что для него нет ничего невозможного... Когда рядом был Шиллер. Его благородный друг ушел слишком рано - он прожил всего сорок пять лет. Гете теперь - шестьдесят два года. Старость? Нет: высшая точка духовного расцвета. Первая часть «Фауста» написана, но вторая - еще впереди.
Пятьдесят пять лет Вильяму Блейку - другу покойного Томаса Пейна, художнику-граверу, великому английскому поэту. Правда, титул великого поэта он получит через много лет после смерти, сейчас же его практически никто не читает, а кто читал - считает сумасшедшим.
Бетховену сорок лет. Он уже совершенно глух, не может выступать с концертами. Он болен, беден и безысходно одинок - последние надежды создать собственный семейный очаг пошли прахом, и даже друзья находят, что из-за глухоты композитор стал практически недоступен для общения. Но дух его не сломлен. Бетховен работает. Год назад написана музыка к «Эгмонту», теперь на рабочем столе - партитуры «Афинских развалин» и поэтичнейшего Трио для фортепиано, скрипки и виолончели; еще через год он удивит музыкальный мир своей Седьмой симфонией ля мажор - той самой, о которой Bебер скажет, что отныне считает ее автора вполне созревшим для сумасшедшего дома, и которую потомки оценят как шедевр...
Вальтеру Скотту в августе тоже исполнится сорок. Он пишет романтические баллады и поэмы; свое великое открытие - новый литературный жанр, исторический роман - подарит миру лишь три года спустя. Вордсворту сорок один год, Кольриджу - тридцать девять; оба себя уже почти исчерпали. Китсу - шестнадцать лет, он учится на фармацевта и ничего пока не написал.
Эрнст Теодор Вильгельм... нет, теперь уже Эрнст Теодор Амадей (в честь Моцарта!) Гофман, тридцати пяти лет от роду, живет в Бамберге, зарабатывая средства к существованию уроками музыки; он сам еще ощущает себя в большей степени композитором и художником, чем литератором - к главному своему призванию только ищет пути.
Тридцатилетний Анри-Мари Бейль - будущий Фредерик Стендаль - служит в наполеоновской армии интендантом.
Юный Пушкин поступает в Царскосельский Лицей: русскому гению всего двенадцать лет. Столько же Мицкевичу и Бальзаку, на год больше - Генриху Гейне. Четырнадцать лет нежному Шуберту. Виктору Гюго пошел десятый год, Александру Дюма - девятый; по семь лет Просперу Мериме и «Жорж Санду» - Авроре Дюпен.
Михаил Лермонтов еще не родился...

...Лето 1811 года.
С Мальты курсом на Портсмут направляется фрегат «Волидж». На его борту - весьма примечательный пассажир. Вот он прогуливается, хромая, по палубе: двадцать три года, невысокая, но стройная - благодаря жесточайшей диете - фигура, короткие черные вьющиеся волосы, матово-бледное, гордое - даже надменное - и ослепительно красивое лицо... В более подробном словесном портрете надобности, пожалуй, нет - достаточно назвать имя: Джордж Гордон лорд Байрон, пока еще не знаменитый (за плечами один сборник стихов - «Часы досуга» - и злющая сатира «Английские барды и шотландские обозреватели», смешавшая с грязью весь английский парнас за вину критиков, посмевших разругать первый поэтический опыт юного громовержца).
После двухлетнего путешествия по Средиземноморью его светлость возвращается на родину. Он везет с собой розовое масло и турецкую шаль для матери, с которой всю жизнь ссорился и никогда не мирился, две почти законченные песни «Чайльд-Гарольда» - для читающей публики и своего издателя Меррея, а для себя - небольшой зверинец (черепаха, дог, еж и т.д.) и - кучу разнообразнейших впечатлений.
Вильям Флетчер - камердинер милорда и неизменный его спутник во всех странствиях (лет около тридцати, белокурый, флегматичный, трусоватый и бесконечно преданный) - откровенно рад скорому концу путешествия. А господин его возвращается с теми же чувствами, с какими и уезжал - «совершенно равнодушно». Ибо ничего интересного, волнующего, значительного встреча с Альбионом ему вроде бы не сулит. Пожалуй, приятно будет увидеть Ньюстед - родовое гдездо - и мать, по которой он, как ни странно, соскучался (несмотря на все былые раздоры), а еще приятнее - друзей, с которыми в студенческие годы был неразлучен: Хобхауза, Уингфильда, Мэтьюза... Но сверх того что он может найти на родине, кроме скуки? Дождь, туман, серое небо, тусклое солнце... Сама северная природа кажется жалкой нищенкой после пышных и ярких красок лучезарного юга... Не лучше ли купить островок в Эгейском море и поселиться там на всю жизнь? Заманчивый прожект для недалекого, может быть, будущего...
А пока лорд Байрон плывет в Англию.
Навстречу громкой славе.
Навстречу жестокой судьбе.

----------
Лето 1811 года началось для Шелли удачно.
Еще в мае удалось, благодаря дяде Джону Пилфолду, договориться с отцом о перемирии. Удалось обратить самого дядю Джона вместе с тетей в правильную - то есть просветительсткую - веру. Удалось побывать в Филд-Плейс и повидаться с матерью и сестрой. Удалось завязать интересное знакомство - с мисс Хитчинер, учительницей из Кекфильда, весьма умной и передовой особой (она, правда, была несвободна от религиозных заблуждений, но Перси надеялся быстро ее от них избавить, с каковой целью срочно выписал из Лондона необходимые книги).
Все это хорошо, но следовало решить, как жить дальше. Изображать кающегося грешника он не согласен, следовательно, путь назад в Оксфорд для него закрыт. Остаться в Филд-Плейс? Здесь вокруг него - заговор враждебного молчания: говорить не с кем и не о чем, разве что с матерью о погоде; все остальные смотрят на «безбожника» с тревогой, чуть ли не страхом, как на духовно прокаженного, а бродить одному, с этим горьким ощущением своей отверженности, по аллеям родного старого парка, где был так счастлив ребенком, теперь вдвойне тяжело...
Поэтому приглашение родственников погостить месяц-другой в Кум Элане оказалось очень кстати.
Величественные ландшафты Южного Уэльса - утесы, водопады, поросшие лесом долины - произвели на Шелли огромное впечатление. Трудно вообразить обстановку, более подходящую для философских размышлений - о происхождении жизни и сознания, о принципах устройства вселенной, о том, уничтожается ли душа вместе со смертью тела или переходит в иное неизвестное качество (вопрос чисто теоретический, без какой-либо связи с проблемой посмертного воздаяния).
Впрочем, реальный мир с его жестокою прозой не давал надолго забыть о себе, и красота природы отнюдь не смягчала - скорее даже подчеркивала - уродство социальных контрастов. Однажды утром Шелли, распахнув окно своей комнаты (а она находилась как раз над кухней), кончал одеваться, как вдруг услышал слова, поразившие его: «Светлым именем милосердия...» Их произнес старый нищий, которому слуга вынес немного еды. Застегивая на ходу жилет, Шелли выбежал из дома, подал старику шиллинг. Нищий, казалось, был благодарен. Но когда юноша попытался расспросить его о жизни - то получил неожиданно резкий отпор: «Вижу по вашей одежде, что вы человек богатый. А богатые несчетное число раз обижали меня и всех моих. У вас, как видно, хорошие намерения, но я не могу им верить, пока вы живете в таком доме и носите такую одежду. Будьте милосердны и оставьте меня...» Над этим эпизодом следовало задуматься; он произвел на Шелли такое впечатление, что удостоился быть пересказанным в очередном письме к мисс Хитчинер - а таких писем из Кум Элана в Кэкфильд было написано немало, и все, в основном, философского содержания: Шелли не терял надежды обратить свою колеблющуюся корреспондентку в атеизм. Конечно, не забывал он и Хогга, и новообращенного дядю Джона. Из Лондона приходили письма девиц Вестбрук - на них тоже надо было отвечать; правда, общаться с милыми сестрами было далеко не так интересно, как с более образованной и думающей мисс Хитчинер.
В конце июля Шелли получил от Харриет письмо, которое крайне удивило его и встревожило. Девушка жаловалась на тяжелую обстановку в семье: отец ужасно притесняет ее, вынуждает вернуться в школу, где она чувствует себя глубоко несчастной; она просила совета - что ей делать? Шелли ответил в тот же день: конечно, надо сопротивляться угнетению; она должна решительно отстаивать свои права и в то же время пытаться смягчить отца, взывая к его чувствам и разуму. Следующего письма Харриет он ждал с большим интересом, гадая, какой оборот примут события - но того, что он в этом письме прочел, энтузиаст-просветитель при всем своем богатом воображении представить себе не мог. Харриет сообщила, что сопротивляться отцу невозможно, она в отчаянии, думает даже о самоубийстве; по-видимому, единственный выход в ее положении - отдаться под покровительство друга: если Шелли согласен, она готова бежать с ним хоть завтра.
Это предложение повергло философа в шок. Придя в себя, он попытался разобраться в хаосе распиравших его душу чувств. Первым, конечно, было удивление, вторым - восхищение: борец против всяческих предрассудков прекрасно понимал - чтобы решиться на такой поступок, его ученица должна была продвинуться в преодолении традиционных заблуждений весьма и весьма далеко. Третьим - что-то вроде признательности за оказанное доверие. Четвертым, но далеко не самым слабым - тревога. Бежать? Это как же? Просто так уехать вместе тайком - и все? А что дальше? Жениться? Какой вздор! Официальный брак вообще аморален, а без любви он просто нелеп. Однако, не являясь законным супругом Харриет, он не будет иметь права защищать ее от отца. Где же выход?
В полном смятении, ничего еще не решив, Шелли помчался в Лондон.

5.
Элиза встретила гостя со своей обычной кисло-сладкой улыбочкой.
- О, какая нежданная радость! Мистер Шелли! Давно вы вернулись?
- Только сегодня. Как ваши дела?
- Спасибо, все по-прежнему, - Элиза кротко вздохнула. - Порадовать нечем.
- А где Харриет? Как ее здоровье?
- Она в своей комнате. Лежит. Здоровье - вы верно чувствовали - у нее не блестяще. Как вы уехали - затосковала совсем.
- Могу я увидеть ее?
- Конечно. Я пойду, предупрежу.
Элиза поднялась по лестнице, вошла в комнату Харриет. Шелли присел было на диван, но от волнения долго усидеть не мог - встал и начал ходить из угла в угол.
Спустилась Элиза:
- Она через пять минут выйдет. Садитесь к столу, мистер Шелли - я сейчас приготовлю чай.
- Благодарю, не беспокойтесь обо мне, - он сел опять на диван.
Элиза стала накрывать на стол.
- Расскажите, как съездили к родным. Из ваших писем мы поняли, что все денежные проблемы улажены, верно?
- Да, теперь у меня будет двести фунтов в год - при моих потребностях этого вполне достаточно. Правда, пока я еще ничего не получил - первые пятьдесят фунтов отец должен прислать в сентябре. Но главное - мир заключен на самых почетных условиях, без каких-либо уступок с моей стороны.
- Как же вы его уломали?
- Это спасибо дяде Пилфолду: он провел кампанию очень мудро, заручился поддержкой герцога Норфолка - пред таким авторитетом отец, конечно, не мог устоять. Вообще дядюшка - чудесный человек, он отнесся ко мне очень великодушно. А я, в благодарность, просветил его.
- Каким образом?
- Избавил от предрассудков. «Необходимость атеизма» ему очень понравилась; на другой день после того, как он прочел мою брошюру, у него за обедом был один врач, человек фанатически религиозный - дядюшка схватился с ним и разбил в пух и прах, как французов при Трафальгаре...
На лестнице появилась Харриет... Или - тень Харриет? Как осунулась, похудела бедная девочка за эти три месяца! Шелли невольно встал и сделал несколько шагов к ней... Элиза поспешила выскользнуть в другую дверь:
- Я - на одну минуту, сейчас вернусь...
Харриет медленно спускалась по ступеням.
- Перси, вы приехали! Боже мой! Я так ждала! - она залилась слезами.
- Харриет, дорогая, что здесь происходит? Что с вами? Вы совсем больны...
- Нет, Перси, но... Господи! Как я несчастна!
- Успокойтесь, умоляю вас, не плачьте... Вас притесняют, заставляют насильно вернуться в пансион - это плохо, но это еще не основание, чтобы так отчаиваться. Я поговорю с вашим отцом, попытаюсь его убедить... Если не будет другого выхода, я увезу вас отсюда, но едва ли это рационально...
Харриет, пряча лицо в ладонях, разрыдалась еще безутешнее:
- О, Перси... Нет, вы не поняли... Я... я люблю вас!
В ответ - ни звука: просветитель остолбенел.
Харриет подняла мокрое лицо, сказала поспешно:
- Я вовсе не настаиваю на венчании. Я помню ваше мнение о церковном браке и вполне разделяю его. Я поехала бы с вами без всяких условий...
«Бедная девочка... Как же она измучилась, если призналась сама! Я должен ответить ей... А что я могу ответить? Сказать правду? Но отказ был бы моральным убийством. Одним словом я могу сделать этого ребенка безмерно счастливым - или предельно несчастным... Какой же я бессердечный эгоист, если все еще смею колебаться!»
- Милая Харриет, ну, конечно, если так... располагайте мною. Только, прошу вас - не будем спешить. Я поеду к дяде, а вы пока еще раз обдумайте все хорошенько. И если ваше решение останется неизменным - напишите. Я сразу явлюсь - и увезу вас.
Заплаканное личико Харриет озарилось улыбкой: она была счастлива.

Шелли вышел из дома Вестбруков как лунатик.
«Это безумие! Ведь я ее не люблю. Она очень мила и очень мне нравится, но разве это похоже, хотя бы отдаленно, на то волнение, которое я испытывал подле другой... первой Харриет? Но бедная девочка любит... Она несчастна... И я могу сделать ее счастливой! Ее притесняют, тиранят, она хочет покинуть отцовский дом, чтобы стать свободной и нести людям добро - и я могу дать ей свободу! Я столько раз мысленно клялся жертвовать собой ради свободы и счастья других - вот мне и представился случай. Значит, я должен радоваться... - тяжкий вздох. - Да, но я ее не люблю... - Он тряхнул головой, насмешливо улыбнулся: - Эх, ты, философ! Не ты ли презирал половую страсть, как недостойную мыслящего человека - ибо в ней нет разума, ибо это больше страсть тела, чем души! Не ты ли насмехался над теми, кто способен судить о женских достоинствах по отпечатку ноги или по складкам платья... Не ты ли утверждал, что истинная, высокая любовь состоит в родстве душ! А если так - все складывается прекрасно. Харриет добра, умна, она очень хорошенькая - тебе всегда приятно было на нее смотреть; у нее отважное сердце - сколько мужества и благородства было в ее сегодняшнем признании! Наконец - это главное - она разделяет твои взгляды. Она будет твоим надежным другом и помощником в борьбе со злом мира... Чего же тебе еще не хватает? Разве всех этих качеств не достаточно, чтобы полюбить навек? У тебя же есть воля и разум, ты хочешь полюбить ее - а стало быть, можешь!.. - и - опять вздох. - А все-таки хорошо, что мы еще не приняли окончательного решения. Возможно, она передумает, не осмелится...»

...Она осмелилась. Ровно через неделю.
Дама позвала - рыцарь дал слово - пути к отступлению отрезаны.
Собственно бегство особой подготовки не требовало. Но надо было решить один принципиальный вопрос: венчаться или не венчаться? В глазах юного ниспровергателя традиций и правоверного ученика Годвина церковный брак был чуть ли не изменой принципам. Пожалуй, такая непоследовательность могла повредить философу в глазах обращенных его стараниями друзей, прежде всего - в глазах мисс Хитчинер, чьим мнением Шелли особенно дорожил. Однако при «незаконном» союзе положение Харриет было бы столь тягостным и унизительным, что обречь ее на это испытание у него просто не хватило духа. Наконец, после нескольких дней душевной борьбы, решение было принято: уж если жертвовать собой - то до конца! Принцип дорог, но покой и благополучие Харриет - дороже. А что до реакции окружающих... Возможно, друзья и родственники не одобрят такой поступок, но в конце концов они должны будут оценить благородство его побуждений. И мисс Хитчинер - идеальная героиня - разумеется, тоже его поймет: «Осуждай меня, если хочешь, самый дорогой мой друг, - написал он передовой учительнице в Кэкфильд, - ибо ты все же самая дорогая для меня; но имей снисхождение даже и к этой ошибке, если ты осудишь меня...» Щемящая нота, звучащая в этой фразе, кажется более искренней, чем бодрые попытки убедить Хогга (и, главное, самого себя), что он очень рад такому обороту событий.
Но, как бы там ни было, приняв решение, он больше не колебался. Приготовления к побегу были скоро закончены, и двое детей, с минимальным багажом и почти без денег, почтовым дилижансом уехали на Север. 25-го августа 1811 года Харриет Вестбрук, шестнадцати лет от роду, и Перси Шелли, которому едва исполнилось девятнадцать, обвенчались в Эдинбурге по обряду шотландской церкви. Свадьба была обставлена более чем скромно - ни знатных гостей, ни пышных нарядов, ни дорогих подарков, ничего напоказ - но можно ли представить лучшее украшение для торжества Гименея, чем красота, чистота и молодость новобрачных?
Юная невеста лучилась радостью; жених тщательно скрывал волнение и тревогу, успокаивая себя тем, что поступил в полном соответствии с требованиями разума. Сознательная воля, а не слепая страсть - вот что должно руководить поведением просвещенных людей в цивилизованном мире. Харриет, столь отважно поправшая все предрассудки, казалась супругу чуть ли не героиней. «Признательность и восхищение требуют, чтобы я полюбил навек, - внушал он себе. - Я сделаю ее счастливой. И все будет хорошо!»

6.
Начало семейной жизни было почти безоблачным. Влюбленная Харриет утопала в блаженстве. Шелли был спокоен и доволен: ничего похожего на пылкую страсть он не испытывал, но за отсутствием опыта решил, что достиг всего. Новый образ жизни ему понравился; молодая супруга была очаровательна: веселая, грациозная, всегда просто, но изящно одетая, а главное - она слушала мужа как оракула, и он мог заниматься ее образованием и воспитанием сколько душе угодно. Немалое преимущество!
Хотя, если говорить честно - общаться с Хоггом или мисс Хитчинер было гораздо интереснее. О, если бы удалось заполучить друзей в гости! Шелли казалось, что для полноты счастья ему не хватает только этого. Он послал обоим приглашения; мисс Хитчинер не сочла возможным приехать, зато Хогг, выпросив у своего патрона отпуск на три недели, с радостью помчался в Эдинбург.

Орлиный профиль, живые глаза, насмешливая улыбка - да, это он собственной персоной: второй из оксфордских бунтовщиков. Одет, как всегда, по последней моде, в руках - трость и саквояж. Бодро шагает по улице, оглядывается по сторонам в поисках нужного номера дома. Вот, наконец-то, нашел, что искал. Ошибки быть не может, так как в низком окне первого этажа он видит мечтательную кудрявую голову, которая, покусывая перо, созерцает небеса с таким вниманием, что совершенно не замечает происходящего в двух шагах. Чтобы дать о себе знать, Хогг постучал тростью по стеклу. Шелли очнулся, взглянул, просиял; мгновение - он на подоконнике; прыжок... по счастью, благополучный. Жаркие объятия.
- Приехал! Ну, наконец-то! Надолго к нам?
- Недели на три.
- Замечательно! Мне столько надо тебе рассказать!
- Мне - тоже! Прежде всего...
Хогг вдруг запнулся, на лице его появилось выражение радостного удивления: увидел прелестную миниатюрную фигурку, которая в этот миг вышла на крыльцо. Шелли обернулся в направлении его взгляда:
- А! Это моя Харриет.
«Так это и есть его жена? Боже! Какая хорошенькая!»

Трое друзей за обедом.
- Мистер Хогг, попробуйте, пожалуйста, салата. Я прошу нас простить за такой скромный стол: мы с Перси - вегетарианцы, не употребляем ни мяса, ни вина, но для вас я внесу изменения в наше меню.
- Не стоит беспокоиться, миссис Шелли. Надеюсь, после трех недель подобной диеты я еще смогу выжить. А если и нет - беда не велика: я ведь не успел обзавестись такой прелестной супругой, и оплакивать меня будет некому.
Шелли:
- Ничего с тобой не случится: вегетарианский способ питания наиболее предпочтителен не только с этической, но и с физиологической точки зрения. Сравнительная анатомия говорит, что у человека нет никаких признаков плотоядного животного. Если хочешь знать...
Хогг - с комическим ужасом:
- О нет, не хочу! Я знаю, что ты знаешь все на свете, и верю на слово, только не надо лекций. Будем лучше есть салат.
- А к чаю у меня приготовлен сюрприз, - сказала Харриет.
- Какой? - заинтересовался муж.
- Сейчас принесу, - лукаво улыбнувшись, она выпорхнула из комнаты.
У двух товарищей есть минута для откровенного разговора.
- Итак, вы все-таки обвенчались? - спросил Хогг.
Шелли вздохнул:
- Да. Только не думай, что я изменил свои взгляды на брак. Мои убеждения остались прежними, но я подчинился более высокому принципу - принципу гуманности. К сожалению, сегодня ходячая мораль такова, что при «незаконном» союзе женщина обречена на совершенно несоразмерную жертву. Не мог же я допустить, чтобы ответственность за наш поступок всей тяжестью легла на Харриет!
- Логично... - согласился Хогг. - А как родители отнеслись к вашему браку?
- О! - подскочил Шелли. - Вот об этом стоит рассказать. Великолепная притча о том, как религия смягчает нравы.
- Интересно, и как же?
- Помнится, я тебе писал, что еще до нашего с Харриет побега мы с отцом пришли к соглашению - он обещал выплачивать мне двести фунтов в год. Но вот он узнает, что я женился - не предупредив его и, главное, на девушке не нашего круга (как говорят ограниченные люди) - не дворянке, без всякого состояния - он узнает об этом и вновь впадает в ярость...
- Это естественно.
- Как! Я же не сделал ничего дурного! Я только осуществил свои гражданские права в соответствии с законами нашей страны, и, кстати, с требованиями религии, которую батюшка на словах так уважает! Казалось бы, любой порядочный человек должен радоваться, что его сын честно устроил свою жизнь - а мой ближайший родственник заявляет, что он готов был бы содержать моих незаконных детей в любом количестве - сколько я в состоянии произвести на свет - но «неравного» брака ни за что не простит: обещанных двухсот фунтов нам не даст и вообще слышать обо мне больше не хочет.
- А как ты узнал?
- От дяди Джона: ему опять пришлось вести переговоры...
Вошла Харриет, в руках у нее - блюдо с пирогом.
- Вот мой сюрприз!
- О! Пирог! - оживился гость.
- Медовый? - еще откровеннее обрадовался Шелли.
- Да. С изюмом и орехами!
- Ну, - засмеялся Хогг, - на таких условиях и я согласен быть вегетарианцем!
Харриет уселась к столу.
- О чем беседовали без меня?
- О капитане Пилфолде, - ответил Шелли. - Правда, дядюшка не только пытался опять за меня вступиться, но даже денег нам прислал, так что мы сейчас обладаем некоторой независимостью и свободой передвижения. Без его помощи мы надолго были бы прикованы к грязи и торгашеству этого отвратительного Эдинбурга. Как ни гнусна аристократия, но еще презреннее торгаши - их невежество, их тупость, гордая своим кошельком...
Хогг усмехнулся:
- Допустим. Но чем тебе не угодил Эдинбург? Такой красивый город...
- Скажешь - Северные Афины...
- Вот именно: Северные Афины. Здесь столько красивых зданий...
- А трущобы, где живут рабочие, ты видел? Хочешь - покажу?
- Уволь. Лучше осмотрим исторические достопримечательности.
- Дворец Марии Стюарт... - подсказала Харриет.
- Не люблю я историю, - поморщился Шелли. - Летопись преступлений и страданий...
- А ты о них забудь, - посоветовал Хогг. - Любуйся архитектурой, и только.
- Да не получается. Когда я вижу эти огромные дворцы и храмы, я тут же начинаю думать, сколько они поглотили труда, и, следовательно, времени, которое люди могли бы употребить на умственное совершенствование...
Терпение Хогга иссякло:
- Так мы идем на прогулку или нет?
Шелли встал:
- Идем.
- Перси! А твой пирог? - засмеялась Харриет.
Действительно: Хогг и Харриет свою порцию пирога благополучно съели, а Шелли, увлекшись разговором, о нем забыл. Дабы исправить упущение, он невозмутимо опустил кусок себе в карман...
Какой это был замечательный день - долгий, солнечный и веселый! Друзья начали свою прогулку с посещения Холируда, дворца преступной и несчастной шотландской королевы; эта экскурсия всем троим показалась чрезвычайно интересной, и Шелли, как бы он ни философствовал на этот счет, осматривал достопримечательность с не меньшим, чем другие, удовольствием и любопытством. Потом отправились за город, облюбовали прелестную лужайку... В шестнадцать, да и в девятнадцать тоже, лет людям иногда очень хочется побегать и порезвиться. Например, поиграть в жмурки. Этим и занялись. Дурачились, разумеется, с полной серьезностью; Шелли досталось «водить», и он трудился по-честному, не подглядывая - достоинство не позволяет жульничать - а Хогг и Харриет не преминули воспользоваться его добросовестностью и повеселились всласть, доведя в конце концов беднягу до полного изнеможения...
Устали, впрочем, все - да так, что не захотели даже вегетарианского ужина: едва добрались до постелей. Хоггу всю ночь снилась солнечная лужайка и раскрасневшаяся от беготни Харриет. А утром, спустившись из своей комнаты в столовую, гость застал друзей уже за работой: оба сидели за обеденным столом, Шелли писал, Харриет читала книгу.
- Доброе утро, - поздоровался Хогг, не без досады отметив про себя, что на повторение вчерашнего рассчитывать, по-видимому, не приходится.
Харриет ответила на приветствие и улыбнулась; Шелли кивнул, не отрываясь от бумаг.
- Миссис Шелли, вы сегодня очаровательны.
- Только сегодня? - засмеялась Харриет.
- Всегда, но сегодня - особенно. Вы изменили прическу, и новая больше вам идет. И эта брошь также прелестна...
Шелли:
- Не отвлекай ее пустяками.
- Я не отвлекаю, я просто хочу узнать, кто пойдет со мной прогуляться перед завтраком.
- Я ! - с готовностью откликнулась Харриет.
- А ты, Перси?
- Гуляйте без меня, я занят: хочу закончить письмо мисс Хитчинер.
- Кому-кому?
Харриет - с серьезным видом:
- Сестре его души.
- Ого! А это кто?
- Одна учительница из Кэкфильда. Ужасно умная и передовая особа.
- Как интересно! Перси, она молода?
Шелли - не отрываясь от своего занятия, почти машинально:
- Да. Лет двадцать пять... или тридцать...
- Понятно. И хороша собой?
- Кажется, да... - Шелли, наконец, сообразил, что друг потешается, и поднял голову от письма. - Слушай, а какое это имеет значение? Она - наш единомышленник! Республиканка и демократка! Вот что главное. Правда, в философском отношении она еще не свободна от некоторых заблуждений, но я ей помогу...
- Все ясно. Харриет, идемте гулять.
Харриет и Хогг ушли. Шелли вновь вернулся к письму:
«Мой друг, я вижу здесь дворцы, где какой-то тридцатой части довольно, чтобы удовлетворить все потребности изнеженных хозяев... Вижу театры, из училищ нравственности превратившиеся в школы разврата... Надменный аристократ и коммерсант-монополист своим примером узаконили развращенность, порождаемую роскошью. Все монополии являются злом. И обогащение коммерсанта, и богатство наследственное есть наглый вызов свободе. Самые хвалы, расточаемые им, являются оскорблением разуму! Однажды признав, что общество, основанное на равенстве (если оно достижимо) лучше всякого другого, мы неизбежно приходим к признанию нелепости самого существования аристократии. А умственное неравенство не может быть уничтожено, пока не достигнуто совершенство нравственное - тогда изгладятся все различия...»

------------

Три недели свободы пролетели незаметно - отпуск Хогга кончился. А расставаться друзьям так не хотелось! Шелли и Харриет, которых в Эдинбурге ничто не удерживало, решили отправиться с Хоггом в Йорк, чтобы продолжать жить вместе, имея в виду не только собственное удовольствие, но и общественную пользу.
Сказано - сделано.

Среди лугов и полей вьется дорога. По ней пылит дилижанс. В дилижансе два юных энтузиаста и один скептик под храп соседей строят планы на будущее.
Шелли:
- Главная задача - собрать разрозненные силы демократии и прогресса. Найти и объединить всех добрых и передовых людей в ассоциацию человеколюбцев. Зародыш ее уже есть, это - мы.
- Но нас только трое, - с сомнением в голосе заметила Харриет.
- Во-первых - не трое, - поправил муж, - а шестеро: вскоре к нам присоединится Элиза...
- А это еще кто? - спросил Хогг.
- Моя сестра, - отозвалась Харриет.
- Это тоже девушка, возвышающаяся над средним уровнем, - авторитетно заявил Шелли. - Далее, в Кэкфильде - мисс Хитчинер и мой благородный дядя Джон, покровитель свободомыслящих и гроза ханжей...
- Хорошо, - согласился Хогг, - во-первых - шестеро. А что во-вторых?
- Во-вторых - в нашем деле, как и во всех прочих, важно не столько количество, сколько качество участников. А в третьих - хороших людей очень много, их надо только просветить. Я-то знаю, сколько доброго заложено в человеке, несмотря на ужасную развращенность, насаждаемую современным воспитанием; проявления доброй воли я встречаю на каждом шагу - да и ты тоже, только ты не даешь себе труда их замечать. Так что люди есть, надо только найти их и объединить в союз...
- Для этого нужны деньги, - заметил Хогг.
- Разумеется. Когда я получу наследство, я тут же пущу его в дело. А пока займусь подготовительной работой. По приезде в Йорк, как только устроимся, я оставлю Харриет на твое попечение, а сам поеду в Кэкфильд, к дяде - и по своим семейным делам, и для организации там филантропического общества. Второе мы создадим в Йорке. Потом поедем в Уэльс... Вот если бы я мог организовать их повсюду в стране и произвести таким образом мирную революцию!..

7.
Осень 1811 года.
Лорд Байрон - в своем родовом имении, Ньюстедском аббатстве.
Родина встретила путешественника бедой. Возвращаясь, он ожидал встречи с матерью - и попал с корабля на похороны: сорокашестилетняя Кэтрин Гордон умерла от кровоизлияния в мозг за несколько дней до приезда сына. Почти одновременно с этим трагическим событием он получил известия о гибели двух своих друзей. Внезапный тройной тяжелейший удар...
Похоронив мать, молодой лорд остался в Ньюстеде. Бродил по старинному полуразрушенному замку, такому огромному, что из одного крыла в другое не доберешься за четверть часа; пытался читать, работать над второй песнью "Чайльд-Гарольда", писал письма друзьям и единственному родному человеку - сестре Августе; усиленно занимался плаванием, боксом, поглощением содовой воды и гораздо более крепких напитков - все в надежде обрести душевное равновесие. Настроение менялось скачками - от мрачной подавленности к почти истерической веселости. Мрачных часов было больше. Особенно ночью. Возможно, тому способствовала и сама обстановка кабинета - с двумя черепами, из которых в добрые старые времена Байрон и его молодые друзья - Хобхауз, Дейвис и Мэтьюз - пили искристое вино... Мэтьюза эти стены уже никогда не увидят.
«Бедняга Мэтьюз, самый блестящий, самый одаренный из нас четверых! Утонул в Кэме, в этой паршивой канаве... Запутался в водорослях и задохнулся, тщетно пытаясь вырваться. Какой мучительный, страшный конец! О, будь я рядом - я без колебаний рискнул бы своей жизнью, чтобы спасти его... А за несколько дней до Мэтьюза - мой Уингфильд. И - мать... После стольких лет вражды и непонимания я ехал к ней, чтобы, наконец, примириться - и опоздал... Ужасное ощущение. Пусть она была вспыльчива и порою жестока со мной, пусть я считал ее в детстве чуть ли не воплощением зла, но ведь именно сейчас это могло - и должно было - измениться! Какой удар... Всем сердцем ощутил я простую истину: мать у нас только одна. Прошлое будто отрезали ножом. И все наши ссоры, обиды... Ничего уже нельзя исправить. Точно глыба льда легла на душу... Три могилы за один месяц! Кажется, надо мной и моими близкими тяготеет проклятие: стоит мне полюбить - осознать, что я кого-то люблю - и этот человек обречен смерти... За что, Господи? Тебе ли - всеведущему, всемогущему, всеблагому! - пристала такая жестокость? Попы учат - не ропщи на судьбу, и наградой за покорность будет вечная жизнь за гробом. Ох, не надо мне никакого вашего бессмертия, слишком много горя в этой жизни, чтобы предаваться размышлениям об иной. Если людям дана жизнь, то зачем они умирают? А если умирают, то к чему пробуждать их от последнего сна? Я вижу в смерти лишь избавление от страданий и не желаю загробной жизни: самое лучшее, если там только покой - если Бог, карающий нас на этом свете, оставил для усталых хотя бы этот последний приют...»
Ночные мысли - особые мысли: с терпким привкусом тревоги и жути. Дневные - другие, но тоже не радуют. Ибо того, что создает радость жизни - иллюзий - он лишился давным-давно. Он давно ни во что не верит - ни в бредни просветителей, ни в любовь. Любовь романтическая - с большой буквы - в его глазах просто не существует. Он знал слишком многих женщин, слишком хорошо изучил их «бессмысленную породу», чтоб обольщаться. Дружба, мужское товарищество? Что ж, пожалуй... Джон Кэм Хобхауз - хороший человек, ему он вполне доверяет. Скоупу Дейвису - тоже. Можно насчитать полдесятка таких, в ком он еще не разочаровался. Но...
Но в целом человек - гнусное создание. Ларошфуко прав - эгоизм есть единственная побуждающая причина всех наших поступков. Тот, кто утверждает противное, лжет: или сознательно - окружающим, или неосознанно - самому себе. В первом случае мы имеем дело с ханжой, во втором - с добросовестным болваном. Роль циника, право же, лучше...
Правда, сам-то он, пожалуй, не стал ни настоящим циником, ни двойником своего Чайльд-Гарольда - спокойным, самодовольным умником, взирающим на пороки мира с презрительной холодной усмешкой. Скука - да, тоска - да, но не равнодушие, нет! Может быть, оно - следующая фаза развития, но сейчас в душе иные чувства: гнев и ненависть к этому неправому миру! Бунт, пусть безнадежный, но - не примирение!
«Меррею понравилась первая часть «Гарольда». Ну, дай бог. Похвала издателя - это уже кое-что. Даллас тоже в восторге. Скоро поэма выйдет в свет. Интересно, какая встреча ее ожидает? Не захотят ли собратья-литераторы отомстить мне за тот разнос, который я учинил им три года назад? Кое-кому от меня совсем ни за что досталось - как Вальтеру Скотту и Томасу Муру... Если о чем и жалею - это о том, что обидел шотландского барда. Впрочем, Мерей обещает меня с ним помирить. А с бардом ирландским вышла забавная история. Мур, оказывается, так оскорбился моей сатирой, что послал мне вызов на дуэль! Но я не успел его получить - я уехал тогда на Восток; и вот теперь Мур справился о своем письме и попросил вернуть его нераспечатанным, а поединок предлагает заменить обедом. Любопытно, что заставило его отступиться? Доводы разума и гуманности? Едва ли. Он, как говорят, женился, и вообще дела его идут неплохо - если так, зачем рисковать? В дни благополучия нетрудно забыть даже ущерб, нанесенный доброму имени. Странное это животное - человек! Так все мы любим говорить о разных высоких материях - о чести, долге, благородстве, самопожертвовании - и так легко забываем свои же проповеди, когда речь зайдет о сохранении собственного покоя и кошелька... Таковы все, даже лучшие - а Томас Мур один из лучших людей, каких я только встречал: добросердечный, веселый, остроумный, а честный уж - безусловно. Но и он не свободен от извечного проклятия людской природы - эгоизма. Да, прав был старик Ларошфуко, прав: нет такого поступка - по видимости самого великодушного и бескорыстного - причиной которого не оказалось бы, в конечном счете, себялюбие... Таков закон природы - с ним надо смириться - но как же это противно...»
На пересечении аллей Ньюстедского парка стоит небольшой каменный памятник - надгробие на заросшей травою могиле. На плите выбита эпитафия: «Здесь погребены останки того, кто обладал красотой без тщеславия, силой без наглости, храбростью без жестокости и всеми добродетелями человека без его пороков. Эта похвала могла бы стать ничего не значащей лестью, будь она над прахом человека, но она - справедливая дань памяти Ботсвена, собаки, родившейся в Ньюфаундленде в мае 1803 г. и скончавшейся в Ньюстеде 18 ноября 1808г.»
Прогуливаясь по парку, молодой лорд нередко останавливался возле этого камня, грустно улыбаясь своей юношеской выходке: «Бедняга Ботсвен! Единственное в этом мире существо, которое любило меня всем сердцем, преданно и бескорыстно... Когда он заболел бешенством, я не позволил его пристрелить, я ухаживал за ним как за братом и голой рукой отирал пену, бежавшую с его пасти. Ботсвен умер, как и жил - мужественно и благородно, никого не укусив, никому не доставив лишних хлопот... Насколько же собаки лучше людей! И любят, и ненавидят - открыто, не подличают, не лгут! А люди не признают в них души и одни желают быть после смерти на небе... О, тоска... Какая тоска!..
О человек, слепой жилец времен!
Ты рабством или лестью развращен,
Кто знал тебя, гнушается тобой,
Презренный прах с презренною судьбой!
Любовь твоя - разврат, а дружба - ложь,
Ты словом и улыбкой предаешь!
Твоя порода чванна и горда,
Но за нее краснеешь от стыда.
Ступай к богатым склепам - и не стой
Над этой урной, скромной и простой.
Она останки друга сторожит.
Один был друг - и тот в земле лежит...»1
Лорду Байрону двадцать три года. Ему много дано - ум, талант, красота, смелость; здоровье и силы еще не растрачены. Надо бы что-то делать...
Что?.. Если бы знать!

8.

Хмурым октябрьским утром Шелли возвращался в Йорк, где он, на время своей поездки в Сассекс, оставил Харриет под опекой Хогга. Возвращался в довольно-таки скверном настроении, ибо поездку его никак нельзя было назвать удачной. Зато впереди его ждала радость - встреча с женой и другом - и он мысленно предвкушал удовольствие, отодвинув неприятные мысли (о будущем и прочие) «на потом».
Хогг был, однако, в конторе, и Харриет проводила время в обществе Элизы Вестбрук, приехавшей несколько дней назад.
Шелли вернулся раньше, чем ожидали. Харриет искренне ему обрадовалась; Элиза, как будто, тоже, и сразу спросила, успешным ли было его путешествие.
- Да, - подхватила Харриет, - расскажи, расскажи скорее, чего ты добился.
- Очень немногого, - Шелли устало опустился на стул. - Дядя и тетя здоровы, направление ума у них, как и раньше, правильное, и у мисс Хитчинер тоже. Но создать общество друзей свободы в Кэкфильде пока не удается. Однако я не теряю надежды...
- А как у тебя с отцом?
- О, здесь хуже: глухая стена.
- То есть никаких денег он вам не дает? - уточнила Элиза.
- Пока - нет. Надо думать, как жить дальше.
- Быть может, вам следует поступить на службу?
Шелли горько усмехнулся:
- О, это заветная мечта моего папеньки: чтобы я надел мундир и отправился в какой-нибудь отдаленный гарнизон, а он тем временем организовал бы судебный процесс против моего памфлета, чтобы объявить меня сумасшедшим и лишить наследства.
- О чем ты говоришь! - испугалась Харриет. - Военная служба с твоим здоровьем...
- Почему непременно - военная? - спросила Элиза. - Можно служить, например, в конторе, как мистер Хогг. Или это - ниже вашего достоинства?
- Не в том дело. Я искренне уважаю всякий труд - и труд клерка, и рабочего, и пахаря. Но мне досуг нужен не для тупой праздности и пошлых развлечений. Думаю, я имею что сказать людям, и мой первейший долг - реализовать свои способности с максимальной пользой для окружающих... А для этого надо много учиться.
- Ну, как знаете, - Элиза, недовольно поджав губы, вышла из комнаты.
- Наверное, в обновленном обществе труд крестьянина и рабочего будет сочетаться с просвещенным умом и отличным воспитанием, - промолвил Шелли задумчиво, - но сейчас их профессия практически не оставляет времени для духовного развития, для приобретения знаний. Если бы я работал за станком или ходил за плугом, а ты стряпала и хозяйничала - мы скоро стали бы совсем другими людьми, и мне кажется, менее полезными человечеству. Как ты думаешь?
- Ты совершенно прав, - Харриет подошла и, встав за спинкой стула, обняла мужа за шею. - Не огорчайся, все будет хорошо.
- О, я тоже в это верю, - откликнулся Шелли. - Я был бы неразумным и неблагодарным существом, если бы предался унынию, когда у меня есть такая жена как ты и такой друг как Хогг.
- Да, друг прекрасный... - произнесла Харриет многозначительно.
Шелли не обратил внимания на ее тон. Но уж чего он не мог не заметить - это натянутой обстановки за обедом полчаса спустя. Хогг был, как всегда, мил и любезен, но обе дамы сидели с очень строгим видом, и Харриет отвечала Хоггу подчеркнуто холодно. Что бы это значило? Ссора? Чего они тут без него не поделили?
Шелли был противником войн всякого рода, а распря в домашнем кругу - это хоть и не самая страшная, но, без сомнения, самая противная их разновидность. Оставшись после обеда наедине с женой, он мягко, но определенно дал ей понять, что его огорчает ее столь явно неприязненное отношение к их общему другу.
- На то есть причины, - ответила Харриет.
- Какие?
- Не спрашивай.
- Но я хочу знать, - настаивал Шелли.
Поколебавшись, Харриет ответила неохотно:
- Он объяснился мне в любви.
- Как?.. - Шелли сел где стоял, благо стул оказался рядом. - Не может быть! Ты, наверное, не так поняла.
- Не понять было невозможно. Он объяснялся дважды. В первый раз я попыталась обратить все в шутку; во второй - пришлось напомнить ему о долге порядочного человека.
Мало сказать, что Шелли был потрясен - он испытывал ощущение, которое, наверное, возникает, когда на голову рушится потолок.
- Как же это? Ведь он - мой друг... Я тебя ему доверил... Я считал его воплощением благородства - да он и был таким... Там, в Оксфорде... нет... не понимаю... - он ненадолго умолк, потом вдруг решительно вскочил со стула: - Я должен говорить с ним!
Он быстро пошел к двери.
- Перси! Только не дуэль! - вскрикнула Харриет с ужасом.
Шелли обернулся на пороге:
- Ничего не бойся...

Шелли разыскал Хогга и пригласил на прогулку, предупредив, что предстоит серьезный разговор. Друзья отправились за город.
Они долго молча шли рядом по тропинке среди скошенных полей. Начать разговор ни один из них не решался - Шелли было слишком тяжело, а Хогг понимал, что ему предстоит, и готовился к обороне. Он не собирался ни лгать, ни отпираться, но чтобы хоть объяснить другу свое поведение, надо было прежде всего понять самому, что толкнуло его на этот неблаговидный поступок. Одно объяснение было наготове - любовь; но сам-то Хогг понимал, что дело не только в его увлечении Харриет (а оно действительно имело место), но и в отношении к самому Шелли. Хогг искренне любил своего друга, восхищался его благородством, смелостью, чистотой, глубокими познаниями в самых разных научных областях - это все правда; но правда и то, что порою этот слишком чистый и слишком уверенный в себе идеалист своего друга-скептика невыносимо раздражал. В такие минуты у Хогга появлялось злое желание проучить его... ну, не то чтобы проучить, но продемонстрировать ему в истинном виде законы реального мира и темные стороны человеческой натуры, существование которых Шелли столь решительно игнорировал. Если бы Хогг копнул свою душу поглубже, то на самом ее дне он, скорее всего, обнаружил бы еще одно, не столь сложное, чувство, которое на языке толпы называется завистью. Пожалуй, он и в самом деле, в тайне от самого себя, завидовал другу - конечно, не его будущему богатству и титулу, и не тому даже, что он женат на обожающей его прелестной женщине - другому: чему-то в характере Шелли, чему сам Хогг затруднялся дать точное определение. Может быть, именно его чистоте и цельности, именно вере в идеал, которая делает жизнь такой осмысленной и полной?..
Шелли внезапно остановился. Обернулся к Хоггу.
- Объяснимся начистоту. Харриет мне все рассказала. Надеюсь, вы не будете отрицать.
- Не отрицаю.
- Но - как вы могли? Вы подумали о будущем Харриет? Вы подумали обо мне? Ведь я вам так доверял!
- Если бы она согласилась, ни ее будущее, ни ваш покой не пострадали бы. Вы бы просто ничего не узнали, а кто не знает - тот не страдает.
- Как! Значит, вы думали - не открытый честный союз, а тайная связь? Обман? Предательство? Вы хотели развратить бедную девочку, научить ее лгать?.. Как вы могли!.. Не понимаю, не в силах по¬нять... Я вас любил, я любовался вами; в Оксфорде, бывало, глядя на ваше лицо, я думал, что если бы и другие люди могли видеть в нем то, что вижу я - одного этого было бы достаточно, чтобы вернуть их к добру... И чтобы вы так низко пали!..
- Но если я полюбил? Если я не мог противиться этому чувству? Я полюбил ее с первого взгляда, еще там, в Эдинбурге...
- Это - не любовь!! Не смейте пачкать святое слово! Тот, кто любит, думает прежде всего о благе любимого, а не о своем удовольствии. Любовь - не ураган, которому нельзя противиться; любовь возвышает, а вы поддались грубой, низменной страсти!
Губы Хогга тронула злая усмешка:
- Это вы-то рассуждаете о любви? Вы, холодный, бесчувственный флегматик, чистый, как кристалл горного хрусталя? Нет, вы и понятия не имеете, что такое любовь!
- То есть как? - удивился Шелли.
- Разумеется, вы же сами признавались мне, еще перед бегством, что женитесь из одного самопожертвования! Разве нет?
- Да, сначала так и было, но теперь все совсем иначе! Мы с Харриет нежно привязаны друг к другу, а попрекать меня моим темпераментом просто глупо... - Шелли помолчал и прибавил - тихо и очень грустно: - Если бы вы только могли понять, какую боль, какое зло вы мне причинили! Я любил вас, считал почти совершенством... Как теперь верить людям, если лучший из них обманул?
Хогг - с достоинством:
- Так или иначе, я готов дать вам удовлетворение в любое время. Выбор оружия, разумеется, за вами.
- Дуэль?.. - Шелли пожал плечами. - О, нет! Вы же знаете, я дуэлей не признаю.
- Ну, разумеется! - не без яда прокомментировал Хогг. - Вы очень последовательны в своем отрицании всех установленных обществом обычаев - религии, морали, ну и дуэлей, конечно, тоже!
- Я просто думаю, что свое мужество можно доказать более благородным и полезным человечеству способом. Я не вправе ни отнимать жизнь у вас, ни рисковать своей жизнью - она предназначена для другой цели.
Хогг - в отчаянии:
- О, тогда мне остается только одно, и я это сделаю! Вы пожалеете, но будет поздно!
Шелли, уже собиравшийся уйти, остановился и обернулся к Хоггу, переспросил встревоженно:
- Что значит - «будет поздно»? Что вы хотите сделать?
- Я застрелюсь! Клянусь честью - я застрелюсь!
- Вы не сделаете этого! Не посмеете сделать... Я уже понял, что вы - эгоист, но не до такой же степени!
- При чем тут эгоизм? - откровенно не понял Хогг.
- А как назвать иначе? Вы хотите застрелиться, хотя понимаете, что это непоправимо омрачит нашу жизнь - Харриет и мою, что мы, ни в чем не повинные, будем терзаться из-за вас до могилы! Вы на это рассчитываете, да? Большей низости нельзя и представить!
Хогг был уничтожен совершенно - он опустил голову. Минута тягостного молчания...
Потом Шелли тихо спросил:
- Вы больше ничего не хотите мне сказать? Тогда - прощайте...
Он повернулся, сделал несколько шагов по тропинке назад, в сторону города. Хргг вышел из оцепенения:
- Шелли! Постой! - (Шелли остановился) - Подожди... Выслушай... Я совсем голову потерял! Ни одна женщина не стоит такого друга как ты... Если бы ты мог простить!
- Ты сожалеешь о своей ошибке?
- Ужасно! Я бы хотел от стыда провалиться сквозь землю!.. И если ты не простишь... я прямо не знаю...
Вновь пауза, долгая и томительная. Наконец Шелли, не глядя на Хогга, промолвил с усилием:
- Я прощаю.
- На словах или...
Шелли поднял глаза, улыбнулся - освобожденно и радостно:
- Нет - от сердца! Ведь я ненавидел твое заблуждение, а не тебя; ты раскаялся - значит, стал другим человеком... Стал прежним собой, каким был до падения... Жаль только - теперь нам придется расстаться на время.
- Но...
- Нет, не спорь: это необходимо для твоего же блага... И для спокойствия Харриет. Мы уедем, но пришлем тебе адрес. Останемся друзьями, будем регулярно переписываться... А потом, когда страсти утихнут - опять поселимся вместе. Но - не сейчас... - он вздохнул. - Пойду собираться в дорогу. Пожалуйста, не ходи за мной. Перед отъездом мы увидимся, потому - не прощаюсь.
И Шелли быстро зашагал по тропинке к городу; Хогг провожал его глазами:
- С тобой не соскучишься... Чудо природы! Но уж лучше бы, право, дуэль...

На другой день супруги Шелли с Элизой, ничего не сказав Хоггу (во избежание драматической сцены) о времени своего отъезда и бросив сундук с вещами на произвол судьбы, сели в дилижанс, отбывавший в юго-западном направлении.
Шел унылый октябрьский дождь. Грузная колымага с трудом тащилась по размытой дороге. Элиза, с утра недовольно ворчавшая, сетуя на поспешность отъезда, наконец успокоилась, задремала. Харриет тоже клонило в сон; она уютно устроилась головкой на плече мужа, сомкнула ресницы. Шелли читал толстую книгу, делая пометки на полях - карандаш пришлось взять в левую руку, чтобы не беспокоить жену, которую поддерживал правой.
Карету тряхнуло на ухабе; Харриет открыла глаза, улыбнулась:
- Бедный мистер Хогг! Он мне сейчас приснился - такой грустный!
- Ничего, - отозвался Шелли, - мы не оставим его без поддержки. Я постараюсь писать ему каждый день. А потом время пройдет - он исцелится...
- Едва ли... - Харриет томно вздохнула. - А мы сами что теперь будем делать? Мы же совсем без денег...
- Я думаю съездить в Грейсток - там поместье герцога Норфолка. Это, кажется, единственный человек, имеющий влияние на моего отца; один раз он уже отнесся ко мне участливо - думаю, посодействует и теперь. А если и нет - не беда: как-нибудь устроимся. Главное, ты не тревожься, милая девочка. Нам теперь нельзя падать духом: ведь перед нами - великая цель. Просвещать людей, направлять их к добру - что может быть благороднее? Способствовать освобождению человечества от предрассудков, от страха, от пут мертвой догмы... Ну, пусть не всего человечества... Пусть хоть сто... хоть десять человек с нашей помощью станут такими же духовно свободными, сильными и счастливыми, как мы - я и то буду считать, что родился на свет не напрасно!
Харриет покачала головкой:
- Боюсь, чтобы просветить и освободить хотя бы десять человек, нужно очень много времени. Вообще мне иногда кажется, что для выполнения всех твоих планов не хватит даже самой долгой жизни.
- Возможно... Время - это, пожалуй, единственный враг, которого нельзя победить. А впрочем - нет, я неправ! Какая отличная мысль, Харриет!
- Какая мысль?
- Я подумал - ведь наше субъективное время относительно. Оно растяжимо.
- Каким образом?
- Все дело в восприятии. Представь двух человек: один в течение двенадцати часов спит в своей постели, другой - висит на дыбе. Объективное время - одно и то же, а субъективное - какая огромная разница! Один, проснувшись, едва поверит, что прошло полчаса; другому кажется, что его муки длятся тысячелетие. Согласна?
- Допустим. И что из этого следует?
- Из этого следует, что формула бессмертия может быть найдена. Человек способен прожить вечность, и эту вечность ему подарит не какой-нибудь там бог, а его собственный мозг, его свободная мысль...
- Не понимаю.
- Все очень просто. Субъективное время - это наше сознание последовательности мыслей в нашем уме. Чем больше этих мыслей в течение, скажем, минуты - тем длиннее покажется эта минута. И если когда-нибудь человеческий мозг в результате совершенствования сможет производить бесчисленное множество мыслей, то это и будет вечностью. Вот тебе и формула бессмертия! Пусть количество прожитых лет между рождением и смертью не увеличится, но я убежден, что впечатлительность может совершенствоваться и что количество мыслей, которые может вместить человеческий ум, неограниченно. Поняла?
- Н-не очень. Нет, больше объяснять не надо - все равно не пойму. Лучше просто скажи: не в будущем, а сегодня - какой из всего этого практический вывод?
- Вывод? Он очевиден: вывод тот, что продолжительность жизни нельзя измерять только годами. Скажем, человек умирает в неполные тридцать лет, но если он исполнен благих чувств и украшен талантами, то жизнь его, по субъективному ощущению, окажется дольше, чем жизнь подчиненного попам ничтожного раба, который сто лет провел в тупой дремоте. Поэтому, если сравнить век однодневки и черепахи, то еще неизвестно...
Он вдруг запнулся и поспешно полез в карман за записной книжкой.
- Что такое? - встревожилась Харриет.
- Так... мелькнуло... надо записать. Всего лишь отрывок без конца и начала, но может быть, когда-нибудь пригодится...

«...Поток времен угрюмый!
Катись, как пожелается тебе -
Я меряю не мерою мгновений
И месяцев обманчивый твой бег.
Пускай на берегу стоит кто хочет
И смотрит на пузырь, что от него
Уплыл и здесь, у ног моих, замедлил.
Любовь, и жажда действия, и мысли,
Согретые огнем кипучей страсти,
Длинней и ярче делают мой день.
И ежели я больше не проснусь,
В тех днях, что жил я, было больше жизни,
Чем в жизни тех, кто поседел в расчетах,
Кто был всегда в холодной школе жизни
И кто свои мгновения растратил,
Ни разу их восторгом не согрев...» 2
___________________
2 здесь и далее, где переводчик не указан, стихотворения даны в переводе К.Бальмонта

Часть II.  СТАНОВЛЕНИЕ

«Богачи втаптывают бедняков в грязь, а потом презирают их за это. Обрекают их на голод, а потом вешают, когда те украдут кусок хлеба».
П.Б.Шелли (из письма Э.Хитчинер от 10.03.1812 г.)

«Ветер веет,
Искры летят,
Весь город скоро тревогой наполнят...
Делай, Енох, свое дело!..»
«Енох» в данном случае - не библейский персонаж: этим именем луддиты нарекли своего верного помощника - большой молот, которым они громили усовершенствованные ткацкие станки.
Революции бывают разные.
Великая социальная революция конца XVIII века во Франции напоминала взрыв вулкана. Мгновенное высвобождение колоссальной энергии: восстания, митинги, страстные речи, «храмы разума» в закрытых церквах, песни, кокарды, патетика, кровь...
Развернувшаяся в тот же период великая английская промышленная революция выглядела иначе - она была растянутой во времени и гораздо менее шумной: без патетических речей, без песен, без крови...
Без крови? Если бы так!..
Голос из прошлого:
«Ваши овцы, обычно такие кроткие, довольные очень немногим, теперь, говорят, стали такими прожорливыми и неукротимыми, что пожирают даже людей, разоряют и опустошают поля, дома и города». Это - Томас Мор. XVI век. Эпоха становления английской шерстяной мануфактуры - эпоха «огораживания», когда пашни в массовом порядке превращались в пастбища; страшная трагедия миллионов крестьян, согнанных с земли, на которой трудились их деды и прадеды. Катастрофический рост нищенства - и, как следствие, чудовищные законы против бродяг.
Виселицы вдоль дорог, на них - просмоленные, в кандалах, трупы. Предел отчаяния...

Прошло триста лет. И вновь Его Величество Технический Прогресс собирает горькую дань. Пока еще не кровью - слезами и стонами голодных. Однако и до виселиц уже недалеко...
Теперь не овцы пожирают людей - их перемалывают новые, высокопроизводительные ткацкие станки. И жертва другая - не крестьянство, а мануфактурный пролетариат. Но трагедия от этого не меньше: девять ткачей из десяти теряют работу и с ней - все средства к жизни. Трагедия безысходности.
Безысходность рождает сопротивление. Когда нечего терять - нечего уж и бояться. Ткач, из рук которого вырван челнок, берется за молот: «Делай, Енох, свое дело!» Безработные собираются группами, врываются в цеха, ломают станки, громят все, что ни попадется под руку, часто потом поджигают здания фабрик. Любопытная деталь, свидетельствующая о знаменитой английской любви к традициям: штаб-квартира Неда Лудда, легендарного бунтаря, первым разбившего ткацкий станок, находилась, по некоторым данным, не где-нибудь, а в Шервудском лесу, некогда укрывавшем дружину Робин Гуда. Но в отличие от Робина и его друзей, последователи Неда - «луддиты» - определенной местностью не ограничивались, они действовали по всей стране. Осенью 1811 года особенно мощные их выступления имели место в Ноттингемшире.
Ветер веет... Искры летят... Искры сожженных фабрик...

Правительство не осталось в долгу. Против отчаявшихся была брошена регулярная армия.
Шелли - мисс Хитчинер:
«Мои размышления заставляют меня все сильнее ненавидеть весь существующий порядок. Я задыхаюсь, стоит мне только подумать о золотой посуде и балах, о титулах и королях. Я повидал нищету. - Рабочие голодают. Мой друг, в Ноттингем посланы войска. - Да будут они прокляты, если убьют хотя бы одного истощенного голодом жителя. Однако, будь я другом убитого и сам на краю голодной смерти, я, пожалуй, поблагодарил бы их за то, что они избавили друга от оскорбительной комедии суда... Пусть объедаются, распутничают и грешат до последнего часа. Стоны бедняков могут оставаться неслышными до конца этого постыдного пиршества - пока не грянет гром и яростная месть угнетенных не постигнет угнетателей.»

1.
Кэмберленд. Край озер и поэтов.
Здесь еще в девяностые годы жили первые корифеи английского романтизма - Кольридж, Вордсворт, Саути. Тогда, на заре французской свободы, все трое с жаром приветствовали революцию. Позднее, напуганные якобинским террором и самим размахом социальной ломки, они резко поправели, перешли в правительственный лагерь. Последнего Шелли никак не мог одобрить. Однако познакомиться со знаменитыми поэтами ему хотелось, и когда, после бегства от Хогга, наш герой направился в Кэмберленд, то не последнюю роль в выборе маршрута сыграло то обстоятельство, что там, в местечке Кесвик, все еще жил Роберт Саути.
Не менее важно, что в этих краях находилось поместье герцога Норфолка, чьей поддержкой следовало бы заручиться для будущих переговоров с мистером Тимоти.
Итак, Шелли с семьей в первых числах ноября прибыл в Кесвик. Снял - в кредит - небольшой коттедж с видом на два озера и гряду высоких гор (что весьма важно, ибо пейзаж за окнами интересовал его не меньше, чем удобства внутри) и немедленно сообщил о своем приезде герцогу. Его светлость, видя в молодом бунтовщике наследника крупного состояния и будущего члена парламента, считал нужным принимать участие в его судьбе - он ответил на письмо весьма любезным приглашением провести week-end в его поместье. На последнюю гинею Шелли, Харриет и Элиза отправились в Грейсток.
Результатом поездки было два послания мистеру Тимоти - ходатайство самого герцога, и почтительное, но полное достоинства письмо сына: он сожалеет о причиненных семье огорчениях и просит его за них простить, но в то же время сообщает, что его взгляды в области политики и религии остались прежними и скрывать их он не считает возможным. Вряд ли такая позиция полностью удовлетворила Шелли-отца, но герцогу Норфолку он и на этот раз не смог отказать - преступник если и не получил полного прощения, то, по крайней мере, пресловутые двести фунтов годового содержания были ему возвращены.
Харриет тоже поспешила написать старому Вестбруку о поездке в Грейсток. Бывший трактирщик, не смевший и мечтать о том, что его дочери попадут в высший свет, расчувствовался и расщедрился - тоже назначил Харриет содержание и тоже - двести фунтов в год. Угроза нищеты, как темная туча, висевшая над молодой семьей, наконец-то рассеялась.
Прием в Грейстоке продолжал занимать мысли обеих сестер. Старый герцог был так мил, герцогиня - так любезна! О, если бы их пригласили еще раз!
- Вот было бы замечательно, правда, милый? - мечтала вслух Харриет. - Лучше всего, если бы - на бал! Я так люблю танцевать и так хорошо танцую...
Шелли пожимал плечами:
- Наверное, тебе предоставится такая возможность. Но - хочу предупредить, чтобы не обижалась: ты поедешь вдвоем с Элизой.
- А ты?
- С меня довольно.
- Почему, дорогой? Герцог так добр и благороден...
- Да, он неплохой человек, и был бы совсем прекрасным, если бы... не был герцогом. Но этот его титул, это чванство, эта свита - толпа пустоголовых ничтожеств... Эта наглая роскошь - видеть ее не могу!
- Почему же? Красивые вещи приятно иметь - что в них дурного?
- Ничего, если бы вокруг не было такой нищеты. Оглянись - большинство лишено элементарно необходимого! В реке, на берегах которой мы с тобой любим гулять, часто находят младенцев, которых топят несчастные фабричные работницы - ты думаешь, от хорошей жизни? И рабочие бунтуют - по-твоему, от нее же? Они ломают станки - да, это варварство! - но если для них слово «машина» означает «безработица», то есть - голодная смерть?
- Ты прав, - устало соглашалась Харриет, привыкшая к подобным тирадам, и спешила перевести разговор на более приятную тему, например: - Ты не забыл, что сегодня мы приглашены на ужин к мистеру Калверту?
Вильям Калверт был самым интересным для Шелли приобретением за последнее время. Сын бывшего управляющего герцога, человек достаточно образованный - с ним есть о чем говорить. Калверт также проникся симпатией к юной чете и помог решить некоторые хозяйственные вопросы - добился снижения несообразной платы за коттедж, одолжил постельное белье. Но главное - он был близок с Робертом Саути и обещал представить ему новых знакомых, как только знаменитый поэт, бывший в отъезде, вернется в Кесвик.
Этой встречи Шелли ждал с нетерпением. Роберт Саути, тот самый, который восемнадцать лет назад, с жаром приветствуя Французскую революцию, написал яркую поэму «Уот Тайлер», направленную против феодальной знати: «Когда Адам пахал, а Ева пряла, нигде про трутней-лордов не слыхали!» Который вместе со своим другом Кольриджем собирался организовать в Америке общину тружеников под названием «Пантисократия», то есть «Власть всех»... Который публиковал такие горькие и честные стихи о тяжкой доле бедняков... Тот самый Саути... Правда, в последние годы он отрекся от идеалов юности и в качестве верного слуги короны приложил немало усилий, чтобы заставить читающую публику забыть былого Саути-демократа, но Шелли его помнил и горячо надеялся, что тот, прежний Саути все-таки не совсем исчез и до него, быть может, удастся еще достучаться.
Калверт сдержал слово. Именно в его доме Шелли встретил однажды знаменитого барда. Лет сорока, темноволосый, с ястребиным носом и черными, очень впечатляющими бровями: лицо умное и значительное, способное вызвать если не симпатию, то интерес. Беседа подтвердила первое впечатление. При всем своем неприятии его новых взглядов Шелли все же нашел, что Саути и сегодня - большой человек, наделенный пылким воображением, красноречием и упорством. Саути тоже заинтересовался юношей, в котором он как бы увидел свою собственную молодость - горячее сердце, высокие идеалы, безрассудный энтузиазм... Желая поддержать знакомство, корифей пригласил Шелли на обед.
Мужчины за столом говорили, в основном, о поэзии и политике, даже больше о политике: Саути утверждал, что она, в отличие от морали, должна основываться на принципе целесообразности; Шелли возражал: «Нет более роковой ошибки, чем разделение политики и этики, ибо то, что правильно в поведении личностей, должно быть правильным и для общества, представляющего сумму личностей; политика - та же нравственность, только более обязательная». Саути в ответ лишь качал головой: «Ах, поживите с мое - и вы будете думать, как я...»
Жена Саути ни поэзией, ни политикой не интересовалась, зато была образцовой хозяйкой, и Харриет быстро завоевала ее симпатию, рассыпавшись в похвалах искусству, с которым она содержит дом.
После обеда Саути пригласил новых друзей к себе в кабинет. Первое, что увидел там гость и что сразу приковало к себе его внимание - большой портрет на стене, портрет молодой обаятельной женщины с темными глазами и золотистыми волосами.
- О! Кто это? - невольно вырвалось у Шелли. - Харриет, смотри, какое лицо - оно так и сияет духовностью... Готов поспорить - это личность незаурядная.
- Вы правы, - подтвердил Саути. - Здесь изображена... - он продекламировал с чувством:
«...та, которой равных не было средь женщин.
При мысли, что сей светлый ум
До времени угас в могиле -
Душат слезы...»
- Мэри Уолстонкрафт? - догадался Шелли, вспомнив эти стихи Саути, посвященные знаменитой феминистке. - Неужели? Я, когда читал ее книги, совсем не так ее себе представлял. Женщина-трибун, воительница, для которой мечом служило перо - и этот прелестный нежный облик...
- Да, она и в действительности была необычайно обаятельна, - сказал Саути. - Помню, в середине девяностых годов, когда она только вернулась из Франции - мы были тогда друзьями и виделись довольно часто. Как я восхищался ею! И не только восхищался, но был влюблен без памяти... За давностью лет миссис Саути простит мне это признание, тем более, что любовь моя была безответной. Я был тогда примерно в вашем возрасте, мистер Шелли, а она - лет на пятнадцать старше, но это не мешало мне обожать... Правда, она всегда очень молодо выглядела; вот здесь, на портрете, ей около тридцати восьми - а разве можно этому поверить?
Шелли - с жаром:
- О, конечно, нет!
- Портрет был написан в 97-м году, - продолжал Саути, - за несколько месяцев до ее смерти. Она умерла внезапно, от родов.
- Разве она была замужем? - удивился Шелли. - Как странно...
- Что ж в этом странного? - спросила Харриет с улыбкой.
- Я думаю, она не могла бы связать свою судьбу с мужчиной, который по развитию ниже ее. А найти равного вряд ли было возможно... Кто же стал счастливым избранником?
- Некто Годвин, небезызвестный автор «Политической справедливости», - ответил Саути.
- Союз двух гениев! Да, это достойный выбор. Представляю, как муж должен был оплакивать безвременную кончину такой женщины...
Саути усмехнулся не без иронии:
- Может быть, и оплакивал, да недолго. Говорят, он женился вторично на какой-то вдове и теперь вынужден содержать огромную семью - пять или шесть детей от разных браков.
- Он разве жив? Я числил его среди великих усопших.
- Нет, бедняге не повезло. Нет худшей участи, чем пережить свою славу... Если не ошибаюсь, бывший знаменитый писатель, публицист и революционер Годвин мирно живет в Лондоне, кажется, на Скиннер-стрит, и занимается книжной торговлей - никому теперь не опасный и всеми забытый...
Шелли:
- О нет, не всеми! Как я благодарен вам, мистер Саути, за эти сведения - теперь я постараюсь разыскать его адрес и непременно ему напишу...
По губам Саути вновь пробежала улыбка:
- Мой юный друг, боюсь, вы будете разочарованы. Однако, оставим Годвина...
- Да, вернемся к Мэри Уолстонкрафт, - Шелли вновь перевел глаза на портрет. - Как вы считаете, мистер Саути, что больше всего поражало в ней? Интеллект? Смелость?
- И то, и другое, но главное - независимость суждений. Она умела мыслить совершенно самостоятельно, никогда не считаясь с установившимся мнением, с каким бы то ни было авторитетом. Такая внутренняя свобода - редкость даже среди мужчин... Вот пример - маленький, но характерный. Помню, я как-то спросил ее... она ведь лично знала многих великих людей, и у нас, и во Франции - Томаса Пейна, госпожу Роллан, Бриссо, Кондорсе... Так вот, я спросил, кого из своих знакомых она считает самым выдающимся человеком. Пари держу, вы никогда не угадаете, какое имя она назвала: Гракх Бабеф!
Шелли:
- Борец за равенство...
- Да, вождь плебеев, неимущих работников - опаснейший из опасных. Французская революция произвела на свет много чудовищ, но этот человек и его идея - самое страшное ее порождение...
- Я с вами совершенно не согласен, - горячо возразил Шелли. - Прежде всего - Французская революция есть величайшее событие нашей эпохи...
- Она есть величайшее несчастье нашей эпохи, - перебил Саути, - и, быть может, всей истории человечества! Она утопила в крови все надежды, все идеалы, рожденные веком Просвещения; мечта о свободе погибла, чтобы никогда уже не воскреснуть!
Шелли - страстно:
- Неправда! Пусть революция не дала того результата, на который рассчитывали - на то есть причины, в которых надо еще разобраться - пусть так, и все же - она, как могучий таран, пробила брешь в стене тысячелетнего рабства, и ветер будущего ворвался в наш затхлый Европейский дом! Пусть Республика задушена Наполеоном, пусть этот ничтожный пигмей творит свои преступления - пусть так, но мир сегодня уже не тот, каким он был до 89-го года, и он уже никогда не станет прежним! Я напишу об этом книгу, я уже начал ее... - он, спохватившись, умолк.
Долгая пауза.
- Вижу, вы говорите искренне, - произнес, наконец, Саути. - Тем хуже. Боюсь, молодой человек, что вы - на опасном пути...

2.
Январь 1812 года. Лондон.
Серое небо. Холод и слякоть. Снег пополам с дождем.
Мокрые мостовые. Мокрые дома. Мокрые лошади и кареты.
В одной из последних - лорд Байрон и его новый друг, господин лет тридцати трех, с лицом приятным, но не особо примечательным. Это Томас Мур - известный английский поэт, ирландец по происхождению.
- Мой дорогой Байрон, тайны лондонских злачных мест вы начали постигать, если не ошибаюсь, с моей помощью, но должен признать, - оставили меня далеко позади.
- Утешьтесь, милый Мур, вечной мудростью древних: воспитай ученика, чтобы было у кого учиться.
- Куда едем сейчас?
- К Стивенсу.
- По какому случаю кутеж?
Байрон вздохнул:
- Повод самый печальный: сегодня день моего рождения.
- И сколько исполнилось, если не секрет?
- Двадцать четыре года.
- Счастливец! Только двадцать четыре!
- Уже двадцать четыре. Молодость позади, а ничего путного еще не сделано.
- Как так! А две песни «Чайльд-Гарольда»? Клянусь честью, ваша поэма превосходна, она будет иметь шумный успех!
Байрон - почти с презрением:
- Поэзия!.. Друг мой, не принимайте этого на свой счет - но я убежден, что кропать стихи пристало лишь тому, кто ни на что другое больше не способен. Действия, действия, действия! - вот чего жаждет моя душа. Если уж для военной карьеры я из-за своей хромоты не пригоден, то придется заняться хотя бы политикой.
- Что ж, для этого у вас есть все возможности - вы член Палаты лордов.
- Да - и, между прочим, от Ноттингема, - с ударением произнес Байрон. - Вы слышали, что творится сейчас в этом графстве?
- Вроде какие-то волнения...
- Не просто волнения - открытый бунт. Безработные ломают машины, жгут фабрики - по-видимому, эти несчастные доведены до последней крайности. А против них, как будто, готовится новый драконовский билль, карающий за разбитый станок чуть ли не смертью! Вся кровь во мне закипает, когда я думаю об этом. Конечно, прогресс промышленности надо приветствовать, но нельзя же приносить человечество в жертву усовершенствованию машин!
- А я все же думаю, что поэзия выше политики, - заметил Мур. - И тот, кто взыскан самим Аполлоном, не должен тратить время на сей недостойный предмет.
- Однако в юности, в Ирландии, вы, как я слышал, живо интересовались «сим недостойным предметом» и даже были другом Роберта Эммета.
- Мы, ирландцы - особое дело. У нас быть вне политики - значит быть вне общества. А с Эмметом я одно время учился в Дублинском университете и, разумеется, был в курсе всех его дел.
- Мне бы тоже хотелось быть в курсе. Расскажите немного о нем и об этой его организации... как бишь она называлась?
- «Объединенные ирландцы». Правда, создал ее не Эммет, а Уолф Тон еще в 91-м году. Собственно, это была первая политическая партия ирландских патриотов, хотя волнения и восстания на нашем несчастном ограбленном острове не прекращались, как вы знаете, никогда.
- А Уолф Тон - это что за фигура?
- Исключительная личность - республиканец, демократ, фанатически преданный идее независимости Ирландии. Ради нее он готов был пожертвовать всем на свете: не только своей жизнью, но и семьей - женой и ребенком, которых безумно любил... В 95-м году общество «Объединенных ирландцев» было запрещено, и Тону пришлось эмигрировать. Он уехал во Францию и начал переговоры с Директорией о том, какую помощь революционная Французская республика может оказать ирландским повстанцам. Ну, об ирландском восстании 98-го года и о попытке высадки французского десанта вы, наверное, слышали?
- Да.
- Уолф Тон участвовал в этой операции: он находился на французском военном корабле «Гош», захваченном англичанами. Сражался, был взят в плен и опознан. Тона привезли в Дублин и приговорили к повешению, но накануне казни он покончил с собой.
Байрон - мрачно:
- Хоть в этом ему повезло... А Эммет?
- Роберт Эммет, действительно, был моим другом, особенно в 96-м - 97-м годах. Он и его брат уже тогда активно участвовали в деятельности «Объединенных ирландцев»; я в организацию не вступал, но публиковал в их газете патриотические стихи и даже напечатал анонимно «Письмо студентам», от которого моя родня пришла в неописуемый ужас...
- А потом?
- В апреле 98-го года наши пути разошлись: выбор между поэзией и политикой я решил в пользу поэзии, а Эммет покинул университет и целиком ушел в подготовку восстания. Оно началось в мае и привело к полному разгрому патриотов, к гибели тридцати тысяч человек. Уолф Тон перерезал себе артерию в тюрьме, а Эммету удалось бежать за границу. Через четыре года он вернулся в Дублин и приступил к подготовке нового восстания. Вторая попытка была сделана летом восемьсот третьего - и тоже закончилась трагедией. Эммет был казнен. Перед смертью он сказал, что просит об одном - о даре забвения. Что никто не должен сочинять ему эпитафию до тех пор, пока Ирландия не станет свободной... Тогда же я посвятил ему одну из своих песен...
- «О, не шепчи его имя»? - тихо произнес Байрон.
- Да.
- Прекрасные строки.
- Благодарю, - так же тихо ответил Мур. - Но вот что интересно: Эммета оплакивали не только ирландцы. Кое-кто из ваших соотечественников тоже отдал ему дань. Недавно мне попала в руки книжонка стихов; большая их часть не стоит внимания - они явно незрелы - но там было несколько стихотворений, посвященных Ирландии, а одно меня прямо поразило. Оно называлось «Могила Роберта Эммета». Не читали?
- Нет.
- Собственно, там всего два четверостишия... Как же начиналось, дай бог памяти... - Мур замолчал, напряженно припоминая, и обрадовался - вспомнил: - А, вот:
«Молчат герольды. Твой спокоен сон.
Хвала врага не осквернит твой прах.
Ты будешь солнцем славы вознесен,
¬Враги померкнут в солнечных лучах.

О солнце славы! Свет его лучей
Пробьется к людям, тучи разогнав,
Осушит слезы родины твоей,
Когда она поднимется, восстав!»3
- Ого! - удивился Байрон. - Крепко... И кто же автор?
- Он предпочел остаться неизвестным. И по-моему, правильно сделал: за такое могли быть и неприятности.
Байрон, помолчав:
- Сколько лет было Эммету, когда его казнили?
- Мы с ним почти ровесники - стало быть, года двадцать четыре или двадцать пять.
- Мне тоже исполнилось двадцать четыре. И - никаких подвигов за плечами. Кроме, разве, одного - я переплыл Геллеспонт. Но этого для славы слишком мало.
- У вас все еще впереди. Я убежден - вас ждет великое будущее.
- Будущее - коварная штука: оно может и не наступить. В нашей семье все умирают молодыми... Поэтому благоразумнее довольствоваться настоящим.
- А в настоящем у нас тоже есть кое-что приятное.
- Да, ужин у Стивенса... Там подают отличное вино. Утешимся хотя бы этим...

3.
Шелли с семьей прожил в Кесвике около трех месяцев. В январе истекал срок аренды коттеджа, и возобновить контракт можно было лишь на гораздо менее выгодных условиях - хозяин предупредил, что повысит арендную плату. Шелли это не очень-то улыбалось; притом в Саути он окончательно разочаровался, и в самом Кесвике - тоже. Природа здесь, конечно, хороша, но люди - за небольшим исключением - оставляют желать много лучшего. Фабрики, заполонившие приозерную долину, превратили мирную деревушку в подобие лондонского пригорода. Уж если выбирать себе место для постоянного жительства, то лучше что-то другое - скажем, Южный Уэльс. Там наш герой и предполагал поселиться с Харриет и Элизой, а также со своей духовной сестрой - мисс Хитчинер, с Хоггом, если тот исправится, и с другими единомышленниками, которых еще предстоит найти. Они все вместе поселятся под общим кровом и будут дружно трудиться на общее благо: он сам будет заниматься философией, химией и поэзией, писать трактаты по атеизму и другие сочинения, которые откроют человечеству много светлых гуманных истин; Харриет будет ему помогать, Элиза - вести хозяйство, мисс Хитчинер - воспитывать в правильном духе детей, в том числе и его с Харриет (их пока нет и в проекте, но он надеется, что - будут, и много). Что до Хогга и остальных, то им тоже найдется дело... Но прежде чем реализовать этот чудесный план, он должен привести в исполнение еще один: внести свою лепту в святое дело - дело освобождения Ирландии.
Эта идея родилась у него не случайно: судьба несчастного Зеленого острова занимала Шелли давно, с отрочества, когда он впервые узнал о преступлениях своих соотечественников против ирландского народа. Его сочувствие никогда не было праздным: он участвовал в сборе средств для преследуемых ирландских патриотов, воспевал в стихах Роберта Эммета и его товарищей-республиканцев. Но всего этого Перси казалось мало, он жаждал непосредственно участвовать в освободительной борьбе. Теперь, когда сам он был свободен от власти отца и материально обеспечен, он мог осуществить это намерение. Харриет его вполне поддерживала; Элиза, правда, была не в восторге, но открыто выступать против зятя она пока не решалась.
Ехать - так не с пустыми руками. В январе, еще в Кесвике, Шелли написал и отпечатал небольшую брошюру под названием «Обращение к Ирландскому народу». Она была посвящена, главным образом, религиозному вопросу - эмансипации ирландских католиков; Шелли был горячим ее сторонником, но прежде всего он призывал к полной веротерпимости: только объединившись, ирландцы - католики и протестанты - смогут добиться своей главной цели, национальной независимости; только объединившись, труженики Ирландии и Англии - католики и протестанты - смогут противостоять диктатуре богатых в борьбе за демократию и достойную человека жизнь.
Девятнадцатилетний мыслитель оказался прозорливее многих современных ему более зрелых и опытных политиков. Его программа была разумна и справедлива, для ее осуществления не доставало, казалось, лишь одного - чтобы ирландцы поняли ее и поверили... Шелли не сомневался, что сумеет их убедить. Он сам будет распространять свою брошюру, станет политическим агитатором, организует демократические клубы, хорошо бы - издание новой газеты; он... впрочем, там, на месте, виднее будет, в каких формах лучше вести работу.
Харриет и Элиза получили распоряжение собираться в путь.

- ...Я давно поняла, что твой муж - сумасшедший, ну да это еще полбеды; а вот что ты ему во всем потакаешь - совсем никуда не годится. Да, Харриет, наплачешься ты с ним, попомни мое слово!
Поздний вечер. Сестры заняты сборами. Харриет связывает пачками книги и брошюры, Элиза складывает одежду, не переставая при этом ворчать:
- Надо же, что надумали! Ехать в Ирландию! Освобождать этих грязных пьяниц, этих католиков! Твой дружок совсем спятил, коли затеял такое! Это же так опасно и так... дорого!
- Ничего, Элиза, не беспокойся - у нас пока есть деньги. Едем мы не надолго - месяца на два, наверное. Распространим наше «Обращение» - Перси так хорошо в нем растолковал, что ирландцам надо делать, чтобы стать свободными - просветим этих несчастных и вернемся в Англию. А если ты не хочешь ехать с нами - оставайся в Лондоне.
- То есть - отпустить вас вдвоем? Ну нет, дорогая, и не проси: я слишком люблю тебя, чтобы покинуть в беде. Когда твоего красавчика арестуют, без меня ты совсем пропадешь...
- Как - арестуют? - испугалась Харриет.
- Ну конечно, он же сознательно этого добивается! Что он говорит, что пишет - уму непостижимо! Даже эта его подруга, полоумная мисс Хитчинер - и та испугалась: в каждом письме твердит, что его посадят в тюрьму. Небось, в душе он и хотел бы этого - стать мучеником идеи! Я уверена, вокруг нашего дома бродят шпионы, и...
Она умолкла на полуслове: в комнату вбежал Шелли, радостно возбужденный, со стопой брошюр под мышкой - она была так велика, что он едва удерживал ее одной рукой.
- Вот остатки тиража. Харриет, прошу тебя сложить все вместе и пересчитать - всего должно быть полторы тысячи экземпляров. «Обращение» надо упаковать как можно тщательнее - чтобы не подмокло при переезде.
- Мне кажется, это лучше отложить до утра, - заметила Элиза. - Время - за полночь, все устали.
- Я - ничуть, - возразила Харриет.
Элиза поджала тонкие губы:
- Как знаешь. Лично я пойду спать.
- Она права, - сказал Шелли, когда свояченица вышла из комнаты. - Я совсем вас замучил. Ты тоже устала, бедная девочка; иди к себе, ляг.
- А ты?
- Мне надо еще кое-что сделать.
- Но, милый, ты не спал уже двое суток, а переутомляться тебе нельзя. Сам знаешь, что будет, если...
- Знаю, не тревожься. Я только напишу одно письмо - угадай, кому?
- Как же я могу угадать?
Шелли улыбнулся - таинственной и счастливой улыбкой:
- Годвину! Я узнал-таки его точный адрес... Тут всей работы - на полчаса.
- Ну так и я с тобой посижу.
Харриет придвинула к себе стопку брошюрок, начала пересчитывать их, складывать аккуратными пачками. Шелли сел к столу, взял перо и лист бумаги, углубился в работу.
«...Вас удивит это письмо от незнакомца. Имя Годвина всегда вызывало во мне уважение и восхищение, я привык видеть в вас светоч... Мои чувства и мысли - те же, что и ваши. Мой путь был кра¬ток, но я уже немало пережил, немало страдал от преследований, но из-за этого не перестал желать обновления мира. Я молод - я горячо предан делу человеколюбия и истины; не подумайте, что во мне говорит тщеславие. Мое здоровье не позволяет мне рассчитывать на долгую жизнь, поэтому я должен бережно расходовать свои силы, и в то же время спешить, чтобы успеть как можно больше. Я молод - вы выступили прежде меня. Что ж странного, если я, отбросив предрассудки, нарушив обычаи, хочу принести пользу и для этого ищу дружбы с Вильямом Годвиным? Прошу Вас ответить на это письмо. Как ни ограниченны мои способности, желание мое горячо и твердо...»
- Перси, я все хочу тебя спросить...
- О чем, дорогая? - не отрываясь от письма, отозвался Шелли.
- То, что мы делаем - это, должно быть, опасно... Тебя могут арестовать.
- Не думаю. Я справляюсь по юридическому справочнику, какие пункты подсудны, а какие нет, и бессмысленного риска не допускаю. Так что не бойся, меня не посадят в тюрьму.
- Но могут подослать убийцу!
- Ну что ты, моя девочка! В наше время правительству не так просто покончить с неугодным человеком. Иначе разве Годвин или, скажем, Томас Пейн могли бы избежать расправы? Но Пейн умер в своей постели, а Годвин жив до сих пор. Стало быть, и мне ничто не грозит.
Харриет - помолчав:
- А может быть, нам все-таки не ездить в Ирландию? Это ведь - не простая прогулка. Я так за тебя боюсь! Говорят, эти ирландцы ненавидят всех наших соотечественников...
- Наши соотечественники причинили им слишком много зла. Отняли их землю, их родной язык, четыреста лет топчут их веру, достоинство, национальную гордость, убивают их лучших сынов, их вождей - как убили Тона и Эммета... А с какой чудовищной жестокостью было подавлено ирландское восстание восемь лет назад! Откровенный грабеж, национальная и религиозная дискриминация - как тут не возникнуть ненависти... Вот я и хочу сделать так, чтобы эта ненависть не принесла плодов, гибельных для общего дела - не привела к новой резне, не обрушилась без разбора на головы всех протестантов-англичан только за то, что они - протестанты и англичане. Эмансипация католиков необходима, и как можно скорее, но она должна осуществляться без насилия, мирным путем. Никогда нельзя творить зло во имя добра. Я им это докажу...
- А захотят ли они тебя слушать? И вообще - почему именно Ирландия?
- Потому что моя задача - помогать обездоленным, а самые обездоленные - там, - просто и серьезно ответил Шелли.
Харриет вздохнула, помолчала немного; потом попыталась подступиться к проблеме с другой стороны:
- Все наши друзья так решительно против твоей затеи - и твой дядя, и мистер Калверт, и мистер Саути...
Шелли нахмурился:
- Саути ненавидит ирландцев. И вообще... Ты знаешь, как он пал в моих глазах. Он развращен светом, он подчинился обычаю; мое сердце разрывается, когда думаю, кем он мог стать - и кем стал... - он вдруг насторожился. - Харриет, ты слышишь?
- Что?
- Какой-то шум внизу, в гостиной. Если Элиза легла, то кто там может ходить? Вот опять... Слышишь?
- Да... - с испугом прошептала Харриет.
Шелли встал:
- Пойду посмотрю.
- И я с тобой!
- Ни в коем случае!
- Тогда - вот, возьми! - Харриет подала мужу пистолет.
Шелли взял его, вышел. Жена осталась стоять в дверях, напряженно прислушиваясь. Через несколько секунд внизу раздался выстрел и грохот, как от падения чего-то тяжелого.
- Боже! - вскрикнула Харриет и со всех ног ринулась на помощь.
На лестнице было темно, внизу, в гостиной - тоже. На сплошном черном фоне стен выделялись только освещенные луною окна. Одно из них было распахнуто настежь, холодный ветер трепал оборванную и нелепо свисавшую штору. На полу, в прямоугольнике лунного света - распростертое ничком безжизненное тело.
- Перси!.. - Харриет в ужасе бросилась к нему.
Тело со стоном пошевелилось, сделало усилие приподняться.
Харриет - стоя перед ним на коленях:
- О господи... Перси... ты ранен?
- Кажется, нет...
Шелли с помощью жены принял сидячее положение и тут же, невольно охнув, схватился за голову.
- Что там? Пуля? - дрожащим голосом спросила жена.
- Нет...Наверное, шишка... Он ударил меня чем-то по голове...
- А кто стрелял?
- Я...
- Попал в него?
- Нет... Надеюсь, что нет... Я хотел только припугнуть...
- А как он выглядел? Ты успел рассмотреть?
- Нет - в такой темноте... и потом... все произошло слишком быстро.
Теперь, когда страшное позади, нервы Харриет не выдержали - она разрыдалась.
- Ну, что ты, девочка, не надо... Все же кончилось хорошо.
- Кончилось? Это еще только начало! Я уверена - это был подосланный убийца! Или - шпион, который хотел похитить твои бумаги!
Шелли через силу улыбнулся в темноте:
- Да нет, все гораздо проще. Думаю, какой-нибудь несчастный голодный бедняга - только и всего. Самая банальная попытка грабежа.
Харриет продолжала всхлипывать:
- Все равно - это ужасно! Я так испугалась, если бы ты знал! Но ты действительно не ранен? И сможешь сам идти?
- Конечно. Только отдохну минуту - голова еще кружится.
Харриет вытерла слезы, высморкалась, закрыла окно, уселась на полу рядом с мужем.
- Перси, послушайся меня: бог с ней, с Ирландией! Ну что ты один там в силах сделать? Небось католики и без нас во всем разберутся. Давай лучше спалим опасные бумаги, уедем в Лондон и будем жить как все нормальные люди!
Шелли покачал головой:
- Ну, нет - я не предам своих идеалов. А быть верным им - значит действовать! Даже если весь мир будет против меня - я не отступлю!

Годвин ответил на послание Шелли. Между учителем и учеником завязалась оживленная переписка.
В первых числах февраля 1812 года Шелли, Харриет и Элиза отбыли в Ирландию.

4.
Путешествие по суше и по морю - от острова Мэн к берегам Ирландии - было очень утомительным. Судно настиг шторм, его изрядно потрепало и отнесло к северу много дальше, чем следовало. Двадцать восемь часов качки! Харриет и Элиза крайне измучились; практически все это время они провели на койках в каюте.
- О господи, когда все это кончится... - стонала младшая сестра.
- Ты лучше о другом помолись - чтобы мы вообще пристали к берегу! - злобно шипела старшая. - Не удивлюсь, если из-за твоего безбожника все отправимся на дно...
Ее мрачное пророчество, однако, не оправдалось. На рассвете второго дня плавания Шелли, в течение всего шторма почти не уходивший с палубы, увидел полоску ирландской земли.

----------
Дублин поразил нашего героя. С нищетой английской и шотландской он уже был знаком, но ирландская ее разновидность... о! это был кошмар, почти не воспринимавшийся рассудком.
Шелли бродил по узким кривым улочкам старого города, набирался впечатлений.
...Убогие, жалкие дома. Бедно одетые, изможденные, грязные, часто пьяные люди. Возле маленькой церкви - толпа нищих; Шелли выворачивает карманы - того, что в них есть, на всю эту орду, конечно, не хватит. Едва вырвавшись из рук попрошаек, он вновь углубляется в лабиринт улиц. И опять навстречу - худые тени в отрепьях, землистые лица, голодные глаза. Вот маленькие оборванные дети играют в сточной канаве... Вот старик роется в куче мусора, ищет объедки... Вот пьяница храпит прямо на снегу - этому все нипочем... В ужасе от увиденного Шелли писал в те дни:
«До сих пор я не представлял себе, в какой нищете живут люди. Дублинская беднота, несомненно, самая жалкая из всех. В узких улочках гнездятся тысячи - сплошная масса копошащейся грязи! Пьянство и тяжкий труд превращают людей в машины. Каким огнем зажигают меня подобные зрелища! И сколько уверенности придают они моим стараниям научить добру тех, кто низводит своих ближних до такого состояния, худшего, чем смерть... Богачи втаптывают бедняков в грязь, а потом презирают их за это. Обрекают их на голод, а потом вешают, когда они украдут кусок хлеба... Я содрогаюсь при мысли, что даже кровлей, под которой я укрываюсь, и ложем, на котором я сплю, я обязан людскому бессердечию. Надо же когда-нибудь начать исправлять все это...»
Он пытался помочь этим несчастным. Раздавал милостыню - больше, чем позволял его скромный бюджет; взял из грязной трущобы изголодавшегося мальчика-подростка, хотел сам воспитать его, научить грамоте - но через несколько дней беднягу арестовали под предлогом, будто он был дерзок с каким-то чиновником, и насильно отдали в солдаты; Шелли, возмущенный этим диким произволом, пытался освободить своего подопечного, но - безуспешно... Другая попытка заступничества оказалась более удачной. Однажды на глазах у Шелли два констебля арестовали вдову с тремя маленькими детьми; вся вина бедной женщины состояла в краже булки ценою в пенни. Благородный рыцарь бросился спасать: он обратился к полицейским с горячей речью о гуманности и милосердии, увещевал, доказывал, просил; вокруг собралась толпа, привлеченная необыкновенным зрелищем: рыдающая оборванная нищенка, визжащие малыши, растерянные блюстители порядка - и красивый молодой джентльмен, страстно жестикулирующий, взволнованный чуть не до слез... В конце концов констебли тоже расчувствовались и отпустили несчастную; Шелли дал ей немного денег. Но она была явной алкоголичкой, и какое будущее уготовано ей - сомневаться не приходилось. Констебль, отпустивший воровку, сказал, что по таким делам его посылают по двадцать раз за вечер... Еще одно подтверждение печальной истины: частная благотворительность - не лекарство от узаконенной нищеты. Даже если бы Шелли мог отдать обездоленным всю свою кровь, превратив каждую каплю ее в золотую монету, он и тогда не накормил бы всех голодающих. «Подачки милосердия бесплодны». Единственный путь спасения - радикальные перемены в общественной жизни, глубокая реформа - или, может быть, революция... Что ж - он ради того сюда и приехал, чтобы ускорить приближение той или другой. С чего начать? - Конечно, с распространения своей брошюры.

«Поздравьте меня, мой друг, ибо все идет хорошо. Более быстрого успеха я не мог ожидать... Я распространил уже 400 экземпляров своего памфлета, и они произвели в Дублине большую сенсацию. Осталось распространить еще 1100. - Экземпляры разосланы уже в 60 таверн; никто еще не пытался привлечь меня к ответственности - и сделать это им, по-видимому, не удастся...» - Шелли пишет очередное письмо мисс Хитчинер. Время от времени он отрывается от листа, чтобы бросить взгляд на приоткрытую стеклянную дверь балкона, за которой виден солнечный день и фигурка Харриет - и вновь возвращается к работе: «Люди, с которыми я познакомился, одобряют мои принципы и считают неопровержимыми идею равенства, необходимость реформы и вероятность революции. Однако они расходятся со мной относительно методов, которыми я осуществляю эти идеи, и считают, что в политике надо использовать все средства, ведущие к цели, как это делают противники нового. Я надеюсь убедить их в обратном. Ожидать, что от зла может произойти добро, а ложь способна породить правду, - не более разумно, чем вообразить короля-патриота или камергера, который был бы честным человеком... Здесь все полно напряженного ожидания. В понедельник выйдет из печати другая моя брошюра; эта адресована иным слоям общества и призывает объединиться в ассоциации. - Я задумал обращать в свою веру студентов дублинского колледжа. Тех, кто не погрузился окончательно в распутство, удастся, может быть, спасти. Мне очень мешает моя молодость. Странно, что об истине не судят по ее собственной ценности, не взирая на то, кто ее изрекает! Думая усилить выгодное впечатление, слуга сообщил, что мне всего 15 лет. Этому, раумеется, не поверили... Не бойтесь того, о чем вы говорите в своих письмах. Я решился.»
- Перси! Иди сюда! - окликнула мужа Харриет.
Шелли вышел на балкон.
- Смотри, - указала жена, - кажется, этот подходящий!
Речь идет о прохожем, только что появившемся на их улице.
- Да, - согласился Шелли, - у него умное лицо.
- Рискнем?
- Рискнем.
Как только обладатель умного лица оказался под их балконом, к его ногам упала брошюра. Человек наклонился, поднял ее, потом посмотрел вверх, увидел две взволнованные юные физиономии, спросил:
- Это - мне, что ли?
Две головы дружно кивнули в ответ. Прохожий положил памфлет в карман, приветливо махнул рукой и зашагал дальше. Харриет от радости хлопает в ладоши. С другой стороны улицы появился второй прохожий.
- Перси, а этот как?
- Мне кажется, физиономия честная.
Повторяется тот же маневр: едва неизвестный, авансом получивший столь лестную характеристику, поравнялся с их домом, Шелли бросил ему памфлет... Однако на сей раз произошла осечка: по-видимому, «честная физиономия» оказалась лишь маской, под которой скрывался некий твердолобый консерватор, враг политической свободы и религиозной терпимости, или же просто верноподданный обыватель, не терпящий никаких нарушений установленного порядка - он разразился потоком брани и угроз:
- Это что еще здесь такое? Мятежники? Гнездо якобинцев? Последышей Тона и Эммета? А вот я сейчас полицию позову!..
Юная пара мгновенно исчезла с балкона.
- Вот так штука... - пробормотал Шелли, вернувшись вслед за женой в комнату и плотно прикрыв балконную дверь. - Не думаю, чтобы он в самом деле пошел за констеблем, но если вдруг приведет его - учти: ты, как жена, ни за что не отвечаешь. Вся вина только на мне. Ты и памфлет не читала... и на балконе тебя не было...
- Перси! Стучат! - испуганно вскрикнула Харриет.
Действительно - издалека донесся стук в дверь квартиры.
- Не волнуйся, - сказал Шелли. - Возьми книгу.
Он сам сел за стол, обмакнул перо в чернила.
- Элиза, конечно, им сразу откроет... - тоскливо промолвила Харриет. - О!.. Идут!
И в самом деле, из коридора донеслись приближающиеся звуки шагов; вот дверь отворяется...
Харриет - просияв:
- Даниель!
Вошедший человек никакого отношения к полиции, по счастью, не имеет. Это Даниель Гилл - ирландский патриот, доверенный слуга Шелли.
- Ну вот, мистер Шелли, все сделал, как вы приказали. Обошел десяток таверн, в каждой оставил по три экземпляра. Дайте-ка мне еще брошюр: пойду теперь прогуляюсь по северным кварталам.
- А вы не устали? - спросил Шелли. - С утра на ногах...
- Ничего, я привычный.
- ...и, скажите откровенно - не боитесь? Доля риска, пусть минимальная, в этом все-таки есть.
- Б-ба! Уж коли вы, англичанин, собой рискуете за мою родину, то мне, ирландцу, сам бог велел. Давайте памфлеты.
Шелли открыл стоявший в углу комнаты сундучок, достал большую пачку брошюр.
- Вот это нам на сегодня. Поделим по-братски... - отдал половину пачки Даниелю, вторую тщится засунуть себе в карман, но она слишком толста - не лезет.
- Дай сюда - я положу в свой ридикюль, - предложила Харриет.
- Я не хотел бы, чтобы ты...
- Одного тебя я все равно не отпущу, - заявила жена категорическим тоном.
Шелли вздохнул, но не стал перечить - по опыту он уже знал, что это бесполезно.
- Тогда - одевайся потеплее, девочка: сегодня ветрено.
Харриет уже завязывала ленты шляпки:
- Я готова.
Даниель Гилл и супруги Шелли вместе вышли из дома, но за порогом расстались: Даниель повернул направо, его хозяин - налево. Молодые люди идут по улице не спеша, будто просто гуляют без каких-либо определенных намерений, но при этом зорко поглядывают по сторонам. Вот ремесленник зазевался на витрину лавки: мгновение - и в его ящике с инструментами лежит брошюра; вот открытое окно какой-то бедной каморки на первом этаже дома - брошюрка бумажным голубком летит через подоконник; вот навстречу попался молодой человек с книгой под мышкой, должно быть, студент - этому можно отдать памфлет прямо в руки... действительно, взял, и даже благодарит!
Шелли делал свое дело с самым серьезным видом, преисполненный сознанием важности всего происходящего, зато Харриет веселилась от души, порой едва сдерживаясь, чтобы не расхохотаться во весь голос. Внезапно ей пришла в голову забавная мысль: дернув мужа за рукав, она показала на идущую впереди них даму - на ней плащ с капюшоном, который откинут и висит за плечами, безмолвно предлагая себя в качестве почтового ящика... Секунда нерешительности - но соблазн слишком велик: взяв у жены брошюру, Шелли догнал незнакомку и аккуратно опустил подарок в капюшон. Дама, ничего не заметив, спокойно продолжала путь, а озорники вынуждены были остановиться: Харриет буквально корчилась от смеха и не имела сил сделать ни шага... Наконец она немного успокоилась и отдышалась - надо идти дальше: брошюр в ридикюле еще много.

5.
«Ветер веет... Искры летят...»
Еще не утихли волнения в Ноттингеме, а уже занимаются зарева новых пожаров - в Шеффилде, в Манчестере, в других графствах Англии. Луддитское движение ширится - безработных все больше с каждым днем. Пьяные от голода и ярости люди громят станки, вымещая на бездушном железе всю обиду, скопившуюся в душе народа от великой общественной несправедливости: «Делай, Енох, свое дело!»
Зимой 1812 года луддитами занялся британский парламент. Законодателей волновали, конечно, не муки бедняков, а ущерб, нанесенный предпринимателям. Собственность промышленников неприкосновенна, ее надо обезопасить любой ценой. Утихомирить голодных бунтовщиков можно двумя способами: накормив их - или запугав. Второй путь дешевле. Террор? - А почему бы и нет? Ведь Англия - страна традиций, а что может быть традиционнее виселицы!
27 февраля проект билля о смертной казни для разрушителей станков рассматривался в палате лордов. Инициатива правительства была встречена, в целом, сочувственно; лишь один депутат - самый молодой - осмелился выступить против: лорд Байрон. Это была его первая речь в парламенте. Благоразумие требовало избрать для дебюта какой-нибудь менее острый предмет, но гордый потомок шотландских королей - не из тех, кто считает осторожность большой добродетелью. Итак...
- Милорды! Неужели в ваших законах еще недостаточно статей, карающих смертной казнью? Мало разве крови на нашем уголовном кодексе, что надо проливать ее еще, чтобы она вопияла к небу и свидетельствовала против вас? И каким образом намерены вы осуществить этот билль? Может быть, вы поставите по виселице на каждом поле и развешаете людей вместо пугал? Или может быть (это неизбежно, если вы хотите выполнить собственные предписания), - может быть, вы решите казнить каждого десятого? Ввести военное положение по всей стране? Обезлюдить и опустошить все вокруг? Этими средствами вы надеетесь умиротворить голодное и доведенное до отчаяния население? Те, против кого направлен ваш билль, несомненно, повинны в тягчайшем преступлении - бедности; гнусная вина этих злодеев заключается в том, что они законным образом произвели на свет детей, которых они - по милости нашего времени - не в силах были прокормить. На новом усовершенствованном станке один рабочий может выполнить работу нескольких человек, а тех, кто оказываются лишними, попросту выкидывают вон. Они же в своем невежестве воображают, что сохранить жизнь и достаток многим трудолюбивым беднякам гораздо важнее, чем позволить разбогатеть нескольким лицам при помощи новых машин. Никогда до сих пор эти несчастные не ломали своих станков, пока они не превратились для ткачей в препятствие, о которое разбиваются все их усилия заработать кусок хлеба. Безработные рады были бы копать землю, но лопата была в чужих руках; они не стыдились просить подаяния, но ни одна душа не помогла им. Все средства к существованию были у них отняты - так на что же им еще уповать? И - чего бояться? Разве изголодавшийся бедняк, не оробевший перед вашими штыками, испугается ваших виселиц? Когда человек в смерти видит облегчение (и это, по-видимому, единственное облегчение, которое вы можете ему предложить), можно ли угрозами привести его к покорности? Что не удалось вашим гренадерам, удастся ли вашим палачам?.. Вы называете этих людей чернью, разнузданной, невежественной, опасной толпой черни, и считаете, по-видимому, что единственное средство усмирить многоголовое чудовище - это отрубить несколько лишних голов! А помним ли мы, сколь многим мы обязаны этой черни? Это та самая чернь, что обрабатывает ваши поля, прислуживает вам дома, из нее составляются ваши флот и армия. Это она позволила вам бесстрашно бросить вызов всему миру - и она способна бросить вызов вам самим, если ваше небрежение и проистекающие из него бедствия доведут ее до отчаяния...

---------
Еще одно любопытное совпадение. Речь Байрона в защиту разрушителей станков прозвучала 27-го февраля, а на другой день, 28-го, в Дублинском театре состоялся многолюдный митинг ирландских католиков, на котором выступил другой оригинальный оратор. Когда председатель объявил, что следующее слово будет предоставлено присутствующему здесь англичанину, в зале раздался недовольный ропот:
- Какой еще англичанин?
- Зачем?
- Что ему здесь нужно?
На сцену взбежал высокий хрупкий юноша, почти мальчик - огромные синие глаза, растрепанные кудри, открытое лицо, сияющее искренностью и добротой... Враждебные голоса смолкли.
- Господа... Друзья мои! Я англичанин, это верно, но я всей душой сочувствую вам. Ирландцы - мужественный народ, в их груди бьется сердце свободы, но они глубоко заблуждаются, если думают, что чужестранец не может иметь столь же горячее сердце. В самом деле, хотел бы я знать, как может национальность человека, кто бы он ни был - англичанин, ирландец, испанец, француз - сделать его лучше или хуже, чем он есть на самом деле! Я обращаюсь к вам как к братьям, моим друзьям, потому что уверен, что любой из вас тоже с готовностью придет на помощь всем угнетенным, в какой бы стране они ни жили и к какой бы нации ни принадлежали. Да, я англичанин, но при мысли о преступлениях, совершенных моей нацией в Ирландии, я не могу не краснеть за своих сограждан; я знаю, как произвол развращает сердце...
В зале - гром рукоплесканий.
- ...Я приехал в Ирландию с единственной целью - разделить ее бедствия, я глубоко потрясен страданиями вашей родины и понимаю, что они есть гибельное следствие унии - неравноправного союза Ирландии с Великобританией, обескровившего вашу землю. Я готов всеми силами бороться за независимость Ирландии...
Вновь - аплодисменты в зале.
- ...Не менее важным делом я считаю эмансипацию католиков, их полное уравнение в правах с протестантами. Нет ничего позорнее и преступнее, чем преследовать людей за их веру! И в то же время вас, угнетенных католиков, я призываю не питать ненависти к протестантам за то, что их религиозные взгляды несколько отличаются от ваших. Вы можете подумать, что я так говорю потому, что я сам - англичанин, и, следовательно, протестант. Но я не протестант и не католик, я - свободомыслящий, атеист...
В зале свистят.
- Да, я - атеист! Но - не презираю тех, кто не разделяет моих взглядов! Католик - мой брат, и протестант - мой брат, и братьев своих я призываю к одному - к полной религиозной терпимости. Да¬вайте руководствоваться мудрой формулой Томаса Пейна: «Любая религия хороша, если она учит человека быть хорошим»...
Публика недовольна - шум в зале усиливается; председательствующий звонит в колокольчик.
- Братья, поверьте мне: не в простых людях Англии - хоть они в большинстве и протестанты - должны вы видеть причину своей трагедии. Пусть они порой тоже склонны ругать католиков и все ирландское - это в них от невежества и темноты, а по существу их интересы ни в чем не противоречат вашим. У них и у вас - общий враг: богачи, сосущие кровь народа, и английское правительство, защищающее интересы богачей!..

-----------
Драконовский билль о смертной казни для разрушителей станков был, разумеется, принят английским парламентом. А 2-го марта в газете «Морнинг кроникл» появилась «Ода авторам билля» - чрезвычайно остроумная, горькая и гневная сатира, прозвучавшая как звонкая пощечина законодателям, которые не смогли дать своему изголодавшемуся, отчаявшемуся народу ничего, кроме виселиц. Хотя «Ода» была напечатана анонимно, имя ее автора было известно властям; к счастью, высокое общественное положение делало его недоступным для репрессий - ибо дерзким стихотворцем был не кто и ной, как лорд Байрон.
Агитационная деятельность Шелли также была отмечена администрацией - и на месте, и в Лондоне. Источниками информации служили, как всегда, филеры и - газеты: в одном из консервативных изданий был опубликован форменный донос некоего верноподданного обывателя, который слышал речь Шелли в Дублинском театре и был крайне возмущен инвективами этого «мальчишки» против политики собственной родины.
Дублинская полиция забеспокоилась. В Лондоне заняли пока выжидательную позицию: учли, с одной стороны, происхождение и возраст Шелли, с другой - очевидную безуспешность его общественной деятельности: раз юный Дон-Кихот так жаждет пробить лбом стену - не следует мешать ему получить все свои шишки; а в случае необходимости обуздать его не составит труда...
Итак - гром пока не грянул. Но тучи сгущаются.

6.
Да, тучи сгущаются...
Два филера бродят под окнами. Мисс Хитчинер и Годвин шлют из Англии тревожные письма: учительница со страхом ожидает, что «брата ее души» посадят в тюрьму; автор «Политической справедливости» боится, как бы деятельность его самозваного ученика не спровоцировала в Ирландии мятеж: «Шелли, вы готовите кровавую бойню!» - мрачно предрекает он. Шелли, в письмах же, успокаивает друзей: «хабеас корпус акт» (закон о неприкосновенности личности) пока что не отменен - следовательно, арест маловероятен; а что до возможных беспорядков - то все его писания и выступления как раз нацелены на то, чтобы предотвратить кровопролитие... Он говорит правду - и все-таки у него на сердце нехорошо. Не досада обманутого честолюбия гнетет его и не страх перед возможным преследованием - другое: горечь большого разочарования, тягостное чувство собственной беспомощности. Ибо цель, ради которой он ехал в Ирландию, не была достигнута; более того - она оказалась в тот момент принципиально недостижимой. Вся лихорадочная полуторамесячная деятельность Шелли в Дублине осталась практически бесплодной.
...Он распространял свое «Обращение» - оно не вызвало никакого отклика: волны равнодушия безмолвно сомкнулись над брошенными в толпу памфлетами, как зеленая ряска над упавшим в болото камнем. Он выступал на митингах - его принимали, в общем, благосклонно, и газеты печатали весьма лестные отзывы об его идеях (а заодно и стихах) - но практически следовать его советам, особенно касавшимся уравнения в правах всех верующих и свободомыслящих, никто не торопился. Он познакомился с многими известными деятелями оппозиции, в том числе и с членами «Общества объединенных ирландцев» Роджером О`Коннором и Гамильтоном Роуэном, с известным адвокатом, блестящим оратором Керраном - и в результате с сожалением констатировал, что не нашел среди них решительных и последовательных республиканцев. Попытка организовать издание демократической газеты также потерпела провал. И, что самое горькое - проект объединения передовых граждан Ирландии в «Филантропическую асоциацию» оказался, увы, мертворожденным: при том накале религиозной нетерпимости, с которым автор сталкивался на каждом шагу, о подобном союзе не приходилось и думать.
В начале апреля Шелли нашел в себе мужество сделать неутешительный вывод:
- Кажется, больше нам здесь нечего делать. Оставаться в Ирландии дольше - значит попусту тратить время: слишком сильны невежество и фанатизм, - с горечью признался он жене. - Эти несчастные, которым я хочу помочь, больше ненавидят меня как атеиста, чем любят как поборника свободы. Столько усилий - и все впустую!
- Ты сожалеешь, что мы сюда приехали? - спросила Харриет.
- О нет! Я, конечно, недоволен результатом, но не самой попыткой. Мы сеяли семена добра; не наша вина, что они упали на бесплодную почву... Хотя, кто знает - быть может, со временем зерна и прорастут. Во всяком случае, я сделал все, что мог. А теперь - в Уэльс! Даниель, ведь вы поедете с нами?
- Да, сэр, если вы того хотите.
- Очень хочу. Вы - превосходный человек, и уже имеете опыт в делах такого рода, которыми я и впредь собираюсь заниматься, - воодушевился: - Я составил еще один документ - «Декларацию прав». Завтра должен получить из типографии весь тираж. Идеи свободы, равенства, гуманизма и терпимости в самом чистом виде... Это уже для моих любезных соотечественников.
Харриет засмеялась:
- То-то они обрадуются!

Если кого-либо шеллиевская «Декларация прав» и могла порадовать - то, конечно, не власти. Ибо этот небольшой документ очень уж откровенно демонстрировал свое родство со старшими братьями - декларациями и манифестами, рожденными французской революцией; некоторые из его тридцати пунктов вызывают в памяти не только образы великих свободомыслящих - Руссо, Томаса Пейна, Годвина - но даже огненный призрак Бабефа...
«...Права человека - это свобода и равное соучастие в благах, предоставляемых человеку Природой.
Человек имеет право мыслить так, как руководит им его разум; его обязанность по отношению к самому себе - мыслить свободно, чтобы быть в состоянии действовать по убеждению. Человек не только имеет право выражать свои мысли, но и обязан делать это.
Ни один человек не имеет права делать зло во имя добра.
Практические соображения недопустимы в области морали. Политика только тогда является здоровой, когда она осуществляется на основе принципов моральности.
Человек не должен рассматриваться как лучший или худший из-за своей веры. Христианин, атеист, мусульманин и иудей имеют одинаковые права: это люди и братья.
Ни один человек не может пользоваться уважением за то, что обладает собственностью, а лишь за то, что дают добродетель и таланты.
Титулы - мишура; власть развращает; слава - мыльный пузырь; огромное богатство клевещет на своего владельца. Ни один человек не имеет права захватить в свое личное владение больше того, что он может употребить. То, что богатый дает бедняку, когда миллионы голодают - это не совершенная милость, но несовершенное право...»
Шелли специально распорядился отпечатать «Декларацию» на больших листах в форме афиш, чтобы можно было, развешивая ее на стенах домов и заборах, сделать гуманные истины доступными для самых широких - и самых бедных слоев населения. Этим делом он собирался заняться сразу по возвращении из Ирландии, однако его отвлекли две заботы. Первой из них был процесс мистера Итона, в торой - приискание подходящего жилья для своей семьи.
История несчастного Итона заслуживает того, чтобы сказать о нем несколько слов. Даниил Исаак Итон был лондонским издателем и книгопродавцом либерального толка; в отличие от большинства своих коллег, он охотно печатал труды материалистов и атеистов - и не раз платился за это. Весной 1812 года Итон был отдан под суд по обвинению в деизме и приговорен к тюремному заключению и позорному столбу; это решение утвердил сам главный судья Англии, лорд Элленборо.
Потрясенный таким вопиющим примером расправы за инакомыслие, Шелли временно отложил реализацию своих просветительских и филантропических прожектов, чтобы написать лорду Элленборо открытое письмо. Небольшое произведение, вышедшее из-под его пера, так и пышет негодованием, и в то же время своей последовательной и строгой логикой аргументации оно поражает не меньше, чем смелостью. Автор начинает с утверждения, что даже если обвинительный приговор мистеру Итону только за то, что он отрицает догматы христианства, и не противоречит букве закона, то он явно противоречит справедливости. В средние века инквизиторы, сжигая еретиков, тоже ссылались на соответствующие законы, но разве это служит для них теперь моральным оправданием? «Верно, милорд, существуют законы, которых достаточно, чтобы защитить Вас перед любой законной властью за тот незаслуженный приговор, который Вы вынесли мистеру Итону. Но нет никаких законов, которые спасли бы Вас от отвращения к Вам со стороны нации, и нет ни одного закона, который отменил бы справедливое осуждение Вас потомством, если это потомство снизойдет к тому, чтобы вспомнить о Вас.» Далее следуют вариации на любимую тему: нельзя карать за веру, ибо она не зависит от воли человека; любой мыслящий индивид обязан отстаивать свои взгляды, даже когда они противоречат - и особенно, когда противоречат! - установленным мнениям; по месту - ссылка на Сократа и Иисуса, которые именно так и поступали... «Я, не колеблясь, утверждаю, что взгляды, защищаемые мистером Итоном, в той пародии на суд, где председательствовала Ваша светлость, мне кажутся более истинными и передовыми, чем взгляды его обвинителя. Но будь они и ложны - долг тех, кто любит свободу и добродетель, - поднять свой негодующий голос против возобновления системы преследования, против подавления принудительным путем любого мнения, которое, если оно ложно, нуждается в оппозиции только со стороны истины; то же, что истинно, несмотря на силу, обязательно победит.» Кстати, закон «о сожжении еретиков» формально не отменен; рвение главного судьи, таким образом, открывает перед англичанами весьма соблазнительную перспективу. «И вот теперь вновь возникает бич, прогнавший Декарта и Вольтера с их родины, цепи, сковавшие Галилея, пламя, поглотившее Ванини. И где? В стране, которая нагло называет себя убежищем свободы!..» Осветив проблему со всех возможных сторон и вылив на лорда Элленборо полную чашу гнева и презрения, Шелли заканчивает на самой высокой ноте: «Близится время, и я надеюсь, что Вы, милорд, сможете дожить до того, когда увидите: мусульманин, иудей, христианин, деист и атеист будут жить вместе в одной общине, равно деля преимущества, возникающие из их ассоциации, объединенные узами милосердия и братской любви. Милорд, Вы осудили невинного человека, приговорили его к пытке и тюрьме. Я пишу Вам это письмо не в надежде убедить Вас, что Вы поступили дурно. Но поднимаю мой одинокий голос, чтобы выразить свое неодобрение Вашему жестокому и несправедливому приговору по делу мистера Итона, чтобы защитить по мере моих сил и способностей те права человека, которые Вы так произвольно и беззаконно нарушили.»
Шелли собирался выпустить тысячу экземпляров своего открытого письма, но, на его счастье, хозяин типографии сообразил, что в случае распространения этого сверхдерзкого документа не только сумасшедший автор, но и издатель рискуют сами разделить судьбу злосчастного мистера Итона - и вовремя приостановил печатание крамолы; Шелли получил на руки всего десяток брошюр.

Устройство оседлой жизни также не ладилось. Шелли не оставил мысли пригласить под свой кров дорогих друзей - для начала «сестру души» (мисс Хитчинер) с ее отцом и Учителя - великого Годвина со всем его многочисленным семейством. А раз так - необходимо снять большой дом. И, разумеется, в самой живописной местности. У Шелли осталось очень приятное впечатление об окрестностях Кум-Элана, где он счастливо прожил несколько месяцев до женитьбы; на этот раз ему не повезло: объездив почти весь Уэльс, он так и не нашел ничего подходящего. Наконец, уже в июле 1812 года, семейство обосновалось в Лаймуте - прелестном поселке неподалеку от Бристольского залива. Коттедж, который удалось взять в аренду, был достаточно просторен для будущей общины, и Шелли не замедлил разослать друзьям приглашения.
Духовный отец - Годвин - не счел возможным приехать и дочерей своих не пустил, зато духовная сестра вскоре явилась. Через месяц-другой все семейство от нее взвоет, но пока что Шелли очень рад появлению в доме человека, с которым он может на равных обсуждать свои любимые темы. Это особенно важно, так как он взялся за большой труд - решил перевести на английский «Систему природы» Гольбаха. Пора вспомнить и о «Декларации прав» - афиши извлечены из сундука, и Даниель Гилл получил указание прибивать их на стенах домов соседнего городка Барнстепла. Его находчивый хозяин изобрел и еще один способ распространения гуманных истин среди самой широкой аудитории - способ, с такой целью ни до, ни после него никем, наверное, не применявшийся... Но об этом речь впереди.

7.
В июне 1812 года войска Наполеона, нарушив мирный договор, перешли Неман и вторглись в пределы Российской империи. Начался новый акт великой кровавой драмы.
Британское общество едва ли заметило это событие: гораздо больший интерес вызывали похождения модных светских львов.
Героем сезона был, без сомнения, лорд Байрон. Ошеломляющий успех опубликованных в феврале двух песен «Паломничества Чайльд-Гарольда» в одночесье вознес его на вершину английского литературного Олимпа. Двадцати четырех лет от роду стать первым поэтом своей страны - это немало; но Байрон был более чем первым поэтом и гением с необозримыми потенциальными возможностями - он был автором книги, воплотившей дух своего времени, и сам, отождествленный публикой со своим Гарольдом, стал ходячим символом, живой эмблемой. Ах, этот холодный высокомерный взгляд, эта ироническая желчная улыбка, это гордое бледное чело Люцифера; ах, этот великолепный сплин, эта изумительная смесь разочарования, презрения ко всему на свете и скрытого отчаяния; ах, эта соблазнительная тень какой-то зловещей тайны... Все вместе взятое было наилучшей приманкой для любопытных.
Немногие близкие - сестра Августа Ли, Джон Кэм Хобхауз, Томас Мур - знали его и другим: великодушным и яростным, дерзким и неуверенным почти до робости, иногда - шаловливым, ребячливым и столь же безудержным в веселье, как в гневе... Хотя и в лучшие минуты его веселость, как правило, отдавала горчинкой. Но даже эти немногие близкие порой не могли разобрать, где кончается искренность и начинается поза.
Что до публики, то она подобными вопросами не задавалась. Ей нужен был мрачно-романтический кумир - она его получила.

Август 1812 года. Лондон.
Кабинет в ресторане Стивенса. Байрон и Мур вдвоем за ужином. На столе - целая батарея винных бутылок, и добрая половина из них уже пуста. Однако ни на внешности, ни на речи сотрапезников поглощенное ими спиртное пока не сказывается.
Байрон:
- Стало быть, Шеридан сегодня не придет. Жаль. Он что, в самом деле болен?
- Как будто.
- Бедняга спивается. С тех пор, как его устранили из театра, он медленно, но верно сползает на дно.
- Да, и к тому же он, по-видимому, полностью разорен. Один знакомый рассказывал мне, что как-то встретил его на улице с портретом покойной жены, который он нес продавать - и сам заливался слезами...
- Это ужасно. Я пытался помочь ему, но он горд...
- Увы - боюсь, спасти его мы бессильны, - с горечью промолвил Мур. - Помните, вы как-то сказали, что все, что делал Шеридан, было лучшим в своем роде?
- Да. Он написал лучшую из современных комедий - его «Школа злословия» на сегодня непревзойденный шедевр; лучшую драму, лучший фарс и, в довершение всего, произнес лучшую речь, какую когда-либо слышали в нашей стране.
- Ему передали эти ваши слова, и он заплакал.
- Бедняга... - прошептал Байрон, вздохнул и сказал с глубоким чувством: - Если то были слезы радости - то я буду больше гордиться этими немногими, но очень искренними словами, чем гордился бы «Илиадой», будь я ее автор.
Мур в очередной раз наполнил бокалы:
- Оставим эту грустную тему. Поведайте-ка мне лучше, что у вас там произошло с Каролиной Лэм? В свете рассказывают невероятные вещи.
- История довольно нелепая, но, видит бог - я в том неповинен. Я никогда не домогался любви леди Каролины - она сама очень ясно дала мне понять, что интересуется мной не только как поэтом и собеседником. Долг рыцаря побудил меня пойти навстречу ее желаниям.
- Не станете же вы уверять, что никогда ее не любили?
- Пожалуй, нет. Она не в моем вкусе: породиста, но слишком худа.
- Это относится к телу. А душа?
Байрон усмехнулся:
- Вы ищите в женщинах душу? Может быть, еще и разум? Я от иллюзий давно излечился... Пожалуй, старая леди Мельбурн еще может представлять в этом отношении интерес - она если не умна, то житейски опытна и без предрассудков, с ней можно кое о чем говорить на равных. Но ее бедная невестка, увы - совершенно бессмысленное создание, как и большинство женщин. Последнее время она меня буквально преследовала. Как-то ворвалась ко мне домой, одетая в мужской костюм, и потребовала, чтобы я с ней уехал за границу.
- И вы...
- Я с отчаяния чуть было не сделал эту глупость. По счастью, пришел Хобхауз и спас меня - вдвоем мы едва уговорили эту безумную переодеться в платье горничной и уехать домой.
- Забавно!
- Это еще ничего. Несколько дней спустя ко мне ворвались уже две дамы: мать и свекровь Каролины.

- Зачем?
- Не пугайтесь, им нужен был не я, а бедняжка Каро. Она опять сбежала из дома - после грандиозного скандала - и обе мамаши вообразили, что ко мне.
- Прелестно! И что же дальше?
- Дальше мы - леди Бессборо, леди Мельбурн и я - обсудили ситуацию и договорились, как будем действовать. Я разыскал Каролину и отвез ее к мужу. Потом уже мы впятером - я, ее муж, свекр и обе старые леди - принялись уговаривать Каро уехать с мужем в Ирландию. Это была трудная задача, но общими усилиями мы с ней справились.
Мур - с полной серьезностью:
- Поздравляю. Я слыхал, что эта история дошла до принца-регента, и он лично сделал внушение леди Бессборо.
Байрон - холодно:
- Думаю, его высочеству следовало бы умерить свои заботы о нравственности подданных: кто живет в стеклянном доме, не должен бить чужие стекла.
- И все-таки очень советую вам поостеречься.
- О, я отныне - само благоразумие. Даже подумываю о женитьбе.
- На ком же?
- Вы ведь знаете Анабеллу Милбенк? Это двоюродная сестра Каролины. Очень скромная, добродетельная девушка.
- Даже слишком добродетельная: это священник в юбке.
Байрон - мечтательно:
- Она увлекается математикой и поэзией, а то, что строга и серьезна - это к лучшему: возможно, как раз такая супруга смогла бы вернуть падшего ангела на путь истинный...
- У нее, как будто, недурное приданое? - спросил Мур небрежно. - Вероятно, эта женитьба помогла бы вам спасти от продажи Ньюстед.
Байрон сделал протестующий жест:
- Деньгами я не интересовался и не собираюсь ничего на этот счет выяснять. Главное - сама девушка: чистая, невинная, искренне верующая. В такой жене было бы мое спасение: тихое семейное счастье, - любящая супруга, дети - быть может, это позволило бы мне забыть зло окружающего мира, успокоиться душой, поверить, что в этой земной жизни есть все же какой-то положительный смысл. Чтобы твердо встать на путь добра, мне нужен друг и руководитель...
- Напрасно обольщаетесь: вы никому не позволите долго собою руководить - сразу порвете узду, как только почувствуете, что она вас стесняет. А что до мисс Милбенк, то с вашей стороны это самый худший выбор: чопорная ханжа.
- Не отговаривайте, дорогой Мур: я решил твердо. Я сделаю ей предложение, а там - что бог даст...

8.
Август 1812 года. Лаймут.
Комната в коттедже. Посредине - стол, над ним - две склонившиеся спины: Шелли и его супруга. Перед ними... бутылки. Да - множество бутылок всевозможных форм и размеров. Пустые и чисто вымытые, они рядами стоят на столе, на полу, торчат из деревянного ящика и корзины... Однако не следует думать, будто юная чета вегетарианцев и трезвенников ударилась в противоположную крайность, или что Шелли вспомнил былое увлечение химией и хочет использовать эту коллекцию в качестве лобораторной посуды: она предназначена для другой цели.
На столе кипит работа: шеллиевская «Декларация прав» упаковывается для отправки потенциальным читателям. Стопа афиш еще довольно толста - она лежит тут же, на стуле; Харриет берет из нее по экземпляру, складывает вчетверо, свертывает трубочкой, засовывает в бутылку, передает ее мужу; Шелли затыкает горлышко бутылки пробкой, заливает расплавленным сургучом и ставит начиненную гуманными идеями посудину в большой ящик. Супруги работают весело, явно довольные и тем, как продвигается дело, и самими собой. Харриет напевает негромко веселую песенку:
- Ах, котик-бедняжка,
Вздыхает он тяжко,
Я знаю, о чем он мечтает:
Мечтает котик
Набить свой животик,
Об этом он так и вздыхает...
Шелли - с интересом прислушиваясь:
- Что это ты поешь? Вроде что-то знакомое.
Харриет засмеялась:
- Надо полагать!
- Но - откуда ты узнала?
- От Эллен. Она часто пела эту песенку и как-то рассказала мне, что ты в детстве сочинил ее для сестер.
- Был такой грех. По-видимому, в десять лет я был ужасно легкомысленным человеком. Но теперь, согласись - исправился.
- Даже слишком: такой серьезный, что тоска берет. А иногда просто необходимо немного подурачиться. Вот сейчас, например. Ты помнишь второй куплет? Ну-ка, спой! - и сама, видя, что муж затрудняется, напела первую строчку:
- Ах, сколько несчастий...
Шелли вспомнил - подхватил:
- Ах, сколько напастей
Ожидает живущих на свете!
Их мучат, как черти,
С рожденья до смерти
Напасти вечные эти...
Харриет:
- Один ищет средство
Как дяди наследство
К рукам прибрать поскорее;
Другой, сытый коркой,
Корпит за конторкой...
. Пусть каждый решит, кто мудрее!
В продолжение этого куплета Харриет, с пустой бутылкой в руке, подошла к мужу и присела в реверансе; Шелли по-военному щелкнул каблуками, поклонился, подхватил жену - и дети закружились по комнате в каком-то немыслимом танце собственного изобретения, продолжая петь все быстрее и отбивая такт каблуками и бутылками...
Шелли:
- Один - развлечений,
Другой - увлечений,
А третий жаждет покоя.
Кому-то нужна,
Допустим, жена,
Кому-то, допустим, жаркое.
Харриет и Шелли - вместе:
- А бедная киса
Мечтает, чтоб крыса
Поскорее ей в зубки попалась.
Вот кое-кому бы
Такую же - в зубы;
Пускай помолчали б хоть малость!4
Шелли, осененный внезапной догадкой:
- Это - про Элизу!
- Про сестру или про мисс Хитчинер? - уточнила Харриет.
- Про обеих...
Взрыв хохота. Больше они танцевать не могут - оба изнемогают от неудержимого смеха.
Наконец припадок веселости несколько поутих; Шелли первым взял себя в руки, принял серьезный вид, сказал строго:
- Ну, будет. Повеселились, а теперь - за работу.
Оба вернулись на свои места за столом, занялись делом. Прошло несколько мгновений - Харриет вновь начал разбирать смех.
- Что с тобой, девочка?
- Я... вообразила мою Элизу... с крысой в зубах!
И опять хохочут оба.
Дружное веселье было, однако, прервано появлением той самой особы, которая послужила для него поводом: Элиза Вестбрук внезапно влетела в комнату, запыхавшаяся, очень взволнованная, в шляпе, съехавшей набекрень.
- Все развлекаетесь, милостивый государь? Скоро вам будет совсем не до смеха!
- Элиза, что случилось? - удивленно спросила Харриет.
- Ваш Даниель арестован! - почти с торжеством сообщила Элиза.
Шелли выронил бутылку, она упала и с грохотом покатилась по полу.
- Как - арестован? За что?
- Будто не понимаете! Уж конечно, за эту вашу «Декларацию»! Его так прямо на улице и забрали вместе с пачкой афиш. Теперь наверняка и до вас доберутся! Надо спалить все это, - она указала на стопку экземпляров «Декларации», - спалить как можно скорее!
- Нет! - запротестовал Шелли. - жечь «Декларацию» я не дам!
- Хотите тоже в тюрьму попасть? Но тогда ее все равно конфискуют!
- Они не успеют, я думаю. Здесь работы осталось на час, не больше. Но прежде всего - Даниель... - Шелли обернулся к жене. - Милая девочка, пожалуйста, закончи все это без меня. Мне нужно уйти по делам.
- Хорошо, но - куда ты?
- Разузнаю подробнее, что с Даниелем и чем ему можно помочь.
- Перси, но это опасно! - испугалась жена.
- Да он просто хочет на себя донести! - пояснила Элиза.
- Не хочу, но не могу же я оставить без помощи человека, который из-за меня попал в беду! Элементарное чувство чести...
- Вот-вот! - со злостью подхватила Элиза. - Ему надо честь свою потешить, а что с тобой будет, моя бедняжка - на это благородному господину плевать!
Шелли хотел что-то ответить, но сдержался - махнул рукой и быстро вышел за дверь. Харриет разрыдалась.
Элиза - сочувственно-покровительственным тоном:
- Что ж плакать! Слезами тут не поможешь. Ты меня слушай: тебе надо браться за ум... раз уж ему бог ума не дал! Взнуздать его покрепче и воли вот ни столечко, - показала на мизинце, сколько, - не давать - для его же пользы!

Прежде чем принять какие-либо меры, надо было узнать подробности происшедшего, и желательно - из первых рук. Шелли повезло - ему удалось добиться встречи с Даниелем.
...Комната для свиданий в Барнстеплской тюрьме всем своим видом настраивала на невеселый лад. Облезлый жесткий диван, грубый стол, табурет... Мрачные серые стены. Облупившаяся штукатурка... Зарешеченное окно... Шелли обвел тоскливым взглядом этот малособлазнительный интерьер и подумал, что через день-другой похожая камера может стать его кабинетом и спальней. С какой спокойной гордостью пошел бы он за свои идеи в тюрьму - если бы он был один! Если бы не Харриет... А сейчас на душе весьма неуютно. Дверь отворилась, охранник ввел Даниеля Гилла. Шелли бросился к нему:
- Даниель! Как же это! Я не...
- Погодите, мистер Шелли, я сейчас вам все объясню, - не слишком почтительно перебил Даниель и стал говорить быстро и громко, не давая хозяину вставить ни слова: - Ей-богу, я не виноват, что все так получилось. Как вы меня утром на почту послали, так я и пошел, да видать поспешил - контора еще закрыта была. Вот я стою перед ее дверью и жду, когда откроется, а сам от нечего делать по сторонам поглядываю. Вижу - на соседнем доме человек какой-то афишу на стену клеет. Чудно - одет как джентльмен, а дело явно не господское. Ну, любопытно мне стало, я и подошел поближе, а он меня заметил и говорит: «Хочешь десяток шиллингов заработать? Тогда бери вот эти афиши и расклей на видных местах; пять шиллингов получишь вперед, а за остальными через два часа приходи на это место, если кончишь работу.» Ну, я и согласился - шиллинги-то под ногами не валяются. Думал, быстро управлюсь, и деньги заработаю, и на почту поспею... А вышла вот какая петрушка! Да кабы я знал, что афиша такая зловредная - ни за что бы не согласился, да я плохой грамотей, сами знаете... И вообще не моего ума это дело! Так вот от жадности и сам в беду попал, и вам через это всякая морока...
Шелли, совершенно растерявшийся, слушал молча, не зная, как поступить в такой ситуации: «Он все берет на себя. Но... почему? И что мне делать?»
Охранника окликнули из коридора, он вышел, зарыл дверь - Гилл сразу оборвал свой оправдательный монолог, спросил, понизив голос:
- Поняли? Я им - для протокола - это самое сказал. Так что вы уж меня не подводите.
- Нет, Даниель, нет! Я не могу позволить! Я не допущу, чтобы вы расплачивались за мою неосторожность! Я сегодня же сделаю заявление...
- Тоже в тюрьму сесть хотите? Жену бы пожалели! А мне, коли вы явитесь с повинной, пользы никакой, только вред. Я это все хорошо обдумал: ведь как я за деньги - по глупости - взялся афиши расклеивать, то это один расклад получается, а коли мы с вами заодно - навроде сговора против властей - это куда хуже пахнет.
«Он прав», - промелькнуло в голове у Шелли, но волна стыда тут же смыла доводы благоразумия.
- Нет, это невозможно: я не могу промолчать! Это было бы подлостью... Я докажу, что вся ответственность только на мне...
Даниель - с досадой:
- Снова-здорово! Для вас-то оно, может, и спокойнее - пострадали, так и совесть чиста - а мне сидеть лишнее за преступный умысел ничуть не улыбается.
- Вас освободят - ведь вы только выполняли мой приказ.
- Как бы не так... По закону я должен был на вас донести, а не выполнять. Нет, если вы вмешаетесь - еще больше испортите дело. Уезжайте лучше подобру-поздорову, и - не мешкайте.
- О Даниель! Благородное сердце! Если бы я мог подумать, что все так обернется! Я виноват, страшно виноват перед вами...
- Да ладно, что уж теперь... Зла вы не хотели, а совсем наоборот - это я знаю, и это - главное. Так что на мой счет вы душу себе не травите. Что мне могут присудить? Два-три месяца тюрьмы, от силы полгода - есть о чем горевать! И вообще - тот не настоящий ирландец, кто не сидел в тюрьме за свободу... Как выйду отсюда - вернусь на родину и найду себе подходящее дело. Какое - не будем говорить вслух.
Шелли низко опустил голову, мягкая прядь волос упала ему на лицо. Даниель посмотрел, улыбнулся, сказал ласково:
- Что там - никак слезы? Полно, сэр, выше голову! Она у вас золотая, а сердечко - и того лучше; нельзя, чтобы все это пропало зазря. Потому - будьте умницей, уносите ноги. Я хоть и постарался отвести от вас подозрения, но в полиции тоже не дураки служат - могут и смекнуть, что к чему... Так что самое время для вас - задать стрекоча. Дай вам бог в беду не попасть, жить долго и счастливо и много хорошего людям сделать. Вы это можете.
Шелли, молча и не поднимая глаз, протянул Даниелю руку; тот крепко ее пожал:
- Ну, вот и славно. Теперь - прощайте. Да помните, что я сказал: часу лишнего тут не оставайтесь...

Вечером того же дня Шелли сложил бутылки с начинкой в большую корзину и отправился с ней на берег Бристольского залива.
Когда он добрался до цели, солнце было уже низко над горизонтом. Привязанная лодка тихо покачивалась на волнах. Шелли забрался в нее, поставил корзину на дно, оттолкнулся от берега и медленно поплыл навстречу заходящему светилу.
Удалившись на некоторое расстояние от берега, он перестал грести и занялся делом... Бутылки с «Декларацией» одна за другой падают в воду, ныряют, всплывают, кружатся, затихают на огненно-золотой дорожке. А солнце, огромное и красное, нижнем краем своим уже коснулось линии горизонта, медленно опускается в океан... Шелли провожал его глазами, стоя в лодке в полный рост.
- Люди, братья мои! Почему глухи вы к голосу разума? Почему отталкиваете, не выслушав, тех, кто идет к вам с любовью? Почему так жестоко и подло мстите, карая невинного за чужую вину? Помоги мне хоть ты, Океан: донеси мое слово до тех, кто способен его воспринять!..

Придуманная Даниелем история о десяти шиллингах не обманула, разумеется, ни местные власти, ни лорда Сидмута (министра внутренних дел), который лично заинтересовался Барнстеплской историей: настоящего автора «Декларации прав» они угадали без труда. Но твердая позиция обвиняемого, упорно державшегося первоначальных показаний, не давала законного повода привлечь Шелли к суду. Возможно, предлог изобрели бы искусственно или решились бы вообще без него обойтись - дело явно шло к тому - если бы наш герой не внял в конце концов советам друга и мольбам жены: обеспечив Гилла деньгами и этим облегчив ему, насколько возможно, условия заключения, Шелли с Харриет, с двумя Элизами (мисс Хитчинер и мисс Вестбрук) и с тяжелым камнем на сердце покинул Лаймут.

9.
Поспешный отъезд, который можно назвать и бегством, спас Шелли от ареста, но - не от душевного кризиса. В самом деле, итоги последнего полугодия были неутешительными: в Ирландии, можно считать - неудача, письмо в защиту Итона по вине трусливого издателя так и не увидело света; наконец - самое горькое и мучительное - попытка распространить «Декларацию» привела к аресту Гилла. Есть от чего пасть духом. В довершение неприятностей премудрая мисс Хитчинер, от духовного общения с которой он ожидал так много радости, при близком знакомстве оказалась далеко не таким уж умным, зато - хитрым, назойливым и болтливым созданием - она всем в доме скоро надоела, и уже не только Харриет с сестрой, но и сам Шелли начал мечтать о том, как хорошо было бы от нее отделаться .
Настроение было смутное: тревога, недовольство собой, болезненное сознание гибели некоторых юношеских надежд и иллюзий. В таком состоянии человеку особенно нужен друг - старший и мудрый, авторитет, на чью моральную поддержку можно было бы опереться.
Шелли нужен был Годвин.
Переписки уже не хватало - требовалось личное общение.
В октябре 1812 года супруги Шелли прибыли в Лондон и нанесли первый визит философу и его семейству.

Годвину было пятьдесят шесть лет. У него серьезное лицо с большим красивым лбом, увеличенным залысинами на висках, с умными внимательными глазами. Он представил новым знакомым своих близких: супругу - даму необъятной толщины, которую не спасало даже черное шелковое платье; двух падчериц - мисс Фанни, бледную, белокурую, очень скромно одетую девушку лет восемнадцати (внебрачную дочь покойной Мэри Уолстонкрафт) и мисс Клер Клермонт, дочь здравствующей миссис Годвин от первого мужа (это, напротив, живое бойкое существо, годами подросток, манерами взрослая барышня); наконец, единственного общего со второй женой ребенка - сына Вильяма, крепкого мальчугана лет девяти. Еще два члена семьи отсутствовали: Чарльз Клермонт, брат мисс Клер, и мисс Мэри Годвин, дочь философа от первого брака, которая гостила у родных в Шотландии.
Впрочем, Шелли едва ли обратил внимание на эту недостачу - он был всецело поглощен Годвином и страстно ожидал момента, когда останется с Учителем наедине. Наконец, этот миг настал - Годвин пригласил гостя в кабинет, где на стене, как и у мистера Саути, висел большой портрет Мэри Уолстонкрафт. Теперь можно было выговориться всласть - рассказать обо всем, что пережил и передумал, о подробностях ирландской одиссеи, о былых неудачах, о том, что давит душу сейчас.
-...Пожалуй, самое большое огорчение последних месяцев - это неудачная попытка распространения в Барнстепле «Декларации прав», которая привела к аресту моего слуги-ирландца. Честно говоря - после этого удара у меня опустились руки. Я в праве жертвовать собой, но не хочу причинять горя другим. Поэтому сейчас мне особенно нужен ваш совет. Помогите мне, подскажите, как действовать, как жить дальше...
- Действовать, да и просто жить честному человеку в наше время становится все труднее, - задумчиво промолвил Годвин. - Чудовищный закон о смертной казни для разрушителей станков - вот главная веха этого года. А будущее представляется мне еще более мрачным. Если, к тому же, учесть внешнеполитическую ситуацию... Наполеон начал поход на Россию - это, на мой взгляд, крупнейшая его ошибка. Он уже увяз там обеими ногами, а вскоре и шею свернет. С одной стороны, это хорошо - ибо только его падение может положить конец войне, не прекращающейся уже двадцать лет. А с другой стороны - победа России, Англии и Австрии станет победой реакционных сил, и мрак здесь, как и везде в Европе, сгустится еще больше. И ваша гуманная пропаганда, мистер Шелли, которая вчера была делом не очень опасным, завтра будет представлять собой смертельный риск.
- Я готов рисковать.
- Прекрасно, но ради чего? Положить голову под топор - это очень благородно, когда уверен, что от твоей жертвы будет польза людям; в противном случае это просто глупо. Подумайте, где ваша аудитория? К кому вы хотите обратить свои проповеди? Опять - к озлобленным, невежественным, отупевшим от каторжного труда рабочим? Но это же - абсурд! Вы полюбуйтесь на них: сегодня они громят станки, а завтра, если случится мятеж, будут дробить противникам головы...
- Они не виноваты в том, что стали тем, чем стали.
- Разумеется. Но это не меняет дела. Эти люди вас не поймут, никогда не поймут. Примиритесь с этим. Если завтра у нас вспыхнет революция, она приведет только к анархии, за которой неизбежно следует деспотизм...
- Если произойдет революция - я твердо знаю, к какому стану примкнуть, - горячо воскликнул Шелли. - Как бы угнетение ни меняло свое название, а названия ни теряли силу - моей партией всегда будет партия свободы, партия угнетенных...
Годвин пристально посмотрел на своего ученика:
- Да, если произойдет революция... но на это пока не похоже. И раз уж вы сами просили моего совета - я позволю себе его вам дать: воздержитесь от решительных шагов. Подождите. Подумайте. К тому же, мне кажется, роль активного политического деятеля вам не совсем по натуре. Не обижайтесь, в этом нет никакой ущербности. Просто люди от природы делятся на созерцательных и деятельных; одни более склонны к теории, другие - к практике, и вы, на мой взгляд, относитесь скорее к первым, чем ко вторым. А раз так - не надо насиловать себя, даже из самых лучших побуждений. К тому же вы не только философ и политик - вы еще и поэт...
Шелли покраснел, потупился:
- Немного...
- Вы поэт с головы до ног - это чувствуется, даже когда вы просто говорите или пишете прозой, - с улыбкой сказал Годвин. - Дайте же развиться вашим естественным склонностям - так вы принесете человечеству самую большую пользу, на какую только способны.
Шелли - после долгой паузы:
- Наверное, вы правы. Я подчиняюсь. Я буду ожидать событий, участие в которых будет для меня невозможно, и способствовать достижению цели, которая будет достигнута спустя столетия после того, как я стану прахом... Согласитесь, такое решение требует стоицизма.

10.
В Лондоне Шелли не задержался. Столица с ее неизбежной суетою казалась ему местом, мало подходящим для научных и литературных занятий; в деревне, наедине с природой, легче работалось и вольнее дышалось. Его по-прежнему влекли пейзажи Уэльса с их дикой поэтической красотой - узкие скалистые долины, кручи, обрывы, бурные потоки - поэтому в ноябре он снял дом в местечке Таниролт, где и обосновался на неопределенное время со своей Харриет и с одной Элизой (свояченицей); вторая (мисс Хитчинер), всем до смерти надоевшая, получила материальную компенсацию за моральный ущерб и отбыла, слава богу, домой в Кэкфильд.
Таниролт - место живописное и очень уединенное, но скучать Шелли не пришлось. Прежде всего он нашел новую точку приложения для своей неисчерпаемой энергии и весьма скудных денежных средств: строительство Таниролтской дамбы, гигантской насыпи, посредством которой предполагалось отвоевать у моря изрядный кусок земли. Этот «фаустовский» проект привлек Шелли не столько грандиозностью и сложностью - ибо его осуществление находилось на грани технических возможностей эпохи - но прежде всего практической общественной пользой: его реализация стала бы спасением для сотен крестьянских семей в прибрежных деревнях, разоряемых частыми наводнениями. Со всем своим пылом энтузиаст окунулся в эту затею: организовал сбор средств по подписке, сам внес всю свободную наличность и залез в долги, потратил уйму времени, сил и нервной энергии - а результатом, как не трудно догадаться, стало очередное разочарование.
Были огорчения и другого рода: над Англией сгущался мрак черной реакции. Закон о смертной казни для луддитов уже применялся на практике, и Шелли, глубоко возмущенный варварством властей, с готовностью участвовал опять же в подписках в пользу вдов и сирот повешенных бунтовщиков. Собратья-просветители - свободомыслящие писатели, издатели, журналисты - тоже нуждались в материальной поддержке, так как печатать что-либо противоречащее ортодоксальным взглядам становилось все опаснее. Едва вышел из тюрьмы бедняга Итон, как начался процесс над редактором и издателем радикального журнала «Экзаминер» - Джеймсом Генри Ли Хантом и его братом Джоном. Поводом для расправы послужил непочтительный отзыв Ли Ханта о принце-регенте, которого журналист не постеснялся печатно аттестовать как «нарушителя слова», распутника, «жирного джентльмена пятидесяти лет», который, несмотря на свой сан и столь солидный возраст, не принес никакой пользы ни Англии, ни собственной семье. В феврале 1813 года Верховный суд под председательством лорда Элленборо приговорил братьев Хант к двум годам тюремного заключения и штрафу в 1000 фунтов стерлингов. Реакция Шелли была мгновенной: «Сейчас я довольно-таки беден, но есть 20 фунтов, без которых можно пока обойтись, - поспешил он сообщить своему знакомому - издателю и книготорговцу Хукему. - Прошу Вас открыть подписку в пользу Хантов; запишите меня на указанную сумму, а когда сообщите мне, что это сделано, я ее пришлю. Хант - мужественный, порядочный и просвещенный человек. Я уверен, что читающая публика, для которой Хант так много сделал, частично вернет свой долг защитнику ее свобод...» Уже дописав лист, он подумал, что за то время, которое пройдет до получения ответа, эти последние двадцать фунтов могут уйти на какую-нибудь непредвиденную хозяйственную надобность - и, перестраховки ради, послал Хукему деньги тем же письмом.
Да, финансовые трудности... Вечный повод для беспокойства. Той зимой в Таниролте они были весьма ощутимы. И все-таки, несмотря на все огорчения и тревоги, Шелли чувствовал себя счастливым. Харриет все еще смотрела на него как на высший авторитет и позволяла себя учить; она даже примирилась с необходимостью заняться латинским языком и отважно взялась за оды Горация. Правда, сама она в умственном отношении ничего не могла мужу дать, она только брала - и он начинал уже смутно догадываться, что до той стадии зрелости, где начинается самостоятельное мышление, она вообще вряд ли дорастет - но тут уже ничего не поделаешь. Иметь в жене друга, пусть не помощника и не советчика, но хотя бы благодарного слушателя - это, в конце концов, тоже очень неплохо... Притом в январе ему сообщили потрясающую новость: через полгода он станет отцом! Шелли пришел в восторг и преисполнился нежностью - он давно мечтал о ребенке.
Но еще раньше, чем сын или дочь Харриет, должно было родиться другое его дитя - его первая большая поэма. Грандиозный замысел - показать в философской поэме прошлое, настоящее и будущее человечества - пришел ему в голову давно, еще до поездки в Ирландию, но только теперь, в Таниролте, он воплотился, наконец, в чеканные строки белого стиха. Шелли назвал свое произведение «Королева Маб», но отнюдь не этот фольклерный персонаж является его героиней: всезнающая фея, владычица царства снов - лишь повествователь, показывающий в ярком видении саму Историю рода людского - жуткую вакханалию насилий и страданий. С гневом и поразительным бесстрашием обрушивается молодой автор на тех, кого считает причиною всех бедствий - на правителей-тиранов и священников-мракобесов, которые совместными усилиями держат народы в двойном - физическом и духовном - рабстве; на аристократов, богачей, торгашей, сделавших продажным все на свете - и дары земли, и свет неба, и саму любовь... В поэме еще много юношески наивного, незрелого, дидактического, но «слабой» ее никак не назовешь: ее обличительный пафос, искренность и страстность потрясают не меньше, чем богатство фантазии и поэтическая красота...
«Королева Маб», состоявшая из девяти песен - около трех тысяч строк - была начерно закончена в феврале. Зимние месяцы были периодом напряженнейшего труда - кроме литературных занятий и хлопот со злосчастной дамбой, Шелли, самообразования ради, задался еще целью переварить гору книг по истории, философии, биологии, теплотехнике и т.д., которые были выписаны им из Лондона. Он работал на пределе сил - переутомлялся, недосыпал, рискуя довести себя до очередного нервного припадка (они с ним раньше иногда случались, как результат чрезмерной усталости) - но, добровольный мученик, измотанный, полубольной, какой же полной, насыщенной жизнью он жил, как он был упоительно счастлив...
Увы! всему хорошему быстро приходит конец. Приятное и, что важнее, плодотворное отшельничество в Таниролте завершилось внезапно и при странных обстоятельствах - вдвойне странных потому, что они были почти буквальным повторением памятного происшествия в Кесвике, имевшего место ровно год назад.
В пятницу 26 февраля, поздно вечером, когда все обитатели дома были уже в постелях, поэту, который еще не спал, послышались внизу какие-то подозрительные звуки. Сначала он подумал, что это ветер: ночь была бурная, лил сильный дождь, от мощных порывов дрожали стекла. Но вскоре шум внизу повторился - похоже, в темноте кто-то натыкается на мебель... может быть, опрокинул стул... Шелли, очень встревоженный, вылез из-под одеяла, надел фланелевый халат поверх ночной сорочки, вооружился двумя пистолетами (один - в карман, другой - в правую руку), левой взял свечу - и отправился на разведку.
Войдя в бильярдную, он отчетливо услышал удаляющиеся шаги - они доносились из соседней маленькой комнаты, служившей ему кабинетом. Шелли бросился туда, распахнул дверь - и увидел человека, вылезавшего через окно наружу. Появление хозяина дома заставило незнакомца изменить свое намерение: вместо того, чтобы выскочить в сад и скрыться, он замер на подоконнике. Раздался выстрел. Шелли услышал, как пуля просвистела у самой его щеки - и выстрелил тоже. Его пистолет дал осечку. Дальнейшее было подобно кошмарному сну: черная фигура метнулась от окна к поэту, сильный удар в грудь опрокинул его на пол; падая, он уронил свечу, она погасла - и последовавшая отчаянная борьба происходила уже в полной темноте. Противник был физически гораздо сильнее; Шелли яростно сопротивлялся - крикнуть, позвать на помощь он даже не подумал, да и не смог бы сделать этого: задыхаясь под навалившимся на него тяжелым телом, он безуспешно силился оторвать от шеи стиснувшие ее грубые жилистые руки. Было мгновение, когда он понял, почувствовал: «все бесполезно, не выдержу, это конец», - и тут же вспомнил про второй пистолет в кармане халата... У него хватило воли выпустить руки противника - стальные клещи тут же сомкнулись на горле, перед глазами поплыли огненные круги - но его пальцы уже нашли рукоять пистолета. Последним усилием он повернул его дуло, нажал на спусковой крючок... Выстрел услышал уже словно откуда-то издалека - и душащие тиски разжались. Неизвестный с жутким проклятием отпрянул, вскочил на ноги и бросился к окну. В соседней комнате мелькнул свет, раздались торопливые шаги, голоса...
Следующее, что Шелли воспринял сознанием: испуганные лица Харриет, слуги и Элизы, комната освещена, пистолеты валяются на полу, незнакомца уже и след простыл... Шелли с трудом поднялся, жена помогла ему дойти до кресла. Он выпил воды, перевел дух, собрался с мыслями. Что это было? Попытка ограбления? Но если его таинственный противник был простым вором, то почему он стрелял - вместо того, чтобы сразу бежать? Боялся выстрела в спину? Вряд ли: ночь темная, вокруг дома - кусты: юркнул в них - и ты вне опасности. Если вор - то он, наверное, что-нибудь украл. Но что? Все вещи, как будто, на своих местах. Да здесь и красть особенно нечего - предметов роскоши он не держит.. Деньги? Шелли выдвинул ящик стола - убедился, что их скудная казна в наличии. Что же тогда?
- Твои бумаги, - предположила Харриет. - Наверное, это опять шпион. Ты продолжаешь афишировать свои республиканские взгляды, свой атеизм - вот и дождался!..
- Вздор, - поспешно возразил Шелли, но какая-то струна в его душе тревожно дрогнула в ответ на эти слова жены, и он поспешил выдвинуть другой ящик - тот, где хранились самые зубастые опусы...
Его содержимое находилось отнюдь не в образцовом порядке, но Шелли прекрасно знал, что аккуратность не относится к числу его добродетелей и потому затруднялся сказать, сам ли он оставил свои черновики в таком виде или в них рылась чужая рука. Вопрос о целях ночного визитера остался, таким образом, открытым, и потерпевший мог строить на этот счет любые догадки.
Потрясенные случившимся, обитатели коттеджа просидели все вместе в гостиной до часу ночи; потом Шелли уговорил обеих дам идти спать, а сам вернулся в кабинет: он понимал, что заснуть ему все равно не удастся - нервы были слишком возбуждены - а главное, не отпускало предчувствие, что успокаиваться рано: если целью покушавшегося было не ограбление, а именно убийство, то он, может быть, еще вернется... Шелли перезарядил оба пистолета, снял со стены в гостиной старую шпагу, которая, видимо, с незапамятных времен висела там, разложил этот арсенал перед собой на столе и уселся ждать, прислушиваясь к вою бушующей непогоды...
Около четырех часов по полуночи Харриет была разбужена звуком выстрела. Не помня себя от страха, она побежала в кабинет: «Только бы он был живой, господи! Только бы, если ранен, то не опасно...» Шелли был цел и невредим, правда, бледен как бумага. Его халат и рубашка оказались насквозь пробиты выстрелом; соответствующих размеров отверстие обнаружилось в стене, куда ушла пуля. Убийца стрелял через окно, разбив его. «Хорошо, что я стоял к нему боком; если бы лицом - думаю, он бы не промахнулся...» - прокомментировал Шелли.
Приключения на этом кончились. Но - не страх. Вновь обрести ощущение безопасности можно было бы лишь в том случае, если бы удалось установить личность покушавшегося и мотивы его поступка - а на это рассчитывать не приходилось. Преступника практически и не искали, расследование было крайне поверхностным - ибо местные власти, заинтересованные больше всего в том, чтобы замять неприятное дело, склонны были свалить всю вину на самих потерпевших. Распространили даже слух, будто никакого покушения не было вовсе, и Шелли стал жертвой собственного нервного расстройства. Правда, имелись и некоторые вещественные признаки, - пуля в стене, простреленная рубашка, чужие следы под окнами дома - которые никак нельзя было объяснить галлюцинацией, однако эта версия так понравилась местным властям, что была принята без доказательств.
Шелли не стал спорить - ему было не до того. Нервный припадок, подготовленный хроническим переутомлением и недосыпанием, действительно имел место, но не как причина, а как следствие ночной тревоги. На другой день, в субботу, Перси не смог подняться с постели, а в воскресенье, чуть-чуть оправившись, он вместе с семьей спешно покинул Таниролт, махнув рукой и на недостроенную дамбу, и на собственную репутацию. Путешествие представляло для него определенную опасность - он был еще слишком слаб и от утомительной езды рисковал расхвораться всерьез - но оставаться в злосчастном доме казалось еще более неблагоразумным: Шелли боялся нового нападения, жертвой которого могли стать его близкие; сам же он в таком состоянии едва ли справился бы с ролью их защитника.
Путешественники направились в Дублин, на этот раз не ради политической агитации, а просто навестить своих друзей, прежде всего Кэтрин Ньюджет - это была совсем простая женщина, пожилая портниха, но зато страстная патриотка и доброй души человек, которая с большой теплотой отнеслась в прошлом году к Шелли и Харриет...
Месяц спустя Шелли вернулся в Лондон, чтобы отдать в печать свою первую поэму.

11.
Апрель 1813 года. Лондон.
«...Только труд человека является подлинным богатством. Были бы горы из золота, долины из серебра, мир не стал бы богаче ни на одно хлебное зерно; ни одного удобства не прибавилось бы у людей...»
Кудрявая взлохмаченная голова склонилась над листом бумаги: Шелли пишет философские примечания к своей «Королеве Маб».
Свеча на столе - сильно оплывшая, бородатая; за открытым окном - небо, редкое для столицы туманов: ясное, звездное...
Перо неутомимо бегает по бумаге:
«Бедняков заставляют работать - но для какой цели? Не для пищи, которой им не хватает; не для покупки одеял, при отсутствии которых дети их мерзнут от холода в своих жалких лачугах; не для удобств цивилизации, без которых цивилизованный человек гораздо более жалок, чем самый последний дикарь. Нет! Бедняки трудятся для надменной власти, для низкой сословной гордости, для лживых услад сотой части общества... Человек, обрабатывающий землю, - тот, без которого общество обречено на гибель, - борется за жизнь среди презрения и нищеты и погибает от того голода, который уничтожил бы все остальное человечество, если бы... не упорный труд этого бедняка...»
От долгого сидения скрючившись затекла спина; труженик встал, прошелся для разминки взад-вперед по комнате, потом снял нагар со свечи, сел - и опять вернулся к работе.
«Я не буду оскорблять здравый смысл, настаивая на доктрине о естественном равенстве людей. Вопрос поставлен не о его желательности, а о его практической осуществимости; насколько оно практически осуществимо, настолько оно желательно... То состояние человеческого общества, которое наиболее приближается к равному распределению благ и зол, должно быть при прочих равных обстоятельствах предпочтено...»
Скрипнула дверь, отворяясь; вошла Харриет в капоте, розовая после сна. Тихо подошла сзади к мужу, обняла его за шею.
- Два часа ночи. Ты бы лучше лег...
- Спать пока не хочу.
- Опять истязаешь себя... Ладно, не буду спорить - поступай как знаешь, - жена принялась завивать Шелли, накручивая пряди его волос на свой пальчик. - А ты что, собственно, пишешь? Ты же говорил, что уже закончил свою «Маб».
- Да, но я надумал снабдить ее пространными примечаниями. В самом тексте поэмы нельзя было изложить мои политические и философские идеи подробно, с полным обоснованием - она получилась бы растянутой и скучной. Зато в примечаниях развернусь вовсю.
- Развернуться ты можешь и днем.
- Сейчас хорошо пишется, жаль прерывать мысль... Иди к себе, я через полчаса кончу.
На основании прошлого опыта Харриет знала, что, если мужа не отвлечь - эти «полчаса» растянутся на всю ночь. Но если отвлечь - то чем? В ее распоряжении было одно безотказное средство.
- Когда я сюда шла, я хотела попросить тебя... почитай мне вслух что-нибудь из твоей поэмы!
Шелли встрепенулся - в последнее время его все реже баловали вниманием.
- Ты действительно этого хочешь?
- Очень хочу.
Он мягко высвободил свои волосы из ее рук:
- Тогда садись вот сюда и слушай.
Она села в кресло. Шелли помолчал несколько мгновений, собираясь с духом, потом начал читать наизусть - сначала медленно, тихим, глубоким голосом:
- Железный прут Нужды и Нищеты
Склоняет человека пред богатством
И отравляет каторжным трудом
Его безрадостную жизнь настолько,
Что цепь, сковавшая его с судьбою,
Становится слабей. А между тем
По воле щедрой Матери-Природы
Он наделен несокрушимой волей,
И существо материи самой
Покорно и податливо простерлось
У ног его, затекших в путах рабства.
О, сколько сельских Мильтонов в глуши
Растратило без слов свои порывы
На изнурительный поденный труд!
О, сколько раз ремесленник Катон,
Изготовляя гвозди и булавки,
Терял навеки свой гражданский пыл!
И не один Ньютон смотрел на звезды,
Алмазами усыпавшие бездну,
Но видел в них лишь блестки мишуры,
Дающей свет его родной деревне!

В любой душе есть семя совершенства,
¬И самый мудрый на земле мудрец,
Принесший из сокровищниц ума
Познанье, Истину и Благородство,
Когда-то тоже был простым ребенком,
Неопытным, бессильным и строптивым,
А не таким высоким существом
С безоблачным умом и чистым сердцем,
Над кем восторжествует только смерть,
И то помедлив в трепетном молчанье
Под пристальными взорами его.
Однако каждый из живых людей,
Влачащий жизнь средь мерзких нечистот
В порочных и зловонных городах,¬
Живет ли он в богатстве иль нужде,
И тратит ли природный острый ум
На мелкие, нестоящие планы,
Иль погрязает в страшных преступленьях,
Чтоб всколыхнуть застой своей души, -
Способен дотянуться до него
И стать с ним вровень...
Волны ночной прохлады вливаются в комнату. Пламя свечи то колеблется под вздохами ветра, то вытягивается длинным тонким хвостом и лишь чуть вздрагивает в такт модуляциям голоса. Черно-синее звездное небо смотрит в окна... в глаза... в душу... Голос крепнет, уходит ощущение скованности, сердце словно расширилось от счастья: могучий поток вдохновения подхватил душу, уносит ее вверх - выше и выше - к звездам... Весь отдавшись на его волю, Шелли читает самозабвенно, полным, свободным голосом:
...Низменные страсти
Настолько прочно сковывают мир,
Что в мире все становится продажным,
И золотом ли, славой ли, но можно
Любое самолюбие купить.
Одно лишь благородство неподкупно, -
Ни льстивый гул толпы подобострастной,
Ни наслажденья роскоши развратной
Не могут ни купить, ни подчинить
Его решительной и твердой воли
Ни Лжи, ни Тирании, - если даже
Им скипетр власти над землею дан.
Сознанье совершенного добра!
Ни за какое золото на свете
Его не купишь, - ни постыдной славой,
Ни ожиданием небесных благ.
Оно дается тем, кто прожил жизнь
С неколебимой волею к добру,
С неисчерпаемым желаньем счастья
Для всех людей, и каждым взлетом мысли,
И каждым трепетным биеньем сердца
Стремился обратить на благо людям
Богатства из сокровищниц ума... .5
5) Перевод К.Чемены

«Королева Маб» увидела свет в мае 1813 года и сразу попала в число запрещенных сочинений. В продажу она так и не поступила. Было напечатано всего 250 экземпляров, которые автор раздавал знакомым. Тем не менее, она очень быстро приобрела широкую известность, распространившись в рукописных копиях по всей стране и за ее пределами (в первые же годы своего существования она была переведена на французский и немецкий языки). Демократические круги оценили мощнейший революционный пафос этого произведения. Реакционеры тоже сделали соответствующие выводы. В глазах светского общества - да и вообще всей сытой и самодовольной Англии - репутация Шелли была бесповоротно испорчена.

Часть III.  ЛЮБОВЬ

«Я любил. Что значит жить? - Любить».
П.Б.Шелли, «Тассо» (пер.К.Бальмонта)

«Любовь сияет всем, и никогда
Не тягостен ее знакомый голос.
Она равняет и червя и бога,
Как небеса с их воздухом для всех».
П.Б.Шелли, «Прометей освобожденный» (пер.К.Чемены)

1.
Сентябрь 1813 года. Лондон.
Гостиная в квартире Шелли. Харриет и Элиза, стоя у стола, рассматривают новую покупку - серебряные столовые приборы.
- Смотри, Элиза, какая изящная форма у вилок...
- О да. По-моему, ты приобрела весьма ценную вещь.
Харриет вздохнула:
- Жаль только, Перси будет недоволен. Представляю себе, с каким видом он скажет: «Роскошь постыдна - в этом Сен-Жюст прав».
- А ты его не слушай, - посоветовала сестра. - И вообще - тебе давно пора поговорить с ним серьезно, как ты мне обещала. Право, так дальше продолжаться не может. На что это похоже? Как он содержит тебя? Ни собственного дома, ни выезда, одеваешься бог знает во что - и это будущая леди Шелли! Я уже не говорю о том, что он обязан был ввести тебя в свою семью - все это было бы вполне возможно, если бы не его сатанинская гордость... - где-то громко хлопнула дверь. - Похоже, он идет. Легок на помине. Будь с ним потверже, дорогая - это необходимо не только в твоих, но и в его собственных интересах. Теперь я уйду - не хочу с ним встречаться.
Элиза вышла в соседнюю комнату и, прикрыв за собой дверь, осталась стоять возле нее, намереваясь подслушать, что произойдет в гостиной. А в гостиную, действительно, через несколько секунд вошел Шелли - по обыкновению, не вошел, а вбежал, растрепанный и стремительный, как ветер.
- Здравствуй, любимая, - поцеловал жену. - Как ты себя чувствуешь?
- Хорошо.
- А как малышка?
- Что-то капризничала с утра. Наверное, опять болел животик.
Шелли - с кротким упреком:
- Вот видишь, родная, все-таки я был прав, когда умолял, чтобы ты сама кормила маленькую. Как бы хороша ни была кормилица, она не заменит родную мать. Напрасно ты послушалась Элизу...
Харриет сморщила носик:
- Самой кормить - какая нелепая блажь!
- Дорогая, но ведь это не я изобрел - это природа сама распорядилась так, что женщина должна питать своего новорожденного младенца грудным молоком. Ничего более прекрасного и трогательного, чем кормящая мать, я просто представить себе не могу! Ну, если она больна или молоко пропало - это другой вопрос, но у тебя-то все было в порядке! Я так мечтал, что ты...
- Что я буду уродовать себе грудь, как простая крестьянка, - насмешливо перебила Харриет.
Шелли пристально взглянул на жену, промолвил с горечью:
- Ах да, ты ведь у нас - важная дама! Как-то, помнится, Фанни Годвин назвала тебя так, а я страшно обиделся, стал доказывать ей, что она заблуждается - мы не какие-нибудь аристократы, мы просвещенные люди... Выходит, ошибся. Ладно, кончим этот разговор - он уже не имеет смысла.
Настроение у Шелли явно испортилось. Он присел к столу, рассеянно играет вилкой от нового прибора, не замечая, что именно у него в руках. Спросил после паузы:
- Мне писем не было?
- Нет.
- А Хогг не приходил? Что-то он нас забыл - недели две уж не появлялся.
- Нет, не приходил. Заглянул только мистер Пикок, тебя ждал, но не дождался. Опять, наверное, хотел денег занять...
- Тогда придется мне съездить к нему, узнать, сколько ему нужно... - начал было Шелли, и, видя, что на лицо жены легла мрачная тень, прибавил: - Он - умница, большой талант - надо помочь... - тень от этого пояснения не исчезла, и поэт счел за лучшее перевести разговор на другое: - Я был сегодня у Годвинов - они все тебе кланяются, удивляются, что так давно тебя не видели. И в самом деле - ты после родов еще ни разу у них не была.
Харриет поджала губки - точь-в-точь как Элиза:
- И не очень-то хочу бывать. Я же знаю, Клер и Фанни меня недолюбливают - считают, что я недостаточно умна для тебя.
Шелли - с возмущением:
- Неправда!
- Но я же чувствую, что им не интересно со мной разговаривать!
- Это не так, - подумал. - Но если отчасти и так - извини, дорогая, ты сама виновата. Ты уже давно ничем, кроме тряпок, не интересуешься, учиться совсем перестала. Помнишь, мы занимались ла¬тынью, ты уже начала читать Горация - и что же? Все позабыто. Светские новости, сплетни, модные шляпки - вот что теперь у тебя в голове.
Харриет иронически улыбнулась:
- А ты всерьез полагаешь, что молодая женщина не должна заботиться о том, чтобы быть красиво и модно одетой?
- Я никогда так не говорил. Конечно, все твои разумные потребности в этой области должны удовлетворяться. Плохо другое - плохо, что мишура становится для тебя самоцелью, заслоняет весь остальной мир... - он укололся вилкой и только теперь обратил на нее внимание. - Что это? Откуда?
- Я купила по случаю. Красивая работа, не правда ли?
- Да, только... На какие деньги?
- В кредит.
- Не хотелось бы тебя огорчать, но... Извини, это придется вернуть.
Харриет вспыхнула:
- Вот как? Я не могу иметь столового серебра?
Шелли:
- А зачем? Какая в нем необходимость? Одно пустое тщеславие. Роскошь вообще постыдна... для мыслящих людей; она совершенно несовместима с понятиями добродетели и справедливости. Мы ведь не раз говорили об этом - и ты когда-то со мной соглашалась! Вспомни слова Годвина: тот, кто истратил хотя бы шиллинг на предмет чистой роскоши, когда другие лишены средств к существованию - совершает дурной поступок! Это - во-первых; а во-вторых... прости, но мы не так богаты. Долги накапливаются, они становятся уже бедствием... и унижением.
Харриет:
- Давай уточним, чьи долги. На себя ты почти не тратишь, это верно - покупаешь только книги, а ходишь бог знает в каком старье, так что мне бывает и выйти с тобой неловко; зато для всех нуждающихся знакомых твой кошелек всегда открыт. Да если бы только для знакомых! Ты же не пропустил ни одной подписки в пользу семей повешенных луддитов или посаженных в тюрьму либеральных журналистов - всяких там Хантов, Хонов и прочих - которых сам в глаза не видел! Не говоря уж о Годвине! Берешь деньги у ростовщиков под чудовищные проценты и отдаешь ему безвозвратно - лишь бы спасти от краха его книжный магазин!
Шелли - с возмущением:
- Как ты можешь сравнивать это, - потрясает вилкой, - И Годвина! Годвин - величайший прогрессивный мыслитель нашего времени! Это же просто невыносимо - видеть, что светлый ум, который способен столько дать человечеству, разменивается на унизительную борьбу за кусок хлеба! О, если бы я имел средства обеспечить ему совершенно независимое, безбедное существование, чтобы он занимался только наукой и литературным трудом...
Долгая пауза.
Харриет:
- В конце концов, ты вполне можешь сделать так, что денег хватит на все - и на мое серебро, и на твоих журналистов, и на великого Годвина со всеми его чадами и домочадцами.
- Объясни, каким образом.
- Очень просто. Месяц назад тебе исполнился двадцать один год, теперь ты совершеннолетний - и можешь предъявить свои права на причитающееся тебе состояние.
- Ты ведь знаешь - для этого я должен полностью помириться с отцом.
- За чем же дело стало? Помирись.
- Я сделал для этого все, что мог.
- Не все.
- Все, что не противоречит моему достоинству и чувству чести.
Харриет - насмешливо:
- Ах, ну да, конечно! Гордость нам дороже благополучия... и покоя жены.
Шелли, с грустью:
- Зачем ты так... - помолчал. - Послушай, я скажу тебе то, о чем прежде не говорил - думал, ты сама понимаешь... Я искренне хочу восстановить отношения с семьей. Я ведь очень тоскую по матушке - больше двух лет ее не видел. В конце концов, в нашей ссоре с отцом я тоже виноват... отчасти; наверное, я был слишком резок, прямолинеен... недостаточно почтителен с ним. Свою вину в этом - вольную или невольную - я полностью признаю и сожалею о ней. Так я ему и написал - черновик письма у меня сохранился, можешь посмотреть, если не веришь на слово...
- Ты все-таки написал? - радостно удивилась Харриет. - И - что?
- Ничего. Отцу моих извинений показалось мало, и он потребовал... совершенно невозможного.
- Чего же?
- Он настаивает, чтобы я публично отрекся от своих взглядов, написал в Оксфорд Гриффитсам, что я раскаиваюсь в своих заблуждениях и готов вернуться в лоно англиканской церкви. Пойти на это я не могу.
- Но почему, милый? Раз уже один шаг сделан, почему не сделать второй?
- Как ты не поймешь - это же принципиально разные вещи! Мои отношения с отцом касаются только меня, но мои политические, социальные, философские идеи - это не только мое личное дело. Предать их я не имею права. Суть не в гордости, поверь; гордость здесь вообще не при чем - признание ошибки не есть унижение. Если бы я действительно пересмотрел свои прежние взгляды, если бы понял, что идеи, которые я исповедовал, были неверными - у меня хватило бы мужества прямо об этом сказать, даю тебе честное слово! Но этого не случилось - мои убеждения сегодня те же, что и два года назад. А ради каких бы то ни было выгод отрекаться от того, что считаешь истинным - это подлость, после которой уже нельзя себя уважать. Я еще не пал так низко... Вот что я ответил отцу и герцогу Норфолку; так же отвечаю тебе.
- Следовательно, мы всю жизнь будем нищими, - подытожила Харриет. - У меня не будет ни собственного дома, ни выезда, ни столового серебра, ты не введешь меня в свою семью и в общество, подобающее будущей леди... - со слезами: - О! Ты меня не любишь!
Шелли - страдальчески:
- Харриет! Что с тобой происходит? Это не ты говоришь! Голос твой, но слова - Элизы!
Тут, разумеется, мисс Вестбрук появилась в гостиной собственной персоной:
- При чем тут Элиза? Бедная девочка совершенно права! Вы с ней возмутительно обращаетесь! У нее даже нет своей коляски - она, молодая мать, вынуждена ходить по городу пешком!
Шелли:
- Но она совершенно здорова, и моцион ей только на пользу.
Элиза возвела очи к небу:
- Нет, вы - бездушный человек! Доктринер и сухарь!
Шелли обернулся к жене:
- Харриет, скажи - ты непременно хочешь иметь коляску?
Харриет заколебалась было, но, взглянув на Элизу, ответила:
- Да.
- Имей в виду - я в нее не сяду, - предупредил Шелли. - Будешь кататься одна, или вдвоем с сестрой. Ты хочешь иметь коляску на таких условиях?
Харриет - уже не колеблясь, упрямо:
- Да.
- Хорошо, ты ее получишь... - Перси, словно ощутив вдруг нехватку воздуха, ослабил шейный платок. - Здесь что-то душно. Пойду к Ньютонам - у них сейчас гостят мадам Бонвиль и Корнелия Тернер. Хочешь - идем со мной, Харриет?
- Нет. Я лучше останусь с Элизой.
- Как знаешь. Обедайте без меня - я вернусь поздно.
- Ну, еще бы! - со злостью подхватила Харриет. - Там же такое приятное общество! Я знаю, тебе гораздо интереснее болтать с Корнелией о Петрарке или с этим полоумным Ньютоном о пользе вегатерианской диеты, чем со мной...
Шелли:
- Чем с тобой - о тряпках и шляпках. Это правда. Прости.
Он встал и быстро вышел из комнаты.
Харриет отвернулась к окну, пряча глаза, на которых выступили сердитые слезы.
- Бедная девочка! - сочувственно вздохнула Элиза. - Повезло тебе с мужем, нечего сказать - бессердечный эгоист, помешавшийся на вредных книгах! Ну, не отчаивайся. Я с тобой, я тебя никогда не покину. А его понемногу обломаем... Сделаем из него нормального человека. Видишь - на коляску он уже согласился; он поддается, если покрепче нажать. Главное - ты будь твердой. Ни на йоту не уступай!

2.
...Когда начался разлад?
Зимой, в Таниролте, Перси и Харриет жили душа в душу. Да и потом - весной, в начале лета - Шелли еще искренне считал себя счастливым супругом. Правда, Харриет все меньше интересовалась его работой - чудесный вечер в апреле, когда он читал ей отрывки из «Королевы Маб», стал едва ли не последним моментом их полной душевной близости. Правда, жена все меньше занималась и собственным образованием: серьезных книг почти не брала в руки, латынь забросила окончательно. Шелли печалила такая перемена, но он объяснял ее физическим состоянием Харриет и надеялся, что после родов она опять возьмется за ум.
В августе родилась девочка - прехорошенькая, с мягкими золотистыми волосиками и голубыми глазами, как у отца. Шелли был в полном восторге. Он назвал дочь Иантой - как и героиню «Королевы Маб» - и не уставал ею любоваться; часто брал на руки эту чудесную живую куклу и подолгу расхаживал с нею по комнате, убаюкивая меланхолической песней собственного сочинения.
Однако прелестное маленькое существо, вместо того, чтобы еще теснее сблизить родителей, неожиданно дало повод к раздорам. Шелли, верный ученик просветителей и поклонник Руссо, желал, чтобы мать сама кормила малышку; использовать чужого человека, «наемницу», казалось ему не только противоестественным, но и аморальным, как барская причуда, как та самая «постыдная роскошь», - как чуть ли не измена принципам. Харриет имела на этот счет иное мнение и - при поддержке Элизы - энергично настаивала на своем. В результате «наемница» все-таки появилась в доме. Шелли был огорчен и обижен; он еще мог бы оправдать - морально - поступок жены, если бы ее пренебрежение частью материнских обязанностей объяснялось повышенными интеллектуальными запросами, желанием высвободить время для чтения - но увы! Отнюдь не переобремененная заботами о ребенке, Харриет совсем не торопилась вернуться к учебе. У нее появились другие интересы - она все больше увлекалась посещением модисток и магазинов, приобретением (в основном, в кредит) всевозможных и зачастую ненужных, по мнению мужа, вещей - от кружевов и сервизов до обстановки. Когда Шелли, не оставлявший надежды вернуть подругу на путь истинный, начинал с ней разговоры о своих любимых идеях - которые совсем недавно разделяла и Харриет - выражение откровенной скуки на ее лице заставляло его умолкнуть на полуслове... Это казалось невозможным, немыслимым, но это происходило у него на глазах: его жена, которую он считал своим единомышленником, товарищем по борьбе за торжество прекрасных идеалов - его отважная маленькая супруга, презревшая предрассудки, когда-то мечтавшая о миссии просветителя, когда-то (в сущности, совсем недавно, чуть больше года назад) бесстрашно разбрасывавшая памфлеты на улицах Дублина - эта самая философическая и романтическая героиня все больше превращалась в хорошенькую и пустенькую суетную мещаночку, имя которым - легион. Шелли все видел, понимал - и бессилен был ее спасти! Доводы разума на эту несчастную больше не действовали. Муж мог только с горечью и тревогой наблюдать эту печальную метаморфозу и уныло спрашивать себя: «Почему?».
Проще всего было объяснить беду влиянием Элизы. Шелли так и сделал. Действительно, старшая сестра, привыкшая руководить каждым шагом младшей, была для нее почти непререкаемым авторитетом, и если в первый период после свадьбы любовь к мужу и восхищение им пересиливали в сердце Харриет все прочие чувства, то теперь старая дева отвоевала утраченные позиции. Самосовершенствование, к которому призывал муж, требовало постоянных усилий, Элиза же потакала ее природным склонностям - и молодая женщина все охотнее прислушивалась к ее советам...
Шелли постепенно начинал это понимать. А понимание влекло за собой еще одну - очень неприятную - мысль, которую он всеми силами от себя отталкивал. Мысль о том, что суть дела все-таки не в Элизе, а в самой Харриет, что из двух Харриет - прежней и новой - именно новая является настоящей. Когда пред нею, пылко влюбленной, стояла одна задача - завоевать сердце странного существа, для которого идеи важнее всех земных благ - тогда она, ради достижения столь желанной цели, готова была пожертвовать своим «я»: охотно перенимала взгляды и вкусы возлюбленного, шла даже на известный риск. Теперь ее положение упрочилось: она не только законная жена (что в глазах Шелли особого значения не имеет) но и мать его ребенка (а это уже очень важно!) - следовательно, можно наконец дать волю собственной натуре. В сознательном лицемерии ее обвинять нельзя - она сама вряд ли до конца себя понимала - но глубинная мотивация ее поведения была, похоже, именно такова...
Шелли чувствовал, что этот вывод справедлив - и никак не мог с ним примириться. Он отчаянно боролся за свою Харриет - против Элизы и против нее самой - но ощутимых успехов эта борьба пока не приносила. Чаще он сам оказывался в обороне: сестры, недовольные тем, что совершеннолетие Перси не принесло желанной перемены в материальном положении семьи, наседали на него, требуя новых уступок отцу и общественному ханжеству - уступок, на которые он не хотел и не мог пойти.
Упреки, придирки, мелкие ссоры... Медленная, но самая опасная для семейного счастья отрава. Тактика Харриет вскоре принесла плоды: ее мужу, который еще зимой говорил, что подле нее ощущает себя счастливейшим из смертных, теперь стало тоскливо и холодно в собственном доме. Его все больше тянуло в другие дома, где жили те, кто его понимал - друзья. А друзей у него было уже много. Первые среди них, конечно - Джефферсон Хогг, давно восстановленный в прежних правах, и Годвины: философ проникся искренней симпатией к молодому человеку, так горячо преданному его теориям (и, кстати, оказывающему весьма существенную материальную помощь его семье), обе девицы - скромная белокурая Фанни и бойкая черноволосая Клер (третья, Мэри, все еще жила в Шотландии) - обе девицы не уставали восхищаться молодым поэтом и всегда готовы были слушать его с утра до ночи... Появились и новые приятные знакомства: некий бразилец Баптиста, который был без ума от «Королевы Маб» и уже принялся переводить ее на португальский язык; Томас Лав Пикок - двадцативосьмилетний литератор, знаток античности, скептик, эрудит, умница; добродушный чудак Джон Франк Ньютон, помешанный на вегетарианстве и тайнах Зодиака; свояченица мистера Ньютона - мадам Бонвиль (вдова французского аристократа-эмигранта, красавица с романтической судьбой и соответствующей внешностью) - она жила в Бракнелле, но часто приезжала в Лондон погостить у сестры, иногда одна, иногда со своими детьми - сыном Альфредом и замужней дочерью Корнелией Тернер. Семья Ньютонов-Бонвилей очень нравилась Шелли: это всё были люди с идеями, энтузиасты, озабоченные судьбой человечества, притом их политические и философские взгляды во многом совпадали с его собственными. Во многом, но не во всем, ибо у каждого из членов этого маленького кружка был свой взгляд на то, какой путь к желанной цели - общественной гармонии - является наилучшим, и спорам на эту тему не было конца .

Октябрь 1813 года. Лондон.
Вечерний чай у Ньютонов. За столом расположилось небольшое, но очень приятное общество: здесь сам мистер Ньютон - лет сорока пяти, крепкий, живой, щедрый на улыбки; его супруга - стройная, моложавая, она чертами похожа на свою сестру, хотя мадам Бонвиль, конечно, эффектнее: у той правильное, как камея, лицо кажется поразительно юным по контрасту с пышными, совершенно седыми волосами. Она, кстати, тоже здесь; здесь и Корнелия - изящная томная дама лет двадцати; здесь Шелли, Харриет, Хогг и Томас Лав Пикок (высокий, статный, голубоглазый, с большим лбом и большим носом).
Хозяева и гости (кроме, может быть, трех последних) поглощены обсуждением чрезвычайно важной проблемы.
Мистер Ньютон:
- ...Что бы вы там ни говорили - я убежден: все беды людские, а равно и общественные пороки, происходят от неестественного питания. На заре человечества, когда наши далекие предки бегали нагишом по Африке, поедая плоды и коренья - они понятия не имели о тех пороках и болезнях, которые терзают детей современной цивилизации...
Мистер Ньютон сидит спиной к двери и не видит, что одна ее створка приоткрылась, и в щель просунулась веселая детская рожица и маленькая ручонка; то и другое принадлежат мальчику лет пяти, который, глазами найдя среди гостей Шелли, улыбнулся ему с видом заговорщика и стал делать таинственные знаки. Шелли улыбнулся в ответ, чуть заметно покачал головой. Малыш исчез.
Мистер Ньютон, между тем, продолжал вещать:
-...Вспомним древних греков, старинную легенду о золотом веке. Гесиод сообщает, что до времени Прометея люди не знали страданий. Полагаю, здесь возможно единственное толкование: Прометей, то есть человечество, приспособил огонь для приготовления животной пищи, и как только он начал ее поглощать, орел - то есть болезни - стал терзать его внутренности. Таким образом, история Прометея есть не что иное, как вегетарианский миф...
Дверь за спиной мистера Ньютона опять приоткрылась. На этот раз в щель заглянула девочка лет восьми, она тоже смотрит на Шелли, манит его пальчиком; Шелли, тщетно пытаясь придать лицу строгое выражение, повторил осторожный отрицательный жест. Девочка спряталась.
Ньютон:
- ...Итак, резюмирую: человечество, вернувшись к вегетарианскому способу питания, вскоре после этого станет вновь невинным и добродетельным, как в золотом веке. Я имел возможность проверить свою теорию опытом - на собственной семье. Мистер Пикок, наверное, единственный здесь, кто еще не знает, что у меня пятеро детей. Все они воспитываются в естественных условиях: мы их кормим исключительно растительной пищей, и когда гостей нет, дети ходят дома обнаженными, чтобы максимально приблизиться к природе. Каждый, кто имел случай их видеть, согласится, что более здоровых, красивых, пропорционально сложенных ребят просто не найти. Но главное - их нравственные качества, окрепшие под влиянием правильной диеты. Уверяю вас, господа - это самые кроткие, разумные и послушные дети во всей Англии...
Тут по комнате пробежал приглушенный смешок: как раз в этот миг дверь за спиной мистера Ньютона вновь приоткрылась, и всем взорам - кроме отцовских - предстала вихрастая голова двенадцатилетнего парнишки. Но на сей раз мистер Ньютон заподозрил неладное и, быстро обернувшись, застиг сына на месте преступления.
Мистер Ньютон - грозно:
- Это еще что такое! Как вы смеете мешать взрослым? Вот я вас!..
Шелли, смущенно улыбаясь, вступился за своего маленького друга:
- Простите, мистер Ньютон, кажется, это я виноват.
- Вы что, обещали им новую сказку? - догадалась миссис Ньютон.
- Да, после чая. Вот они и требуют уплаты по векселям.
Мистер Ньютон:
- Ничего, подождут, - обращаясь к двери: - А ну - все в детскую, быстро! Не то мистер Шелли к вам сегодня вообще не придет.
В коридоре - удаляющийся быстрый топот легких ног.
Мадам Бонвиль:
- Вернемся к нашей проблеме. Откровенно говоря, дорогой зять, ваши аргументы не кажутся мне достаточно убедительными. Благородство вашей идеи бесспорно, однако я не могу поверить, что капуста спасет мир. А как ваше мнение, мистер Шелли?
Шелли мягко улыбнулся:
- Мысль мистера Ньютона о безубойном питании мне глубоко симпатична своей гуманностью. Ее осуществление привело бы к уменьшению страданий в природе, и, следовательно, к уменьшению зла. Но все-таки я вынужден согласиться с мадам Бонвиль в главном: я тоже не верю, что вегетарианская диета сама по себе может стать панацеей от всех общественных язв. Человечество спасет прежде всего культура - философия, поэзия, музыка...
Пикок, улыбаясь:
- Они существуют уже тысячи лет - и где же моральный прогресс?
Шелли:
- Он очевиден: сравните нравы рабовладельческого Рима и современного Европейского государства - при всех пороках последнего общественная мораль теперь бесспорно гуманнее. Сравните нравственный закон Моисея и закон Христа...
Мадам Бонвиль:
- Вы же отвергаете христианство.
Шелли:
- Как религию - да. Но если очистить Евангелие от всего отжившего - от мистики, от еврейской мифологии - если оставить только нравственное учение, принципы милосердия, терпимости, равенства - тут я больше христианин, чем любой святоша. Но ведь просветители всех эпох - мыслители и поэты - стремились к тому же! Именно благодаря им возрастает духовный потенциал человечества. В будущем, когда общая культура станет неизмеримо выше, христианство будут рассматривать просто как одно из философских учений, и тогда найдут, несомненно, что Платону, лорду Бэкону, Шекспиру человечество обязано гораздо большим, нежели Христу.
Хогг:
- Допустим. Однако никакая философия не победит эгоизм, самой природой заложенный в человеческом сердце.
Шелли:
- Но и бескорыстие, и альтруизм в нем тоже заложены, а какое свойство возьмет верх - это зависит уже от внешней среды... в том числе и от философии, и от искусства: первая стимулирует развитие интеллекта, второе - воображения, которое для становления личности не менее важно, чем ум... - воодушевляясь: - Вот небольшой пример. Представим себе ребенка... не такого, как ваши, миссис Ньютон - они уже подросли, - нет, совсем маленького, как моя Ианта, и даже еще меньше: младенца четырех недель от роду. Представим себе, что он видит, как его мать или кормилица страдает от сильной боли - она стонет, корчится в муках - а малыш никак на это не реагирует. Почему? От жестокости? Нет, просто от недостатка знаний и воображения. Он еще не понимает, что такое чужая боль. А теперь представьте, как пятилетний ребенок слушает сказку: какая буря эмоций! Человек духовно богатый, наделенный развитым воображением, воспринимает чужую боль как свою; естественно, самым страстным его желанием становится - прекратить эту боль. И насколько же глубже и тоньше должен чувствовать тот, кто познал Эсхила, Рафаэля, Моцарта, Данте...
- Петрарку, - с улыбкой подсказала миссис Тернер.
Шелли:
- Спасибо, Корнелия - конечно, Петрарку... А сколько еще есть красоты в мире! Человечество сегодня - это всего лишь четырехнедельный ребенок, но оно способно к безграничному совершенствованию...
Шелли вдруг запнулся на середине фразы - он случайно взглянул на Харриет и увидел, что она, обмениваясь взглядами с улыбающимся Пикоком, вся трясется от еле сдерживаемого смеха... Этот смех как ножом полоснул Шелли по сердцу. На друзей-скептиков - Пикока и Хогга - он никогда не обижался ни за критику, ни за насмешку, но их он и не воспринимал как соратников по главному делу: это были люди другого мира. А Харриет - его ученица, его произведение! Еще совсем недавно она с жаром одобряла эти самые мысли... Неужели притворялась? Но - зачем?..
Мадам Бонвиль решилась, наконец, напомнить онемевшему рассказчику о существовании слушателей:
- Мистер Шелли, продолжайте, пожалуйста...
Шелли окончательно смешался, покраснел до ушей:
- Простите, но я... забыл.
Неожиданное явление разрядило обстановку: дверь за спиной мистера Ньютона вновь отворилась, и на пороге появилось дитя лет полутора - очевидно, последний козырь тех, кто за дверью. Шелли не преминул воспользоваться предлогом - он быстро встал из-за стола:
- Простите, господа - кажется, мои кредиторы больше ждать не намерены. Пойду, попытаюсь их удовлетворить. Долги такого рода я платить еще в состоянии...
Подхватив ребенка на руки, он исчез за дверью; из коридора донесся дружный счастливый визг маленьких Ньютонов. За столом - неловкое молчание.
Миссис Ньютон - с упреком:
- Мистер Пикок, напрасно вы...
- Ах, сударыня, я ничего не мог с собой поделать. Надо быть ангелом - или бревном - чтобы слушать такое, и ни разу не улыбнуться.
- Полагаю, вы неправы, - задумчиво произнесла мадам Бонвиль. - Шелли высказал необычайно красивую и глубокую мысль; нам, простым людям, до нее надо еще суметь дорасти... Во всяком случае, ничего смешного в его словах я не вижу, - она сделала паузу и прибавила с ударением: - Впрочем, циники всегда смеются над идеалистами. И - в душе - завидуют им!

3.
Ноябрь 1813 года. Лондон.
Дождь. По стеклу окна, как слезы, сползают холодные капли.
Тучи на небе. Тоска на душе.
Семейная жизнь дала трещину. Сегодня Шелли уже не верится, что когда-то они с Харриет понимали друг друга. Сегодня их брак - тяжкое испытание для нервов. Упреки, придирки, а то и насмешки - с одной стороны, безмолвное недовольство - с другой. Бывают еще светлые часы, приливы нежности, когда кажется, что разбитую любовь еще можно склеить, когда вроде бы воскресает прежняя Харриет, его Харриет - но они проходят быстро, и жена опять превращается в пошлую, вульгарную женщину, озабоченную, в основном, тем, чтобы жить «не хуже других». Вновь начинаются разговоры на тему, где достать денег на приглянувшееся колье или хрустальную люстру, обвинения в эгоизме и бессердечии - раз до сих пор не добился полного примирения с отцом и не представил ему жену, раз не хочет содержать ее, как подобает будущей леди... Уроки Элизы, как видно, не пропали даром.
Тоска. Никогда прежде он не знал этого чувства, и вот теперь вкусил в полной мере. Такая тоска, что не хочется ни читать, ни работать. Просто нет сил. Кое-как закончил очередной философский трактат «Опровержение деизма» - о несостоятельности мировоззренческих паллиативов, о том, что, отвергая изжившее себя ортодоксальное христианство, мыслящий человек неизбежно должен прийти к атеизму - середины нет. Насколько удалась ему эта работа - трудно сказать, он сам чувствует, что был не в ударе - но хорошо уже и то, что она немного отвлекла его от семейных проблем. А вот со стихами хуже - для них нужно соответствующее настроение. Уже много недель он не писал ни строфы...
Тоска. Досада. Безнадежность. Одно утешение - малютка-дочь. Но возле нее постоянно - кормилица и очень часто - Элиза. Проклятая Элиза...
Мадам Бонвиль пишет из Бракнелла, зовет в гости. Что если принять приглашение? Снова увидеть милых людей, окунуться в родственную духовную атмосферу... И для Харриет это будет полезно. Быть может, оторвав ее от сестры и поместив в более здоровую обстановку, удастся нейтрализовать действие яда, оживить все лучшее, что заглохло теперь в ее душе? Кто знает... Во всяком случае, следует попытаться.

Январь 1814 года. Бракнелл.
Сказочно красивое утро: деревья в инее, на серых стеблях засохших трав сверкают алмазные искры... Надо научиться жить радостями текущей минуты. Думать только о том, что сейчас ты гуляешь по этому прелестному саду, не слышишь ничьего брюзжанья, не видишь злых недовольных лиц; что сегодня тебя ждет общение с близкими душами - беседа о политике с мадам Бонвиль, с Корнелией - чтение сонетов Петрарки... Думать только об этом - и постараться забыть, что скоро приятная предышка кончится.
Надежды Шелли, связанные с переездом в Бракнелл, оправдались лишь наполовину. Сам он получил желанную порцию радости, но Харриет... Ей здесь все сразу не понравилось, и настолько, что она не сочла нужным скрывать от мужа свое раздражение. Начала с насмешек над хозяйками, порою весьма остроумных (общение с Пикоком пошло ей на пользу); потом, видя, что не находит у Перси сочувствия, еще больше рассердилась и вот - уехала в Лондон, к Элизе, одна.
Возможно, ее поведение объяснялось очень естественно: обидой. Возможно, она, в отличие от Перси, уловила, что высокоинтеллектуальные хозяйки бракнелльского дома не обращаются с нею как с равной, что они, как и Годвины, считают ее недостойной своего мужа; возможно, наконец - она просто начала ревновать Перси к Корнелии, которая очень уж охотно помогала ему изучать итальянский язык... Это простое объяснение Шелли и в голову не пришло, ибо он лучше чем кто-либо знал, насколько безосновательно было такое подозрение: влюблен в Корнелию он не был, а если бы что-то подобное и случилось - никогда бы не опустился до тайной измены.
Само понятие «ревность» он в принципе презирал, считал эту страсть недостойной мыслящего человека... До тех пор, пока сам не оказался ее жертвой. А это произошло вскоре после того, как Харриет уехала в Лондон: заботливый доброжелатель сообщил Перси, что часто - слишком часто - его жена проводит время в обществе некоего майора Райена (ирландца, с которым Шелли познакомился еще в Дублине), что это общество ей, похоже, очень нравится, что... Короче говоря, что если Шелли хочет спасти семью, то он должен действовать без промедления.
Сначала Шелли не поверил. Потом - удивился. Потом ощутил такую боль, что с изумлением понял, до какой степени даже теперь, после всех их бесчисленных размолвок, Харриет ему все-таки дорога. Он помчался в Лондон - не для того, чтобы потребовать у жены отчета в поведении, не для того, чтобы доискиваться правды; он хотел одного - помириться - и первый готов был просить прощения за все обиды и тревоги, которые он, сам того не желая, мог ей причинить...
Возможно, этот демарш и принес бы некоторый успех - возможно, Перси удалось бы растопить ледяную броню высокомерной иронии, в которую облеклась Харриет, и вернуть, хоть ненадолго, их прежнюю дружбу - если бы они с женой остались вдвоем, только вдвоем... Но между ними стояла Элиза, которой мало было почетного мира, которой нужен был триумф. Ободренные видимостью успеха, обе сестры принялись воспитывать упрямца с удвоенным усердием... Шелли дал себе зарок быть воплощением кротости и терпения, но сил ему хватило не на долго. В конце февраля он почувствовал, что вконец изнемог - и, решив: «будь что будет!» - уехал к Бонвилям.

Шелли - Хоггу, из Бракнелла:
«Я обещал Вам написать, когда буду в настроении. К сожалению, общение между нами слишком часто прерывалось. Я не находил в себе сил, необходимых для письма. Моя привязанность к Вам не уменьшилась, но я - слабое, колеблющееся, снедаемое лихорадкой существо, которое нуждается в поддержке и утешении, хотя я чересчур измучен, чтобы отвечать тем же.
Последний месяц я провел в семье миссис Бонвиль; в утешениях философии и дружбы я нашел прибежище от удручающего общения с самим собою. Они поддерживали в моем сердце угасающий огонек жизни.
Друг мой, Вы счастливее меня. Ваша способность сильно чувствовать доставляет Вам не только муки, но и радости. А для меня наступила преждевременная старость и истощение; я сохранил только незавидную способность к напрасной надежде и болезненный ужас перед предметами моего отвращения и ненависти.
Мои житейские дела понемногу налаживаются; я дивлюсь своему безразличию к ним. Я живу здесь как мошка, радующаяся солнечному лучу, который может навсегда заслонить первая же туча... Элиза еще с нами - не здесь! - но будет со мной, когда злобный рок заставит меня отсюда уехать. Я сейчас не расположен с этом спорить. Знаю только, что ненавижу ее всей душой.
Что Вы написали? Я все время был не в силах написать даже простое письмо... Порою я забывал, что не являюсь членом этой чудесной семьи - что придет время и я снова буду выброшен в беспредельный океан ненавистного мне общества...»

«Ненавистное общество» в данном контексте - собственная семья; точнее, семья - часть этого ненавистного общества. Все то, что наш Рыцарь Свободной Истины так яростно ненавидел и презирал, против чего в юности дал себе клятву бороться - эгоизм, фарисейство, косность, раболепное преклонение перед традицией и перед мнением сильных, страсть к стяжанию, пошлость, бездуховность, жестокость - все пороки мира, казалось, нашли свое воплощение в образе Элизы Вестбрук, каким он представлялся теперь Шелли. Что до Харриет, то она если не сознательный носитель зла, то - безвольная кукла в руках сестры. Нет, хуже: предательница, перебежчик во вражеский стан. Три года назад Перси полюбил ее прежде всего как друга и единомышленника; он, по сути, внушил себе эту любовь к существу, в котором видел родственную душу и будущего соратника по труду и борьбе. И вот настал час прозрения: нимфа Эгерия обернулась Далилой. Убаюканный лживыми ласками, герой на мгновение утратил бдительность - и вот он, связанный и безоружный, оказался во власти врага. Волосы-то, впрочем, еще не острижены...

Унылое письмо Хоггу было написано 16 марта. А через неделю, как Шелли и опасался, «злой рок» вынудил его покинуть Бракнелл. В качестве «рока» выступила на сей раз необходимость подтвердить законность «шотландского брака» с Харриет, повторив процедуру в соответствии с обрядностью англиканской церкви. Интересы крошки Ианты, да и самой Харриет, требовали соблюдения этой формальности, и Шелли не имел оснований отказаться, тем более, что сам смотрел на обряд венчания как на пустую формальность. И все-таки к алтарю он шел с тяжелым чувством, напоминавшим ощущения узника, который своими руками прилаживает новый замок на дверь своей камеры...
Итак, 24 марта 1814 года Харриет и Перси Шелли сочетались повторным браком, без оглашения, в церкви прихода Святого Георгия на Ганноверской площади. На какое-то время вся семья - включая Элизу Вестбрук - вновь собралась под общим кровом. Со стороны все выглядело прилично, а между тем невидимая трещина, расколовшая надвое этот союз, продолжала расти. Если бы вновь соединить души, слить их в одну - как тогда, в 1811-м, в Эдинбурге - было так же просто, как соединить руки перед алтарем! Но теперь уже никакие обряды, никакие молитвы не могли вдохнуть новую жизнь в умиравшее чувство. Шелли еще не верил этому, еще пытался бороться. Но для успеха нужны были усилия обеих сторон. А Харриет, бедняжка, пока не сознавала опасности...

4.
«Жизнь и весь мир - или как бы мы ни называли свое бытие и свои ощущения - вещь удивительная. Чудо существования скрыто от нас за дымкой обыденности. Нас восхищают иные из его преходящих проявлений, но самым большим чудом является оно само...»
Шелли, сидя за своим столом в кабинете, листает рукопись. Он писал эти строки ровно год назад - в апреле 1813-го, одновременно с примечаниями к «Королеве Маб» - то был момент высочайшего душевного подъема. Сейчас больно даже вспоминать...
«...Что значат смены правлений и гибель династий вместе с верованиями, на которых они покоились? Что значит появление и исчезновение религиозных и политических доктрин в сравнении с жизнью? Жизнью, этим величайшим из чудес, мы не восхищаемся именно потому, что она - чудо...»
Шелли поднял голову от страницы, прислушался: ему почудился приглушенный двумя дверьми - дверью кабинета и дверью детской - плач Ианты... Нет, кажется, все тихо. Или пойти взглянуть? Наверняка наткнешься на кормилицу или на Элизу, а это сулит мало удовольствия...
Шелли перевернул страницу.
«...Где же источник жизни? Откуда она взялась и какие посторонние по отношению к ней силы действовали и действуют на нее? Все известные истории поколения мучительно придумывали ответ на этот вопрос, и итогом была - Религия. Между тем ясно, что в основе всего не может лежать дух, как утверждает общепринятая философия. Насколько нам известно из опыта - а вне опыта сколь тщетны все рассуждения! - дух не способен творить, он способен лишь постигать...»
Все-таки она плачет. Вот снова... Надо посмотреть, что случилось.
Шелли вышел из кабинета, подошел к дверям детской, осторожно приоткрыл одну створку, сунул голову в щель и огляделся с видом жулика, забравшегося в чужой дом. «Кормилицы нет... Прекрасно. И Элиза куда-то ушла. Очень хорошо сделала. А если бы провалилась в преисподнюю - поступила бы еще лучше.» Он подошел к детской кроватке - плач сразу стих.
- Ну, здравствуй, дочь. Хочешь к папе? - малышка охотно потянулась к нему; Шелли взял ее на руки. - Давненько мы с тобой не играли. Но, видишь ли - мне ужасно трудно подкараулить момент, когда ни той, ни другой - ни змеи, ни наемницы. Я их, конечно, не боюсь, но так неохота связываться... Ничего нет противнее семейных склок. Правда? Ну вот, уж ты-то всегда меня понимаешь. А теперь, если ты не против - пойдем ко мне в кабинет, там гораздо уютнее... - и он вышел с добычей из детской, торопясь вернуться на свою территорию.
Добравшись до кабинета, Шелли опять уселся в кресло возле письменного стола, посадил девочку к себе на колено.
- Давай поскачем на лошадке. Хочешь? Вот так - гоп, гоп! по дороге, по полям, через лес, - а что же там, впереди? Погляди: голубые огонечки - там болото! Ну - по кочкам, по кочкам - прыг-скок! Прыг-скок! Нам вдвоем не страшно, правда? А, смеешься! Молодец!.. Ну что? Хватит? Приехали? Тогда садись-ка вот сюда, а я на тебя полюбуюсь, - он водрузил Ианту перед собой на стол, прямо на свои бумаги. - Да ты и впрямь хорошеешь с каждым днем! Если бы и умнела с такой же скоростью... Это невозможно, а жаль. Расти скорее, моя радость - твоему папе очень нужен друг. Ему так холодно одному... Ну, ничего. Ты подрастешь, и мы заживем чудесно. Года через два ты уже сможешь понимать волшебные сказки. А потом будем вместе читать великих поэтов. Я не допущу, чтобы святоши забивали твой ум всякой чепухой: имена Адама и Евы, Христа и Сатаны ты узнаешь от Мильтона, а не от попов. Ты вырастешь свободной, гордой и бесстрашной; не надеясь на рай и не боясь ада, ты ни перед кем - ни перед человеком, ни перед идолом - не преклонишь колен... Что - хочешь вот это? Нет, этого нельзя - это чернильница; если измажешься, твоя тетя-змея будет нас ругать. Давай лучше походим... - он встал, вновь взял девочку на руки и начал ходить с нею по комнате из угла в угол, тихонько напевая себе под нос; потом замолчал, произнес задумчиво: - Да, мы с тобой будем большими друзьями. Но как же нескоро! Сейчас ты еще несмышленыш... Однако, что бы там ни говорили скептики - я думаю, твое сознание уже и теперь способно воспринимать прекрасное. Не поэзию, конечно; но, может быть, музыку... Интересно, как бы ты реагировала на Моцарта? Жаль, проверить нельзя. Зато - о, какая мысль! - зато я могу показать тебе кое-что, не менее прекрасное, чем Моцарт, - он подошел к раскрытому окну. - Ну вот, смотри, доченька... Нет, не туда - внизу нет ничего интересного - смотри вверх, на небо, - показал жестом. - Видишь, какое оно сегодня ясное? Светоносная синева, бездонная, как вечность... А вон там - погляди-ка - белое облачко, оно все пронизано солнцем... Вечное и постоянно меняющееся, небо всегда удивительно, всегда дает пищу воображению - ночью и днем, в час бури и безмятежного покоя. А краски восхода и заката - что с ними можно сравнить? Человек так нелепо устроен - ему все надоедает при повторении; небо - то единственное, что он видит каждый день - и никогда не устает восхищаться...
Тут стук колес отвлек Шелли от созерцания возвышенных предметов; опустив глаза, он увидел остановившуюся у подъезда коляску, в ней - Харриет, Элиза и молодой офицер, высокий и красивый. Шелли взглянул, нахмурился: «Майор Райен... Опять он здесь! Ходит за ней по пятам, как тень. О, неужели это правда - то, что мне говорили? Нет... Не верю! Не может быть!..»
Трое внизу вышли из коляски; Элиза сразу пошла в дом, Харриет и офицер задержались у дверей, оживленно беседуя. Молодая женщина была очень весела, она так и лучилась радостью; слов Шелли не слышал, но до него донесся звонкий смех жены. «Да, с ним она - в своей стихии. Конечно - галантный кавалер, красавец, да к тому же военный... Книг читать не заставляет, говорит одни комплементы - не то что доктринер муж... И это - моя Харриет! Пустая разряженная кукла...»
Вдали захлопали двери, раздался испуганный голос Элизы:
- Мой бог! Ианта! Она пропала! Где эта мерзавка-кормилица? Анна! Где вы? Где девочка?!
Шелли не слышал ее кудахтанья - он смотрел в окно на жену: «Наваждение... гадкий, нелепый кошмар! Ведь мы любим друг друга... Да полно, не ошибся ли я? Я любил, это правда, и даже сейчас еще люблю, но она... Так легко все забыть, так безжалостно надругаться над тем, кому она сама, первая предложила свое сердце! Могу ли я теперь верить, что ей тогда нужна была моя любовь, а не будущее наследство и титул баронета? Она обманулась в расчетах и теперь мстит мне, нарочно терзает... О, нет, нет! Это подлая мысль. Я не имею права...»
В кабинет вошла Элиза, увидела племянницу на руках у зятя, взвизгнула:
- О господи! Он взял девочку!.. Сударь! Дайте мне ребенка. Вы ее уроните. Вы ее простудите. Дайте мне маленькую, дайте сейчас же! - выхватила девочку у отца, смачно поцеловала ее; малышка зашлась ревом. - Ну, не плачь, не плачь, моя ягодка, моя пусечка-пампусечка! Теперь все хорошо, твоя тетя с тобой...
Шелли брезгливо отвернулся, посмотрел опять в окно - ни Харриет, ни майора Райена внизу уже не было. Элиза с плачущей девочкой величественно выплыла в коридор. Оттуда сразу донеслись голоса.
Голос Элизы:
- Харриет, это ужасно: он взял девочку, он стоял с нею возле раскрытого окна!
Голос Харриет:
- Ничего страшного, Элиза: сегодня день такой теплый...
Голос Элизы:
- Но он мог уронить ее на улицу! Он всегда бог весть где витает. Нет, ты должна с ним серьезно поговорить. Предупредить, чтобы он без нас не смел прикасаться к ребенку!
Голос Харриет:
- Хорошо, я потом ему скажу...
Голос Элизы:
- Нет! Немедленно! Сейчас!
Харриет вошла в кабинет мужа.
- Перси, я хочу сказать тебе...
- Не трудись - я знаю, о чем. Пожалуйста, сядь в это кресло - мне тоже надо поговорить с тобой о важном деле.
Харриет пожала плечами, села:
- Изволь. Чего ты хочешь?
- Элиза должна вернуться к отцу. Я уже просил тебя об этом не раз. Сегодня - требую.
- Что-о? - с изумлением и гневом переспросила жена.
- Пойми, так надо. Я больше не могу... Не в силах терпеть ее присутствие. Я задыхаюсь от бешенства, когда она ласкает мою бедную маленькую Ианту...
- Да ты просто неблагодарный эгоист! Она так заботится о девочке, о нашем хозяйстве!
- Делать то и другое должна не она, а ты. Элиза всегда во все вмешивается, она... разрушает нашу семью!
- Как ты смеешь!..
- Увы, это правда! Ты слушаешься ее во всем, а она настраивает тебя против меня.
- Она желает нам добра.
- Возможно - добра в том виде, как она его понимает. Я верю, что она сознательно не стремится тебе вредить, она лишь слепой ядовитый червь, который сам не видит, куда жалит - но от этого не легче. Послушайся меня, дорогая: согласись ее отослать!
- Об этом не может быть и речи, - отрезала Харриет.
Долгое тягостное молчание.
Шелли - очень грустно:
- Харриет, что происходит с нами? Скажи, неужели ты не чувствуешь, что мы собственными руками убиваем нашу любовь?
- Что за блажь! - удивилась жена. - Какой ты странный...
- Я не странный, моя бедная девочка; я остался самим собой. Но ты - как ты изменилась! Вспомни, как мы вместе читали прекрасные книги, как распространяли памфлеты в Ирландии - у нас были тогда общие идеалы, была общая цель!
- Но ведь сейчас и ты не бросаешь с балкона свои брошюры, не пускаешь их плавать по морю в бутылках - верно?
- Да - мои наивные юношеские мечты пошли прахом; да, я понял, что мне одному не по силам сдвинуть Вселенную - но я по-прежнему верю, что этот мир должен измениться, и сделаю для этого все, что смогу! Я пойду к свой цели другим путем: не через листовки и политические памфлеты - через поэзию... Этот путь неизмеримо труднее. Я накапливаю для него силы: я учусь. Ты же знаешь, как много я сейчас работаю! Я тоже меняюсь, я расту - но в главном я себе верен. А ты - ты теперь совсем другой человек...
- Да, я многое поняла и на многое смотрю не так, как в шестнадцать лет. Это естественно. Я была ребенком - и стала женщиной. А ты все еще мальчик - и, кажется, думаешь, что можно остаться таким до могилы. Ты воображаешь, что жизнь - один бесконечный университет, а я хочу просто жить - жить и радоваться жизни, пока молода.
- В познании - высшая радость, - тихо сказал Шелли.
- Каждому - свое, мой дорогой, - парировала жена. - Впрочем, и тебе самому не мешало бы спуститься со своих лучезарных небес. За облаками, наверное, очень красиво, но человек рожден, чтобы ходить по земле. В этом мире надо жить как все - или вовсе не жить.
Шелли - с отчаянием:
- Вот они - плоды влияния Элизы! Харриет, прошу тебя, умоляю - одумайся! Вернись ко мне!
Харриет усмехнулась:
- Это мило! Разве я - не с тобой?
Шелли страстно сжал ее руки:
- Душою - нет. Между нами - пропасть, и она с каждым днем становится шире. Сейчас мы еще можем протянуть над нею руки и коснуться друг друга, мы можем соединиться вновь - но только на моем берегу! Я верю, ты в силах преодолеть эту бездну, я помогу, поддержу тебя... Сделай над собой усилие, Харриет! Вернись! Ради нашей любви...
- Пусти, ты делаешь мне больно, - Харриет с раздражением высвободила руки. - И вообще, это какой-то бред! Ты переутомился, мой друг - нельзя читать так много. Отдохни. Успокойся... - усмехну¬лась. - И на досуге подумай - не пора ли стать наконец-то взрослым и примириться с этим грешным миром, который, в сущности, не так уж плох - если смотреть на него не с одной только черной стороны, - Она встала, пошла к дверям. - Время обедать - я распоряжусь, чтобы накрывали на стол...
Харриет удалилась. Шелли опустился в кресло, в котором она только что сидела, склонил голову, ссутулился - он совершенно разбит и опустошен. «Все бесполезно. Не вернуть. Не спасти...»

Кажется, это была его последняя попытка достучаться до сердца жены. Пять дней спустя последовала развязка - закономерная и все-таки неожиданная.
В среду 16 марта Шелли вернулся с прогулки раньше обычного: в голову пришли кое-какие интересные мысли, надо было срочно их записать. Он сразу прошел к себе в кабинет, отворил дверь и... увидел склонившуюся над столом Лизу, которая сосредоточенно рылась в его бумагах. В первое мгновение он от неожиданности застыл на пороге; зажатая под мышкой книга с шумом шлепнулась на пол. Элиза обернулась - и тоже застыла. Две секунды гробового молчания... Потом Элиза, опомнившись, попыталась задвинуть у себя за спиной ящик стола. Шелли тоже пришел в себя и сделал шаг в ее сторону.
- Мисс Вестбрук, что вы здесь делаете? - еще шаг к ней. - По какому праву вы роетесь в моих бумагах? - еще шаг; Элиза бочком отодвигается от стола. - То-то я замечал, что у меня пропадают черновики - но я грешил на свою рассеянность, я и подумать не мог, что в моем доме живет шпионка!
- Спасите! Харриет! - испуганно взвизгнула Элиза.
Шелли весь дрожал от гнева:
- Подлое, ничтожное существо! Мало того, что вы изуродовали Харриет, разбили мою жизнь - вы к тому же...
- Харриет! - еще громче завопила Элиза. - На помощь! Убивают!..
Харриет опрометью прибежала на зов:
- О господи! Что здесь происходит?
- Не бойся, - глухо сказал Шелли, - я и пальцем ее не тронул...
Элиза:
- Нет, он хотел, он хотел убить меня! Ты только посмотри на него - глаза совсем безумные! Он сумасшедший! Сумасшедший!..
И правда, Шелли был сам на себя не похож: его лицо, всегда доброе и кроткое, побелело от гнева, губы дрожали, глаза горели яростью. Теперь, сделав огромное усилие, он взял себя в руки. Отвернулся, сжал кулаки так, что ногти впились в ладони.
- Перси, как же это... - растерянно порбормотала Харриет.
- Помолчи, - сухо бросил Шелли жене - и повернулся к Элизе: - Мисс Вестбрук, я думаю, ваше дальнейшее пребывание в одном доме с сумасшедшим, как вы изволите меня называть, едва ли целесообразно. Самое лучшее для нас обоих - это если вы завтра же переедете к вашему отцу или в какое-либо другое место.
- Что?.. - еще не веря, что всегда кроткий зять решился на такую дерзость, ахнула Элиза.
- Я прошу вас немедленно покинуть мой дом.
Харриет вся вспыхнула от гнева:
- Как... как ты смеешь! Ты что, забыл, как много Элиза для нас сделала?
- Я все хорошо помню. И повторяю: мисс Вестбрук должна уехать как можно скорее. Я долго терпел, но больше терпеть не намерен.
Лицо Элизы исказилось яростью. Резко повернувшись, она выбежала вон из комнаты.
Харриет подбоченилась, как рыночная торговка.
- Ах, вот что! Вот как ты заговорил! Ну тогда послушай, что я скажу: если ты ее прогонишь - я уйду вместе с ней! И девочку заберу!
Шелли медленно подошел к своему креслу, сел, произнес тихо, бесконечно усталым и грустным голосом:
- Как хочешь. Элиза здесь не останется. С меня довольно.

...Глубокая ночь. Дом уснул. Шелли один бодрствует в кабинете. Сидит ссутулившись, облокотившись на стол и подперев голову руками; слушает, как в душе спорят два голоса - холодный властный голос разума и трепетный голос сердца.
Разум:
- Не отчаивайся: все правильно. Так и должно было быть. Ведь ты и сам уже осознал, что ваш брак неудачен. Харриет не понимает тебя, не может быть тебе другом. Раз она хочет уйти - это к лучшему.
Сердце:
- Мне тяжело.
Разум:
- Конечно. Но если сегодня ты струсишь, вновь пойдешь на уступки, чтобы предотвратить - нет: оттянуть! - неизбежный разрыв - то завтра будет еще тяжелее. Пора принимать решение. Вспомни свои принципы: когда умирает любовь, брак становится аморальным. Не так ли?
Сердце:
- Мне жаль Харриет.
Разум:
- А нужна ли ей твоя жалость? Не забывай: существует некий майор Райен. Ты не хотел верить в ее измену - это благородно, но до определенных пределов. Будь рыцарем, но не превращайся в глупца. Подумай сам: если она так легко, из одного упрямства, готова оставить тебя - не значит ли это, что ты ей больше не дорог... что, может быть, твое место занял кто-то другой?
Сердце:
- Мне больно.
Разум:
- Будет еще больнее. Ты ведь уже не помнишь, что ты - мужчина и хозяин в этом доме; ты превратился в безвольную тряпку. Будешь опять просить мира? Извинишься перед Элизой, согласишься, чтобы она осталась здесь? Примешь навязанные тебе условия? Тогда - забудь навсегда свои мечты, забудь прежние идеалы. Примирись с Обществом. Стань «как все» - ведь Элиза и Харриет именно этого добиваются, и рано или поздно добьются, если ты не вырвешься из капкана... Забудь о Свободе и Равенстве, забудь стоны голодных, забудь, что хотел служить Истине, быть просветителем и защитником обездоленных... Забудь, что родился поэтом: ты больше уже ничего не напишешь. Перебитые крылья не поднимут к звездам! Стань «как все» - примирись с отцом и с церковью, стань верноподданным, законопослушным, самодовольным и... равнодушным к страданиям твоего народа. Согласен ли ты обеспечить себе семейное благополучие такою ценой?
Сердце:
- Нет! Никогда...

Пять часов утра. Светает. За столом - та же фигура в той же позе.

Десять часов. Свечи догорели. Комната залита солнцем.
Вошла Харриет, одетая по-дорожному, с девочкой на руках. Промолвила сухо:
- Мы уезжаем. Ты ничего не хочешь сказать мне?
Шелли поднял голову:
- Хочу. Харриет, останься.
- Ты просишь одну меня?
- Одну тебя. Жена моя, друг мой, останься.
- Только вместе с Элизой. Если ты попросишь у нее прощения.
- Элиза должна уехать.
- Значит, уеду и я.
- Харриет, останься. Мне сейчас очень трудно. Останься, прошу в последний раз.
«Какие у него глаза! Огромные, воспаленные, потемневшие от горя. Наверное, не спал всю ночь. Господи, что я делаю?!» Харриет заколебалась было, остановилась - но за ее спиной туже возникла Элиза, потянула за рукав:
- Харриет, карета ждет нас. Идем.
Еще секунда нерешительности - и, поборов сомнения, Харриет вышла вслед за сестрой. Напряженно застывшее, как перед расстрелом, тело Шелли вдруг сразу обмякло: в сердце словно лопнула натянутая до предела струна.

Карета была уже подана, слуга привязывал чемоданы. Элиза и Харриет с Иантой на руках вышли из подъезда. Сойдя со ступеней крыльца, Харриет вдруг остановилась: мужество ее иссякло.
- Подождем минуту... Я знаю - он сейчас прибежит! Он догонит нас - и вернет домой!
- Вряд ли, - возразила сестра. - Ему нужно время, чтобы все осознать и одуматься. Идем, дорогая.
- Элиза, я не могу так уехать! Сейчас, когда он просил меня остаться, у него были такие глаза... Я почувствовала, что бью в беззащитное сердце...
- Это вздор, милочка. Ты уж, ради бога, не раскисай. Если он страдает - это хорошо, это ему только на пользу. Быстрее станет нормальным человеком.
- А если - не станет? - тихо спросила Харриет. - Если то, что мы ломаем сейчас, уже никогда не срастется?
Элиза презрительно фыркнула:
- Испугалась потерять сокровище? Не бойся, никуда он не денется. Соскучится по тебе и по дочке - прибежит как миленький... На коленях приползет! Уж тогда-то он совсем шелковый станет, будешь из него веревки вить. Главное - сейчас не уступай... Идем.
Харриет:
- О, я что-то не то делаю...
Элиза взяла у нее из рук девочку, пошла с нею к карете:
- Полно, Харриет, все правильно. Ему нужен урок. Для его же блага.

5.
Май 1814 года. Лондон.
Столовая в доме Годвинов. Здесь - две знакомые нам молодые девушки: скромная белокурая Фанни Уолстонкрафт и черноволосая Клер Клермонт. Фанни штопает белье, Клер перебирает струны гитары.
Дверь, ведущая в кабинет философа, отворилась; оттуда вышел Годвин. Сказал:
- Я выйду из дома на полчаса. Если придет Шелли - займите его до моего возвращения.
Фанни с живостью подняла голову от шитья:
- А он обещал прийти? Вы договорились с ним, отец?
- Не то чтобы договорился, но... предчувствую, что придет, - промолвил, подумав, Годвин и вышел в другую дверь.
Клер - с мрачной усмешкой:
- Он предчувствует! Ну, разумеется! В доме - ни пенса, а завтра срок уплаты по векселю Ричардсона. Не представляю, как мы выкрутимся, если Рыцарь Эльфов не прилетит, по своему обыкновению, вытаскивать нас из очередной ямы.
- А вообще он что-то давненько не появлялся, - заметила Фанни.
Клер:
- Я его встретила на улице - так, с неделю назад. Представляешь - едва узнала: он был сам на себя не похож - какой-то тусклый, погасший.
- Ничего удивительного - при такой супруге.
Клер сделала презрительную гримаску:
- Вот уж действительно! Эта женщина меня просто изумляет. Быть его женой - и не ценить такого счастья!
- Мало сказать! Я случайно узнала... только это - секрет; смотри, не проболтайся.
- Ну конечно. А в чем дело?
- Говорят - она изменяет ему, - ответила Фанни шепотом, точно боясь, что кто-то может услышать.
Клер встрепенулась:
- Не может быть! Кто тебе сказал?
- Годвин говорил по секрету твоей матери. И даже имя называл - какой-то ирландец, майор Райен.
- А Годвин от кого узнал? От самого Шелли?
- Нет, я так поняла - от кого-то из общих знакомых. Шелли, скорее всего, даже не подозревает об этом. И не надо ему говорить, чтобы не расстраивался.
- Почему не надо? Чем скорее он развяжется с этой ничтожной женщиной - тем лучше.
- Он никогда с ней не расстанется, - тихо и грустно сказала Фанни. - Помучается - и простит.
- Почему ты так думаешь?
- Потому что он ее любит. В конце марта он даже обвенчался с ней повторно, без оглашения - если бы не любил, не сделал бы этого.
Клер - сердито:
- Вот уж чему я ни за что не поверю!..
Внизу сильно хлопнула дверь парадного. Фанни вскочила со стула:
- О, кажется, Годвин был прав! Я побегу, займусь чаем! - она сгребла в охапку свое рукоделие и стремительно исчезла из комнаты. Клер, отложив гитару, быстро встала, оправилась перед зеркалом - и снова уселась. Через несколько мгновений вошел Шелли - как всегда стремительный и с очень деловым видом.
- Здравствуйте, мисс Клермонт. Мистер Годвин у себя в кабинете?
- Нет, он вышел, но с минуты на минуту должен вернуться. Садитесь к столу, сейчас будет чай.
Шелли сел. Затянувшаяся пауза: гость рассматривает узоры на скатерти, Клер - без тени смущения - его самого. Наконец она первая нарушила молчание:
- Рыцарь Эльфов, сегодня вы сами на себя не похожи. Не говорите о политике, не читаете стихов - почему?
- Простите - нет настроения.
- Где же вы его потеряли?
- В каком смысле?
- Где вы пропадали целый месяц?
- Я гостил в Бракнелле у мадам Бонвиль и ее дочери. Корнелия помогала мне изучать итальянский язык.
- И каковы ваши успехи?
- Весьма посредственные.
- А каковы успехи миссис Шелли? Ведь она, полагаю, тоже занималась вместе с вами?
Шелли покраснел:
- Нет, она с сестрой поехала на воды в Бат.
- И сейчас там?
- Да.
Клер - насмешливо:
- Как же это вы решились разлучиться с ней - да еще в медовый месяц?
Шелли удивленно поднял на нее глаза:
- Не понял вас.
- Если верить слухам, вы - вновь молодожен? Вернее, муж в квадрате.
Шелли - с грустной улыбкой:
- Дорогая мисс Клер, мы - друзья, а от друзей у меня нет тайн. Зачем же обходные маневры? Хотите что-то узнать - спрашивайте прямо.
- Спасибо. Я любопытна и воспользуюсь разрешением. Дорогой Рыцарь Эльфов, неужели правда, что вы повторно обвенчались с женой?
- Правда. В 11-м году мы сочетались в Эдинбурге по обряду шотландской церкви; теперь у родственников - да и не только у них - возникли кое-какие сомнения в законности этого брака, и я должен был их устранить.
- Но говорят, еще задолго до этого вы и Харриет... - Клер замялась.
Шелли:
- ...перестали понимать друг друга? Да, это тоже правда.
- Но тогда зачем же вы сковали себе руки? До этого повторного венчания вы могли бы добиться развода - объявить брак недействительным и...
- Объявить недействительным? То есть - сказать, что Харриет мне не жена, а любовница, и что Ианта - незаконная дочь?.. Милая мисс Клер, у меня множество недостатков, но я не подлец!
Клер - горячо, с возмущением:
- О да, вы очень благородны, и из-за своего благородства сами себе сломали жизнь, связав себя навеки с недостойной вас женщиной, которая вам...
- Клер! - испуганный предостерегающий возглас Фанни - она вошла так тихо, что спорщики ее не заметили.
Только теперь Шелли увидел белокурую девушку с подносом в руках, дружески ей улыбнулся:
- Мисс Фанни! Вы как всегда в хлопотах по дому, словно трудолюбивая маленькая Золушка.
- Я принесла чай, - Фанни сняла с подноса чашки, чайник, вазочку с вареньем. - Вишневое, ваше любимое...
Быстро вошел Годвин.
- А, мистер Шелли! Приятный сюрприз, - протянул гостю руку. - Добрый вечер.
Шелли быстро встал из-за стола:
- Высокочтимый друг, я прошу вас уделить мне пять минут для беседы.
- Пожалуйста, в любое время - для вас я всегда свободен.
- Тогда - прямо сейчас. Извините, мисс Фанни, я очень скоро вернусь и воздам должное вашему варенью...
И Шелли прошел вслед за Годвином в его кабинет.

Годвин уселся за свой рабочий стол, жестом указал Шелли место по другую его сторону. Тот, прежде чем сесть, достал из кармана бумажник, вынул из него пачку ассигнаций, положил ее перед Годвином.
- Высокочтимый друг, эта сумма, конечно, не разрешит всех ваших затруднений, но она даст нам некоторую передышку, благодаря которой мы, я думаю, найдем способ поправить дело. Я очень сожалею, что не смог избавить вас от тревоги хотя бы неделей раньше, но чтобы получить эти деньги, мне пришлось проделать довольно сложный трюк, и в моих руках они оказались только сегодня утром.
Годвин тяжело вздохнул:
- Мне горько, что я доставляю вам столько хлопот, и если бы не семья - право же, я никогда не злоупотреблял бы вашей добротой.
- Как вы можете так говорить! - горячо возразил Шелли. - Клянусь вам, для меня это честь и счастье - что я могу хоть немного помочь моему учителю, человеку, которого я почитаю более, чем кого-либо в этом мире...
Годвин убрал деньги в ящик стола:
- Еще раз благодарю. И надеюсь, что доживу до часа, когда смогу вознаградить вас за все жертвы, которые вы понесли ради меня.
- Не будем больше об этом, - застенчиво краснея, промолвил Шелли - и встал. - Ну, я пойду.
- Да, понимаю - девушки ждут вас на чай.
- Главное - не хочу отнимать у вас драгоценное время.
- Постойте минутку, - Годвин тоже поднялся из-за стола, подошел к Шелли. - Начинается летний сезон - вы, наверное, уедете из Лондона? Куда-нибудь за город... или на воды...
Шелли вздрогнул, ответил резко:
- Нет!
- Видимо, миссис Шелли скоро вернется в Лондон?
Шелли - сдерживаясь, тихо:
- Не знаю... Надеюсь, что - не скоро.
Годвин ласково положил руку на плечо Шелли:
- Я - ваш друг и много старше вас; думаю, вы примете от меня один совет?
- От вас - любой.
- Постарайтесь смотреть на жизнь проще. Вы же - философ... Если помните - Сократ ухитрялся как-то терпеть свою Ксантиппу. Да и моя миссис Годвин - строго между нами - отнюдь не подарок. У нее злой язык и скверный характер... Но мы уживаемся, в общем, благополучно, хотя ни о каком духовном общении с такой женщиной не может быть и речи.
Шелли взглянул на портрет:
- А - с Мэри Уолстонкрафт?
- О, это совсем другое дело. Но она - редчайшее исключение среди существ своего пола.
- Да, я понимаю - чудо встречается редко, иначе оно перестало бы быть чудом, - грустно промолвил Шелли. - Наверное, поэтому господь бог - или кто там занимается такими делами - производит женщин, подобных ей, только в единственном экземпляре.
Годвин улыбнулся:
- Подумайте спокойно о том, что я сказал. А пока вы в Лондоне один - так сказать, на холостом положении - приходите почаще обедать. Миссис Годвин поручила мне передать вам это приглашение и сказать, что она была бы счастлива видеть вас каждый день. Я всей душой к ней присоединяюсь, а о девочках и маленьком Вильяме и говорить нечего - они-то все будут на седьмом небе.
Шелли смущенно опустил голову:
- Спасибо.
Годвин - по-прежнему улыбаясь:
- Мы досыта наговоримся о разных философских проблемах; в те дни, когда я занят, Клер и Фанни с радостью составят вам компанию - они обожают слушать вас. А вскоре вы получите не только благодарного слушателя, но и, я надеюсь, еще одного интересного собеседника. На днях из Шотландии вернется моя дочь Мэри. Она многое унаследовала от своей покойной матери... - взгляд на портрет. - Конечно, сейчас это еще ребенок - но уже думающее существо. - Годвин вздохнул и прибавил после короткой паузы, отечески потрепав Шелли по плечу: - Во всяком случае - помните, что есть дом, где вас любят и вам всегда рады.
Шелли наконец-то смог ответить улыбкой на улыбку:
- Спасибо. Этого я не забуду.

6.
«...Не медли! Пробил час!
Ты слышишь крик: скорей!
Не пробуждай слезою скудной
мой дух - он очерствел и смолк.
Угасший взор Любви не смеет
тебя смущать мольбой своей,
Так в одиночество вернись:¬
ты преступила долг...»6
Унылые апрельские стансы едва ли можно назвать поэзией. Крик боли и обиды - не больше того. А кроме них - да двух-трех писем - он за полгода не написал ни строки. Затравленную душу музы не посещают.
Настоящее - более чем безотрадно. Да и в будущем надеяться, похоже, не на что. Глупейшее положение: одинок и не свободен.
Харриет все еще в Бате и никаких признаков жизни не подает - Шелли даже рад ее отсутствию. Последние искры любви в его сердце угасли, он вспоминает теперь свою жену почти с таким же чувством, как Элизу, и с ужасом думает о том неизбежном дне, когда обе сестры вернутся в Лондон. Правда, они привезут Ианту - по ней отец очень соскучался - но отвращение к тем, кто ее окружает, сильнее тоски по ребенку.
Рано или поздно жена вернется. Возможно, захочет возобновить прежние отношения. И... что тогда? Согласиться на эту... плотскую связь? Брак без нежности и взаимного уважения другими словами не назовешь. Бездуховный союз, как у животных - позор для мыслящего человека.
Нет, сделанного не исправишь. Разбитое не станет вновь целым. Впереди одиночество - надо принять эту мысль. И не винить Харриет за то, что все так обернулось: она просто не может быть другой. Но ведь он тоже имеет право быть самим собою - хотя бы ценой отказа от любви, от теплого домашнего очага... А этот отказ неизбежен, ибо даже если он встретит когда-нибудь другую женщину, которая могла бы дать ему счастье - то соединиться с нею не сможет...
Пусть так. Он будет содержать Харриет и заботиться о дочке, и пусть жена живет как знает. Развлекается со своим Райеном или с кем там ей угодно - Шелли до этого нет больше дела. Но и его пусть оставят в покое. У него есть работа, есть книги, есть друзья - добрый дом Годвинов на Скиннер-стрит... Для философа этого хватит.

Приглашение Учителя - заходить почаще и запросто - пришлось очень кстати, и Шелли в полной мере им воспользовался. У Годвинов ему было хорошо - он чувствовал, что ему рады, и мог говорить о том, что его интересовало, отвлекаясь немного от своей постоянной печали.
Как-то, в один из последних дней мая, Шелли в обычное время пришел на Скиннер-стрит, поднялся на второй этаж в столовую, и, не застав там ни Фанни, ни Клер, постучался в кабинет Годвина.
- Войдите! - отозвался молодой незнакомый женский голос.
Шелли отворил дверь...
В большом кресле под портретом Мэри Уолстонкрафт он увидел тоненькую миниатюрную девушку лет шестнадцати, с золотистыми волосами, в странном платье из клетчатой шерсти - она сидела, свернувшись калачиком и поджав ноги, с книгой на коленях. Лицо ее - чистое, бледное, с высоким красивым лбом Годвина и большими светло-карими - «ореховыми» - глазами (глазами «дамы с портрета!») - лицо ее было нежно и прекрасно: оно отражало ум, волю и доброту...
Потрясенный Шелли стоял и смотрел на незнакомку - молча, почти не дыша: без мысли он знал - да, это ОНА, та, о ком он мечтал с ранней юности, за кого ошибочно принял сначала кузину Харриет Гроув, потом - Харриет Вестбрук... Теперь он встретил ее настоящую - но слишком поздно!
На лице девушки проступило выражение радостного изумления; она закрыла книгу, медленно спустила ноги на пол, медленно встала... Шелли тоже пришел в себя, произнес тихо:
- Мисс Мэри? - и сделал шаг вперед.
- Мистер Шелли? - так же тихо спросила девушка и тоже сделала шаг вперед.
- Клер и Фанни много рассказывали мне о вас...
- А мне - о вас...

Это поразительно: ему не хотелось больше говорить - ни о политике, ни о поэзии, ни даже об атеизме; ему не хотелось думать о любимых высоких предметах; ему хотелось лишь одного: быть там же, где она, слышать ее голос и шелест платья, смотреть... нет, смотреть на нее он не смел - взгляд мог выдать его горькую тайну - но все-таки иногда желание пересиливало разум: он поднимал на Мэри глаза... и тут же отводил их в сторону, если встречался с ее серьезными внимательными глазами...
Потом они оба немного осмелели, стали обмениваться вопросами - о любимых книгах, о взглядах на историю, религию, мораль - Шелли вновь и вновь радостно удивлялся практически полному совпадению позиций, что было, впрочем, естественно, если учесть их общий источник (ведь родители Мэри были его учителями) но в его глазах служило лишним подтверждением догадки, что - да, эта девочка и есть его мечта, заветный идеал женщины, встреченный им, увы, слишком поздно... Да, поздно. Ведь если даже допустить, что Мэри могла ответить на его чувство - то на какую страшную жертву пришлось бы ей пойти, чтобы соединить их судьбы! Он знал, что не имеет права мечтать о чуде. Благоразумнее всего было бы вообще прекратить визиты к Годвинам - хотя бы на время! - но это оказалось уже выше человеческих сил.

7.
Со дня их знакомства прошла неделя. Мэри успела уже освоиться в Лондоне и сменить свое платье из шотландки на легкое шелковое. А главное - она на собственном опыте успела убедиться, что чудеса в этом мире все же бывают. Конечно: ведь она, как и все девочки, в глубине души мечтала о принце, благородном рыцаре - и вот он явился во плоти, и более прекрасный, чем в ее грезах, да притом еще и поэт! Нельзя сказать, чтобы встреча была совсем неожиданной: Клер и Фанни, дружно восхищавшиеся своим необыкновенным другом, в письмах к сестре не жалели для него похвал - и все-таки действительность на этот раз (редчайший случай!) превзошла сотканный воображением образ.
Прямая и смелая от природы, Мэри не пыталась себя обмануть. Она не побоялась назвать - мысленно - своим настоящим именем чувство, вспыхнувшее в ее сердце при первой же встрече с Шелли: ЛЮБОВЬ. Да - любовь... Пусть бесперспективная - Мэри понимает, что надежды нет - но отказаться от этой смешанной с болью радости она не хочет... и не может.

Вновь - кабинет Годвина. Хозяин отсутствует. Мэри - в своем любимом кресле и, как обычно, с книгой в руках. Вот девушка подняла голову, прислушалась, улыбнулась: знакомые шаги за дверью. Как и тогда - в день их первой встречи - Шелли заглянул в кабинет и нерешительно остановился на пороге.
- Здравствуйте, мисс Годвин. Простите... Я ищу вашего отца.
- Он скоро будет. Подождите его здесь, пожалуйста.
Шелли, поколебавшись, вошел.
- Садитесь, прошу вас, - предложила Мэри.
Шелли сел на стул - подальше от Мэри, поближе к дверям. Не зная, куда девать глаза, воззрился на собственные ботинки.
- Мистер Шелли, вы всегда так печальны... - осторожно начала девушка. - У вас тяжело на душе.
- Я не жалуюсь, мисс Годвин.
- Будьте добры, зовите меня по имени... если вас не затруднит... Да, вы не жалуетесь, но мне больно видеть, что вас снедает грусть.
- Я бесконечно благодарен вам за сострадание, мисс Мэри. Я ничем его не заслужил. А печаль в моем положении естественна - мне нечего в жизни ждать и не на что надеяться.
- Зачем такая безысходность! Мужчине стыдно падать духом. Я - женщина, и то себе этого не позволяю.
- А у вас и нет причин предаваться унынию. Будущее для вас открыто, у вас любящая семья...
- Любящая семья! - повторила Мэри с горечью. - Вся моя семья - это отец и Фанни. Втроем мы могли бы быть счастливы - но мачеха всеми способами отравляет нам жизнь, так что мне порой в этом доме просто нечем дышать!
- Миссис Годвин? - удивился Шелли. - Как странно - она никогда не казалась мне злой женщиной.
- О, вы ее не знаете - она умеет прикидываться доброй и больно жалить исподтишка. Меня-то ей сломать не удалось - я не из робких! - но что она сделала с Фанни... Буквально растоптала ей душу! Ведь сестра по крови всем чужая здесь, кроме меня. Фанни - дочь моей мамы от человека, которого она безумно любила еще до встречи с отцом... и с которым не была обвенчана. Но разве их ребенок в том виноват? Какое же сердце надо иметь, чтобы попрекать бедняжку «темным происхождением» - как будто мало того, что ее попрекают каждым куском!.. Да что я или Фанни - даже Клер, ее родная дочь, только и мечтает о том, чтобы вырваться из нашего милого дома!
- Признаться, я и подумать не мог...
- Да, внешне у нас все благопристойно, - мрачно усмехнулась Мэри и, секунду помолчав, решилась - заговорила быстро и горячо: - Одного я не могу понять: как мой отец, мой чудесный, мудрый, добрый отец мог жениться на этой женщине - после мамы! Пусть бы он ничего другого не знал, не имел, с чем сравнить, но - после мамы! Я читаю ее книги, ее письма - и передо мной встает такой светлый, такой одухотворенный образ... Вы знаете - с тех пор, как я приехала в Лондон, я каждый день хожу на кладбище святого Панкратия, на ее могилу. Сижу там, подолгу мысленно разговариваю с мамой - пока мне не начинает казаться, что во мне пробуждается ее душа. Тогда я чувствую - для меня нет ничего невозможного, я могу решиться на какой-то необыкновенный поступок... на подвиг, на жертву... во имя свободы... или любви! И если бы я решилась - не знаю, как отец, но мама поняла бы и благословила бы меня! А никакого другого благословения - ни человеческого, ни божеского - мне не нужно!

Погожее летнее утро. Кладбище возле церкви святого Панкратия. Могила Мэри Уолстонкрафт. Мэри-дочь преклонила перед нею колени, глубоко задумалась. На могильной плите - букет дивных белых роз: Мэри только что положила его туда. Легкие шаги за спиной, шорох кустов - и мужская рука кладет рядом с первым второй букет, из алых роз. Мэри подняла лицо, оно осветилось радостью. И вот уже двое стоят рядом и, не таясь больше, смотрят друг другу в глаза.
- Не знаю как, но я чувствовала... - голос Мэри дрожит и прерывается от волнения, - Да, я чувствовала, что увижу вас сегодня... Я принесла для вас мамины «Письма из Норвегии» - пусть эта книга останется вам как память обо мне... если нам суждено расстаться...
Шелли - так же взволнованно:
- Я тоже принес вам книгу в подарок - не столь ценную, но от чистого сердца. Это - моя «Королева Маб»...
Разговор на этом иссяк. Оба молча, неотрывно смотрят - глаза в глаза. Потом в какой-то момент они одновременно опустили головы, повернулись и молча пошли по кладбищенской аллее - рядом, но не касаясь друг друга...
Через несколько часов на бумагу лягут стихотворные строки - чуть ли не первые после месяцев отчаяния:
«Мой взор туманила слеза,
Но я был тверд, неколебим,
Я в страхе отводил глаза,
Чтоб взгляд не встретился с твоим,
¬Не мог я знать, что кроткий свет
Твои глаза струят в ответ.

Тяжел несчастный жребий мой,
Безмолвный гнев таит душа,
Снедаемый глухой тоской,
И жизнь кляня, и стон глуша,
Скрывать я должен от людей
Отчаяние, как звон цепей...

...Вдвоем - лишь миг один, и вдруг
Очнулся я от тяжких мук!

Звучал участьем голос твой,
Мне сердце оживила ты,
Омыв целебною росой
Полуувядшие цветы.

Любовь моя, нам счастья нет!
Меня связали сотни уз,
Враждой и злобой встретит свет
Наш чистый дружеский союз.
О, где найти мне силу слов,
Чтобы ослабить гнет оков!

Ты так добра, кротка, нежна;
Не мыслю, как я мог бы жить,
Когда б не ты. О, ты должна,
Должна мне сердце подарить!..»7

А Мэри, словно отвечая на этот призыв, напишет на первом чистом листе подаренной ей «Королевы Маб»: «Эта книга для меня священна; никто, кроме меня, не раскроет ее, и я буду в ней записы¬вать все с полной откровенностью. Но что же я напишу? Что я невыразимо люблю автора и что все меня отделяет от него, от самой дорогой и единственной любви. Любовь обручила нас; я не могу принадлежать тебе, не могу принадлежать никому другому; но я вся твоя...»

Воскресение из мертвых!.. Другими словами это не назовешь. Спала серая пелена безнадежности, мир вновь обрел краски, музыку, аромат. Душа словно очнулась, вышла из глубокой прострации, затрепетала, жадно потянулась навстречу радости...
Радость! Немыслимая, невозможная, ослепительная! Счастье, вчера еще казавшееся недосягаемым - вот оно, сделай только последний шаг!
Об этом - о главном - ни слова пока не сказано, но оба знают: участь их решена. Рассудок еще сопротивляется - твердит о препятствиях, о долге, о неизбежности кары... Что ж! Кары любовь не боится; препятствия, самые грозные, окрыленное ею мужество способно преодолеть; а долг... Перед кем? Перед Харриет? Но она сама выбрала свою судьбу, да и, судя по всему, не будет огорчена потерей. Разрыв с ней неизбежен - Перси понял это еще до того, как увидел Мэри. Он переведет на бывшую жену большую часть своих денежных средств; миссис Шелли будет обеспечена и независима, доброе имя ее - что бы там ни было с Райеном - не пострадает: всю вину за крушение их семьи муж возьмет на себя... Нет, перед Харриет его совесть чиста. Долг - перед Годвином? Но учитель сам - противник церковного брака; разрывая путы, Шелли поступает согласно принципам «Политической справедливости». Какой же долг он при этом нарушит? Чьим интересам может повредить?..
Интересам самой Мэри. Да, вот здесь - большая проблема. Положение женщины при «незаконном» союзе вдвойне незавидно. Три года назад он, совсем мальчишка, все-таки не решился подвергнуть Харриет столь жестокому испытанию. Сейчас Перси - двадцать один год, и за плечами есть уже какой-то опыт семейной жизни - сейчас легкомысленный поступок был бы вдвойне непростительным... Легкомысленный? О нет, этим пороком он никогда не грешил, и меньше всего склонен к нему теперь, когда для него решается вопрос жизни и смерти - именно так, без преувеличения; ну, если уж не для физического существа по имени Перси Шелли, то для поэта - наверняка... Понятно, даже ради его спасения - ради своих ненаписанных книг - он не согласился бы сознательно сделать Мэри несчастной. Но ведь ее представления о счастье - совсем не такое, как у Харриет. Мэри - не простая заурядная мещаночка, на один лишь миг поднявшаяся над привычной пошлой средой, чтобы тут же вновь нырнуть в родное болото; нет: Мэри - натура смелая, героическая; она - дочь мудреца Годвина и бесстрашной Мэри Уолстонкрафт, и, разумеется, унаследовала лучшие черты своих родителей... Следовательно...
Следовательно - у тебя есть надежда. Но первое слово - не за тобой.

8.
В среду 8 июня Шелли привел Хогга на Скиннер-стрит, чтобы познакомить с Мэри. По пути он описывал ее достоинства с таким восторгом, что Хогг без труда угадал половину правды и не мог отказать себе в удовольствии подразнить приятеля, напомнив ему предмет одного их давнего спора.
- Так что же, Перси, вы по-прежнему считаете, что половая страсть - чувство далеко не самое благородное?
- Да, если речь только о примитивной страсти, а не о любви.
- А вы все еще верите, что эти понятия не тождественны?
- Конечно. Они полностью не совпадают даже у дикаря: ведь человек и на самой низшей ступени своего развития уже - существо социальное. А чем выше культура, тем больше разница.
- Что же такое тогда - любовь?
- Я думаю - это всеохватывающая жажда общения... общения не только чувств, но всей нашей природы - интеллекта, воображения, чувствительности. Половой импульс представляет собой лишь одну - и часто незначительную - долю любовных притязаний, хотя он и служит чем-то вроде символа для выражения всего остального... Ага, вот мы и у цели.
Гостей встретила Фанни; сказала, что Годвин занят в книжном магазине, а миссис Годвин и Клер нет дома - и побежала на кухню готовить чай. Хогг и Шелли поднялись в столовую. Там не было ни души.
- Похоже, мы не вовремя, - заметил Хогг, усаживаясь, и вернулся к теме прерванной беседы: - Итак, вы полагаете, что именно жажда общения...
Договорить он не успел: дверь годвиновского кабинета чуть-чуть приоткрылась, и тихий взволнованный голос позвал:
- Шелли!
- Мэри! - тотчас откликнулся другой голос, не менее взволнованный, - и Шелли, забыв о друге, стрелой вылетел из комнаты.
- Ого! - удивленно пробормотал Хогг. - Стало быть, жажда общения... М-да! - и вздохнул: - Бедная Харриет...

Мэри стоит у окна в кабинете - лицо бледное, напряженное, руки крепко сжаты.
- Друг мой, что с вами? - спросил Шелли. - Что-то случилось?
- Нет, пока - ничего. Но нам надо поговорить. Серьезно. Не здесь.
- Вы не были сегодня утром на кладбище...
- Не была. И вы тоже там пока не появляйтесь.
- Почему?
- Мачеха следит за мной. Боюсь, вам могут отказать от дома.
- За что же? Мы не сделали ничего дурного.
- Да, но моральная сторона здесь никого не интересует. Здесь важно только соблюдение приличий.
- Так может рассуждать миссис Годвин, но - не ваш отец. Я поговорю с ним.
- Нет, нет! Подождем.
- Так завтра я вас увижу? Да, Мэри?
- Да.
- Где?
- Когда вы в первый раз провожали меня с кладбища, мы шли через парк. Помните?
- Да.
- Вот там. На скамье возле фонтана. В два часа по полудни.

Опасения Мэри не замедлили оправдаться: на другой день, утром, Годвин вызвал ее к себе в кабинет.
- Милое дитя, я должен задать тебе один вопрос и прошу ответить мне правдиво.
- Я всегда говорю правду, отец.
- Знаю. За всю твою жизнь я не слыхал от тебя ни одного слова лжи. Но вопрос очень деликатного свойства...
- Спрашивайте, отец.
- Каковы твои отношения с Шелли?
- Самые чистые.
- Я в этом не сомневаюсь. Я имел в виду не действия, а чувства.
- Я люблю его.
- А он?
- Он меня - тоже.
- Он сам тебе сказал?
- Нет, но я знаю.
- Так... Ну, что же... - Годвин откинулся на спинку кресла, пристально посмотрел на дочь: она стояла под портретом Мэри Уолстонкрафт - спокойная, гордая, уверенная в себе. - В принципе, удивляться тут нечему. Этот мальчик и в самом деле поразительно хорош - умен, благороден, красив... даже слишком - но не забывай, пожалуйста, одну маленькую деталь: он женат.
- Но жена предала его, и он ее больше не любит, - возразила Мэри. - Они должны окончательно разойтись, это решено.
- Они могут разойтись, разъехаться даже по разным городам, но получить развод ему вряд ли удастся. Ты никогда не сможешь стать его законной женой.
- Церковный обряд ничего не добавит тем, кто любит и доверяет друг другу.
Чистая, сильная, бесстрашная молодость! У Годвина сжалось сердце: он вспомнил себя и свою первую жену семнадцать лет назад. Тогда у них тоже хватило сил пренебречь мнением общества, устоять под лавиной грязи, обрушившейся на них из-за внебрачного ребенка мисс Уолстонкрафт... Они выдержали. Но они были тогда уже зрелыми людьми - ему около сорока лет, Мэри - много за тридцать. И у них была возможность прекратить травлю: они обвенчались, и он усыновил маленькую Фанни. Шелли в другом положении: что бы он ни делал, он будет бессилен защитить от поношения и Мэри, и себя самого. Увы! Ради блага дочери отец обязан быть непреклонным.
- Дитя мое, понимаешь ли ты, что говоришь?
- Конечно, отец. Я не понимаю другого: что именно вас так беспокоит? Вы же сами в принципе убеждены, что нерасторжимый принудительный брак безнравственен, как источник лжи и страданий, что люди должны быть вместе до тех пор, пока они любят друг друга. Вы публично заявили об этом в своей «Политической справедливости». А мы оба - и Шелли и я - мы верные ваши ученики!
Годвин в волнении поднялся из-за стола:
- «Политическая справедливость» есть рассказ об идеальном общественном устройстве; это, если хочешь, новая «Утопия», и она была написана двадцать лет назад! Я не говорю, что мои взгляды за это время существенно изменились, - нет, но я понял, что, живя в реальном обществе, человек обязан считаться с его моралью, его законами, обычаями...
- ...с его предрассудками... - подчеркнула Мэри.
- Да - и с его предрассудками, как это ни печально - или бунтовщик поставит себя в положение изгоя, парии... И я никогда не одобрил бы тех, кто решился бы применить умозрительные теории, изложенные в моей книге, к нашей сегодняшней практике. Ты поняла меня?
- Да, отец.
- Подумай хорошенько о том, что я сказал. И обещай мне, что не будешь встречаться с Шелли - до тех пор, пока страсти не успокоятся.
Мэри с грустью и жалостью посмотрела на старика:
- Я подумаю над вашими словами, отец. Но - больше ничего не обещаю!

9.
В четверть второго пополудни Мэри вышла из дома. Зажмурилась от яркого солнца. Улыбнулась: решение принято - самое трудное позади!
В парк она пришла двадцатью минутами раньше условленного часа. Думала, что придется ждать - но еще издали, из аллеи, увидела на скамье возле фонтана знакомую тонкую фигуру. Шелли тоже заметил ее - вскочил, бежит... летит навстречу! Мэри не удержалась - прихватив юбку, тоже со всех ног побежала к нему. Запыхавшись, остановились на расстоянии полутора шагов, Шелли протянул Мэри руки, она вложила в них свои. Мгновение молча любуются друг другом. Прохожие огладываются на них, замедляют шаги, тоже любуются: два юных, прекрасных, сияющих любовью и счастьем лица в потоках солнечного света...
Мэри первая пришла в себя.
- Утром отец говорил со мной. Он требует, чтобы мы больше не виделись.
- Я получил его письмо. Он просит меня не посещать ваш дом.
- Что вы решили? - спросила она.
- А - вы? - спросил он.
Мэри, тихо:
- Я люблю вас... люблю как саму жизнь...
Шелли - страстно:
- И я люблю вас... больше самой жизни! О Мэри! Я безумно люблю тебя, но что я могу тебе дать? Ничего кроме любви - ни богатства, ни титула, ни даже... своего имени.
Она:
- Я это знаю. Мне ничего не нужно - нужен только ты.
Он:
- Весь свет осудит нас. Друзья и знакомые отвернутся. Меня назовут соблазнителем, а тебя... - он запнулся, не в силах вымолвить грубое слово.
Мэри - гордо:
- Знаю. Пусть говорят что угодно. Я презираю суд ханжей!
Шелли:
- Большую часть своих доходов я должен оставить Харриет. Мы с тобой будем бедны... Очень бедны, моя Мэри...
Мэри улыбнулась:
- Пусть так - я не боюсь!
Шелли - сияя:
- Любимая! Я - счастливейший из смертных! Мы уедем с тобой за границу - куда-нибудь в Швейцарию или Италию, где нас никто не знает, где никто не оскорбит тебя грубым словом - и будем жить открыто и честно, никого не обманывая и ничего не боясь!
- Да, любимый!
- Мы будем много работать на благо человечества, будем учиться, читать, творить...
- Да, любимый!
- Я думаю, мы должны поставить Годвина в известность о нашем решении - иначе получится как-то... некрасиво.
- О, нет! - встревожилась Мэри. - Отцу говорить нельзя. Он, конечно, не примирится, он сделает что-нибудь, чтобы помешать нашему союзу... Вот и Клер считает, что мы должны бежать тайно.
- Ты говорила о нас с сестрами?
- Они сами догадались. С Фанни я не могу быть вполне откровенной - она ужасная трусиха, она будет плакать и выдаст нас так или иначе. Зато Клер - всей душой за побег и сама хочет ехать с нами.
- Вот это, мне кажется, неблагоразумно, - заметил Шелли.
- Но она тоже задыхается в нашем доме, она хочет быть свободной - неужели мы откажем ей в помощи?
- Ее, конечно, жаль, но... Тут надо все хорошо взвесить. Впрочем, у нас будет две-три недели на размышление.
- Так долго ждать? - наивно огорчилась Мэри.
- Это необходимо, любимая. Мне надо многое подготовить для побега, оформить кое-какие документы, дарственную для Харриет... Кроме того, я напишу жене в Бат, что хочу видеть ее для важного разговора, и я не знаю, как быстро она сможет приехать.
- Ты хочешь рассказать ей о наших намерениях?
- Непременно.
- По-моему, Перси, это лишнее. Достаточно простого письма... уже потом, после нашего отъезда.
- Нет, я так не могу. Это было бы слишком жестоко.
- Почему? Она же тебя предала. Следовательно - не любит. Следовательно - не будет страдать. Она получит деньги и свободу - и будет очень довольна. Во всяком случае, особой деликатности она не заслуживает. Вспомни, как бессердечно она с тобой обошлась!
- Если она и была бессердечна - это не значит, что я могу отплатить ей тем же. Благородный человек и с врагом обязан поступать благородно, а Харриет нам не враг. Она просто - обыкновенная слабая женщина...

10.
Шелли, не откладывая, исполнил свое намерение: написал Харриет, что просит ее срочно приехать в Лондон по важному делу.
Харриет вернулась. Разумеется, вместе с Элизой. Погода стояла жаркая, дорога утомила сестер; обе они были раздражены и, пожалуй, в душе довольны: просьбу о возвращении они расценили как долгожданную капитуляцию противника.
И правда, по главному пункту былых разногласий - об Элизе - Шелли не собирался теперь спорить; он, как будто, отнесся с полным безразличием к тому, что эта женщина вновь водворяется в его доме. Но если мисс Вестбрук он встретил без гнева, то и жену - без видимой радости: несколько приветливых слов, вопрос о самочувствии, дружеское рукопожатие - и только; все ласки и поцелуи достались крошке Ианте. Столь явное отсутствие супружеского пыла озадачило Харриет: бесконечно далекая от того, чтобы угадать истину, она ощутила все же смутное беспокойство, и когда Шелли, наспех покончив с приветствиями, ушел к себе в кабинет - жена пошла следом.
- Не помешаю? - спросила она, усаживаясь в кресло.
- Конечно, нет, дорогая. А что ты хочешь?..
- Хочу узнать, зачем это я тебе так внезапно понадобилась. Ты не находишь, что это не очень деликатно - настаивать, чтобы я в разгар курортного сезона вернулась в Лондон, вместо того, чтобы приехать в Бат самому?
- Прости, но чрезвычайно важные обстоятельства не позволили мне отсюда уехать.
- Важные обстоятельства? - насмешливо повторила Харриет. - Это какие же? Ты, может быть, помирился с отцом?
- Нет.
- Ну, тогда, значит, твой дед наконец-то помер и ты получил свою часть наследства.
- Нет.
- Что же еще столь уж важного могло произойти?
- Дорогая, это будет очень серьезный разговор. Я думаю, лучше отложить его на вечер или даже на завтра - чтобы ты прежде отдохнула с дороги.
Харриет насторожилась:
- Нет, я хочу знать сейчас.
- Ну, хорошо... - короткая пауза: надо собраться с духом. - Видишь ли, дорогая, за то время, что ты была на курорте, я хорошо обдумал нашу с тобой жизнь - прошлую, настоящую и будущую - и решил, что лучше всего нам расстаться.
- Как?.. - не поняла Харриет.
- Разойтись, разъехаться окончательно.
- Неумная шутка! - возмутилась молодая женщина.
- Я не шучу.
- Тогда, значит - ты сошел с ума! Я - твоя законная жена перед богом и людьми...
- Ты же знаешь мои взгляды на брак: союз двоих священен, пока они любят друг друга - а наша любовь умерла.
- Как - умерла? - все еще не веря, переспросила Харриет.
- Да, к несчастью. Духовная связь между нами давно порвалась, а любить только телом - нет, это не для меня. И лгать тебе, изменять тайком, внешне соблюдая приличия - как делают многие уважаемые члены общества - этого я тоже не умею... и не хочу! Пойми, бедняжка - три года назад мы совершили ошибку: не зная ни друг друга, ни самих себя, мы соединили наши судьбы. Кто из нас больше в том виноват? Наверное, я, как мужчина; но сейчас это уже не имеет значения. Важно другое - что этот шаг был ложным. Прошло время - и мы увидели, что обманулись, что мы совсем не подходим друг другу. У нас разные интересы, разные взгляды на жизнь; духовно мы совершенно чужие. Стоит ли ждать, пока сегодняшнее отчуждение не перерастет в неприязнь и даже ненависть? По-моему, лучшее, что в такой ситуации можно сделать - это расстаться друзьями. Разумеется, я буду заботиться о дочке и тебя материально обеспечу - документы уже оформляются; ты будешь жить безбедно и независимо.
Харриет, в полной растерянности выслушавшая молча эту тираду, смогла наконец вымолвить:
- Но как же так, Перси? Ведь я люблю тебя!
- Прости, дорогая, но мне кажется, еще до твоего отъезда в апреле тебя гораздо больше интересовал другой человек, - тихо ответил Шелли. - Что до меня, то мое чувство к тебе ушло безвозвратно. К тому же я встретил девушку, которая меня понимает, разделяет мои взгляды...
Харриет наконец-то услышала нечто, доступное ее разумению - и взвилась:
- Ах, вот что! Я так и чувствовала с самого начала, что здесь замешана какая-то девка!..
- Не смей называть ее так!
- Ах, извини - принцесса! Богиня! И кто же она?
- Мэри Уолстонкрафт Годвин.
Харриет нервически расхохоталась:
- Дама с портрета?
- Ее дочь.
- Понятно. Значит, эта интриганка воспользовалась моим отсутствием и твоей тягой ко всякой романтике, чтобы повеситься тебе на шею...
- Харриет, еще одно слово о ней в таком тоне - и я сразу уйду. Меня можешь оскорблять как хочешь, но ее - не позволю...
- Какая вспышка праведного гнева! Прекрасно. Сказывается привычка к роли добродетельного рыцаря... Только теперь о ней придется забыть! Теперь тебе больше пристала роль подлеца... Мой чистый, благородный, безупречный муж бросает свою беременную жену ради какой-то...
Шелли показалось, что его обварили кипятком:
- Что ты сказала! Ты - в положении?
- На четвертом месяце. Только такой слепец как ты мог этого не заметить!
Шелли - тихо:
- От кого?
- Что ты спросил?
- От кого ребенок - от меня или... от этого Райена?
Харриет вдруг поняла - вскрикнула с искренним ужасом:
- Перси! Это неправда! Это ложь, гнусный навет! Я никогда тебе не изменяла, я любила и люблю только тебя!
Она разрыдалась - бурно, сотрясаясь всем телом; Шелли быстро налил воды в стакан, подал жене.
- Бедная девочка, успокойся. Вот, выпей глоток... и еще... Успокойся, я же не обвиняю тебя... Правда, этой зимой и в начале весны твое поведение казалось мне несколько... странным, а потом еще мне сказали...
Харриет - всхлипывая, с упреком:
- Тебе сказали! А ты - поверил! Потому что очень хотел поверить! Чтобы самому перед собой оправдаться! Но я верна тебе, клянусь... Господи, ну как мне тебя убедить!..
- Я верю тебе, дорогая, не плачь... - мягко, с глубокой печалью промолвил Шелли. - Ты верна мне, ребенок мой - пусть так, я верю... Но ведь от этого ничто не меняется - ушедшего не вернешь. Любовь, как и жизнь, умирает, чтобы уж не воскреснуть; мое чувство к тебе угасло - значит, супружеских отношений между нами теперь быть не может. Но я остаюсь для тебя самым преданным другом и братом - это уже навсегда...
Рыдания Харриет перешли в истерику, Шелли безуспешно пытался ей помочь; к счастью - в такой ситуации это, действительно, «к счастью» - в комнату влетела Элиза Вестбрук.
- Что здесь происходит? Чудовище, что вы с ней сделали?! - Ну, деточка моя, голубушка - успокойся! Я с тобой, все будет хорошо... - Сударь, что вы стоите, как истукан? Уходите скорее! Вы же ее убиваете!
Опечаленный Шелли вышел за дверь, прикрыл ее за собой, сказал вслух, с удивлением и бесконечной грустью:
- Значит, она все еще любит меня... О! Какое несчастье...

...Ужасная ситуация. Он - в западне. Обряд венчания - условность, запись в церковной книге - условность; мнение общества - всех друзей и знакомых, а тем более незнакомых - условность: через эти препятствия он перешагнет без колебаний. Но совсем не условность - жгучие страдания Харриет. Он-то был уверен, что жена его окончательно разлюбила и не будет терзаться от их разрыва, а выходит... совсем наоборот. И главное - она беременна. Он и подумать не мог... Чей это ребенок? Она сказала - четвертый месяц, следовательно - май, апрель, март... Да, март. Но в марте они с Харриет были вместе так мало, и те мгновения нежности, после которых возникает новая жизнь... их почти уже не случалось. Полностью исключить возможность своего отцовства, пожалуй, нельзя, но вероятность - не более, чем один к десяти...
Ладно. В конце концов не суть важно, его это дитя или нет. Главное, что оно существует, и что Харриет не хочет расставаться с мужем, что она в отчаянии. Бедняжка... Перед ее горем все стушевывается, отступает на задний план: и подозрения (можно сказать, уверенность) в ее измене, и тот сплошной беспросветный кошмар, каким видятся ему теперь последние месяцы их семейной жизни, и даже бесспорная духовная несовместимость; разумом понимаешь, что прав, а сердцем упрекаешь себя в жестокости. «Лучше самому терпеть пытку, чем обречь на нее другого», - с отроческих лет, дав себе клятву служить идеалу добра, он всегда руководствовался этим принципом. Теперь впервые нарушит его. Но непоправимый шаг еще не сделан. Еще можно отказаться от своего решения. Можно вернуться...
Вернуться? Куда - в тюрьму?.. Одна эта мысль вызывает ощущение физического удушья. Вернуться - значит, забыть Мэри... Ох, нет!.. Нет, нет! Это немыслимо! Пожертвовать своей любовью - первой и единственной настоящей любовью! Пожертвовать собой как поэтом... Пожертвовать счастьем любимой!..
Ну, допустим - чисто теоретически - что он пойдет на это тройное предательство. Возьмет назад слово, данное Мэри. Согласится жить с Харриет под одной крышей. Но удовлетворится ли она этой видимостью союза, будет ли ей достаточно его братской любви и заботы? Или захочет большего? А большего теперь быть не может - сама память о былых ласках заставляет его содрогаться от отвращения. Харриет скоро это поймет и будет страдать еще сильней, чем сейчас. Не лучше ли - для нее же самой - полный, открытый разрыв?
А если бы - представим совсем невозможное - он смог бы все-таки себя принудить... забыть обиды и подозрения... воскресить умершее чувство... то надолго ли хватило бы ответного тепла у Харриет? Сегодня она готова на все, лишь бы вернуть утраченное, но разве от самой себя убежишь? Уверившись в победе, она опять станет собой настоящей - вернется жажда роскоши и насмешливое презрение к его идеалам; вернется - уже вернулась - Элиза, символ ненавистного общества; быть может - появится какой-нибудь новый Райен... Тогда перед мужем - одна альтернатива: застрелиться или попасть в сумасшедший дом...
Нет. Все имеет свои границы. Самоотверженность не должна переходить в глупость. Он и Харриет - слишком разные люди; это - не его, не ее и вообще ничья вина. Разрыв неизбежен - если не сегодня, то завтра. И чем позднее - тем больше сумма обоюдных страданий.
Плюс еще страдания Мэри... О! Вот о чем надо думать прежде всего: Мэри любит, Мэри ждет. Отказ от союза с ним стал бы для нее тяжелейшим ударом, трагедией, может быть - гибелью...
Выбор сделан. Затянувшийся узел нельзя развязать, его можно только разрубить - и лучше уж сразу, одним ударом. Другого выхода нет...

Харриет расхворалась. Не в силах смириться с потерей. Удар оказался слишком тяжелым для ее маленькой слабой души. Умоляет мужа вернуться. Бедная девочка! Если бы она поняла, что изменить ситуацию не в его власти...
Шелли снял комнату в номерах: жить сейчас в одной квартире с Харриет и видеть жену постоянно - значило бы только растравлять раны, ее и свои. Да, не только ей - ему разрыв тоже очень дорого стоил...
«Выбор сделан». Да. А душа - болит. Как болит! Кажется, еще никогда в жизни он не испытывал подобных страданий. Думал, что все чувства к Харриет в его сердце умерли - ан, нет! Оказывается, режешь-то по живому.
Любовь умерла, это правда. Но осталась жалость. Она то медленным огнем жжет душу, то вдруг пронзает грудь такой болью, что впору кричать, как от физических мук. Дни, недели непрекращающейся пытки...

В двадцатых числах июля Томас Лав Пикок получил от Шелли письмо с просьбой поскорее его навестить - и поспешил явиться на зов. Шелли, открыв ему дверь, просиял, сердечно обнял друга:
- Дорогой мой, как я рад, что вы приехали!
- Я тоже рад... и огорчен, - прибавил Пикок, внимательно посмотрев на поэта. - Что с вами, Шелли? Вы совсем больны!
И правда, выглядел Шелли прескверно - лицо белое, как бумага, руки дрожат, воспаленные глаза обведены темными кругами. Однако он бодрился изо всех сил. Ответил небрежно:
- Пустяки.
- Рецедив прошлогоднего недуга? Помню, вы очень страдали тогда от болей в боку.
- Нет, - Шелли горько усмехнулся. - Едва не сказал - «к сожалению, нет». Физические страдания хороши как отвлекающее средство - они могут хоть отчасти заглушить душевную боль.
Оба помолчали.
- Я встретил сегодня Хогга, - сказал Пикок. - Он ищет вас по всему Лондону. Харриет просила его вас найти и уговорить вернуться домой.
- Ни за что не вернусь, - быстро ответил Шелли и туже спросил: - А он не сказал - что Харриет, как она себя чувствует? Я знаю, она была больна.
- Теперь лучше, - пауза. - Послушайте, Шелли, я ведь приехал к вам с тем же намерением, что и у Хогга. По-моему, вы совершаете сейчас роковую ошибку. Для вас лучше всего было бы - вернуться домой. Харриет любит вас и... она беременна.
У Шелли вырвался стон:
- Да, я знаю.
- Вы все еще не верите, что это - ваш ребенок? Напрасно. Не представляю, какой подлец уверил вас в ее измене, но ваши искренние друзья - и я, и Хогг, и Хукем - все мы твердо убеждены, что Харриет всегда была вам хорошей женой.
- Я ее ни в чем не обвиняю, - устало промолвил Шелли. - И, в принципе, не имеет особого значения, от меня ребенок или нет - я в любом случае признаю его своим. Но я не люблю больше Харриет и, следовательно, не могу жить с ней - в этом все дело.
- Мне всегда казалось, что вы к жене очень привязаны, - заметил Пикок.
- О, если бы вы знали, как я ненавижу ее сестру!.. - перебил Шелли. - Вернуться опять в этот змеюшник? - нет, ни за что на свете! Даже если бы не встретил Мэри... - при одном упоминании этого имени лицо его преобразилось - глаза ожили, засветились, на щеках выступила краска; он продолжал говорить уже другим тоном: - Знаете, я сейчас иногда с ужасом думаю о том, что могло так случиться - я не встретил бы Мэри и никогда не узнал бы, что такое любовь!
- И что же такое - любовь? - насмешливо переспросил Пикок. - Помню, один мой друг - Джефферсон Хогг - рассказывал мне про другого моего друга, который был убежден, что половая страсть - чувство отнюдь не самое благородное, и что мыслящий человек способен управлять ею, ибо она - вовсе не ураган...
- Не ураган, нет - удар молнии! Я только взглянул на Мэри - и сразу понял: это она!
Пикок еще откровеннее усмехнулся:
- Стало быть - Ut vidi! Ut perii! - увидел и погиб!
Шелли - страстно:
- Нет: увидел - и воскрес! Право, я уверовал в древнюю легенду об Андрогине: Зевс рассек человеческое существо на две половины, и они ищут друг друга; если найдут - это и есть любовь! И тогда только возникает полноценная личность... Я нашел свою половинку!
- А Харриет? - тихо спросил Пикок.
Шелли вновь погас:
- Да, Харриет... Несчастная...
- Я все-таки советую вам не спешить с разрывом, - сказал Пикок после продолжительного молчания. - Отложите этот шаг хотя бы на несколько месяцев - до разрешения Харриет от бремени. Хогг сказал, что она должна родить в конце года...
- Я и сам думал об этом. Но что даст ей отсрочка? Обманывать Харриет я не хочу.
- И не надо - она сама себя обманет, был бы хоть призрак надежды...
Шелли покачал головой:
- Нет. Неопределенность - это худшая пытка. Дать воскреснуть надежде, заранее зная, что через полгода вынужден будешь нанести ей второй удар - какая чудовищная жестокость! Представьте себе хирурга, который из жалости к больному ампутирует пораженную гангреной конечность не сразу, а по частям... В интересах самой Харриет - покончить с этим теперь же! И потом - Мэри... Она слишком страдает, я не могу оставить ее в лапах мачехи на такой большой срок.
- Ах, тут еще один стимул - злая мачеха! Я и забыл, что у благородного Персея имеется неодолимая потребность - время от времени спасать очередную Андромеду от домашних драконов...
- Напрасно вы так... А главное... даже не Мэри - я сам не выдержу до декабря. Полгода таких терзаний!.. Неужели вы не понимаете, как мне тяжело! Ведь я разрываюсь между жалостью и любовью! Все время думаю о Харриет... днем и ночью... о ее сегодняшних страданиях, о ее будущем... В мозгу - междоусобная распря, сердце исходит кровью... Вот видите, - Шелли потянулся к тумбочке, взял стеклянный флакон, подал его Пикоку, - с этим теперь не расстаюсь.
Пикок взглянул на этикетку, потом, с тревогой - на поэта:
- Морфий? Вы его часто употребляете?
- Да. Вынужден. Я совсем не могу спать, а если не обеспечу себе - любой ценой - хоть три часа покоя в сутки, я просто... сойду с ума!.. - он закрыл лицо руками. - Постепенно прихожу к выводу, что Софокл прав:
«Не родиться совсем - удел лучший,
Если ж родился ты,
В край, откуда явился,
Вновь возвратиться скорее...»
- Ну, уж если вы до такой степени...
Шелли поднял голову:
- Мне безумно жаль Харриет, но ведь каждый, кто меня знает, должен понимать, что моей подругой жизни может быть только та, которая чувствует поэзию и разбирается в философии. Харриет - благородное существо, однако ни того, ни другого ей не дано. Оставшись с ней, я постепенно опустился бы до ее уровня, погряз бы в суете... а скорее, просто бы умер. И уж наверняка убил бы в себе поэта. Прошлой весной, когда мы с Харриет были еще друзьями, я написал «Королеву Маб», но за этот год, среди всех склок и неурядиц - практически ничего. Только атеистические памфлеты. Стихи у меня просто не шли. Зато если со мной будет Мэри!.. - лицо его вновь осветилось. - О, вы не представляете себе, что это за человек! Какой у нее светлый возвышенный ум, какая воля, какое воображение! Она гораздо талантливее меня, честное слово! Вдвоем, поддерживая друг друга, мы действительно сможем дойти до своей вершины, дать миру все, на что мы способны... А ведь иначе мы просто не выполним своего долга - перед людьми и перед самими собой... - он запнулся, взял с тумбочки стакан, отпил из него несколько глотков.
- Что там? - с беспокойством спросил Пикок.
- Простая вода. Не бойтесь, я не приобрету этой привычки...
- Надеюсь. Во всяком случае, раз уж дело приняло такой оборот, - (взгляд на флакон с морфием), - надо выйти из этой ситуации как можно скорее. Но прежде чем принять окончательное решение - прошу вас, обдумайте все хорошенько.
Шелли - тихо:
- Решение принято, и я его не изменю. Я только хочу еще раз переговорить с Харриет, а пока она больна - это невозможно. Как только поправится - мы окончательно объяснимся... и - начнем новую жизнь!

----------

Харриет так и не примирилась с разрывом, не дала согласия на развод. Но остановить Шелли ничто уже не могло. Он оформил дарственную для Харриет, переведя на нее большую часть своих средств, и сверх того дал устное распоряжение своему банкиру выплачивать ей из оставшейся ему доли необходимые суммы по первому требованию. Обеспечив оставляемых, занялся приготовлениями к отъезду, точнее - к бегству... И вот настал решающий день - 28 июля.

Четыре часа утра. Небо позеленело - близок рассвет - но земля еще во тьме. На углу Скиннер-стрит - запряженная карета, кучер дремлет на козлах. Долговязая худая фигура меряет шагами мостовую - от дома Годвинов и обратно. Наконец заветная дверь отворилась - выскользнула маленькая стройная тень, за ней - другая: Клер Клермонт все-таки настояла на том, чтобы сопровождать беглецов... Шелли со всех ног бросился к ним - взять чемоданы; но прежде всего, конечно, надо поцеловать Мэри... Клер торопит: «Это потом, еще успеете... Скорее, надо спешить, пока Годвин не проснулся!»
Все трое забрались в карету, кучер щелкнул кнутом, колеса загромыхали по сонной улице...
Свобода! Рубикон перейден, мосты сожжены. Двое любящих соединились - наперекор закону и ханжеской общественной морали, наперекор самой судьбе... Любовь победила - и она права!

«...О друг мой, как над лугом омертвелым,
Ты в сердце у меня весну зажгла,
Вся - красота, одним движеньем смелым
Ты, вольная, оковы порвала,
Условности презрела ты, и ясно,
Как вольный луч, прошла меж облаков,
Сквозь дымной мглы, которую напрасно
Рабы сгустили силой рабских слов,
И, позабыв про долгие страданья,
Мой дух восстал для светлого свиданья!

И вот я не один был, чтоб идти
В пустынях мира, в сумраке печали,
Хоть замысла высокого пути
Передо мной, далекие, лежали.
Порой терзает добрых нищета,
Бесчестие глумится над невинным,
Друзья - враги, повсюду темнота,
Толпа грозит, - но в сумраке пустынном
Есть радость - не склоняться пред судьбой,
Ту радость мы изведали с тобой!

Быть может, за созвучьем этих строк
Звучней спою иное песнопенье?
Иль дух мой совершенно изнемог,
И замолчит, ища отдохновенья,
Хоть он хотел бы властно потрясти
Обычай и насилия Закона
И Землю к царству Правды привести
Священнее, чем лира Амфиона?

¬ Бессмертный голос Правды меж людей
Живет и медлит! Если без ответа
Останется мой крик, и над моей
Любовью к людям, и над жаждой света
Глумиться будет бешенство слепых,

О, друг мой, ты и я, мы можем ясно,
Как две звезды меж облаков густых,
В ночи мирской светиться полновластно,
Над гибнущими в море, много лет,
Мы будем сохранять свой ровный свет...»

Часть IV.  ИЗГОИ

"Ведь я изгнанник общества и света:
И я, как все, был счастлив, может быть;
И я, как все, изведал боль за это."
Байрон, «Дон-Жуан», песнь II  (перевод Т. Гнедич)

Август 1814 года.
Уже четыре месяца, как пала Империя. Кровавый гений сослан на остров Эльба. После двадцати двух лет непрерывных почти войн Европа с облегчением переводит дух. Больше всех рада, пожалуй, Англия: теперь ее вечная соперница-соседка повержена в прах. Вялый апатичный толстяк, гораздо более интересующийся гастрономическими вопросами, чем политическими - бывший граф Прованский, ныне король Людовик ХVIII - с помощью союзников влез на утраченный братом престол. Франция - в развалинах и пепелищах...

1.
Утро. Солнце еще не палит - оно греет нежно и ласково; легкий ветерок овевает прохладой, волнует золотистые хлеба на неогороженных французских полях слева и справа от дороги, по которой в сторону Труа движется странный караван: две молоденькие девушки - брюнетка и блондинка - в черных шелковых платьях, высокий кудрявый растрепанный юноша и мул, нагруженный портпледом и большой корзиной. Двуногие путешественники в отличном настроении: оживленно разговаривают, смеются, не думая ни о вчерашнем, ни о завтрашнем дне.
Позади - все волнения и опасности побега: бешеная скачка из Лондона в Дувр - без остановок, по страшной жаре, совершенно необычной для Англии; переправа через Ла Манш, в высшей степени романтическая: ночью, на открытой парусной лодке (пакетбота пришлось бы ждать больше суток, а беглецы опасались погони) - бурное море, соленые брызги, луна, ныряющая среди стремительных туч... Был даже момент, когда лодку захлестнуло волной и она чуть не опрокинулась - но в конце концов путешественники все же благополучно добрались до Кале. Потом - Париж, где застряли на несколько дней в ожидании денежного перевода, и горячие споры на тему, куда теперь ехать; неожиданная идея - чудесная, безумная и соблазнительная: пересечь Францию пешком! Их отговаривали: затея трудна и опасна - в стране только что распущена огромная армия, солдаты и офицеры разбежались повсюду и «дамы несомненно будут похищены...» Но они решили рискнуть.
И вот - авантюрный план в процессе осуществления.
...Время - за полдень. Картина все та же: дорога впереди, дорога за спиной, по сторонам - поля, над головою - безоблачное небо и солнце, которое теперь уже печет нещадно. Мэри устала, едет на муле; Клер и Шелли идут следом, несут корзину с провизией. Они тоже начинают уже выдыхаться. Пора сделать привал.
Справа по курсу - большое дерево, естественный шатер. Очень кстати! Свернули к нему. Привязали мула. Уселись. Распаковали корзину. Достали из нее хлеб и фрукты, а также книгу: малейшая возможность для самообразования должна использоваться на сто процентов.
Обед на траве, в благоуханной кружевной тени, после долгой дороги по солнцепеку, и главное, с теми, кто для тебя дороже всех на свете - какое наслаждение может с этим сравниться? Свежий душистый хлеб, румяные, брызжущие соком яблоки - пища богов! Мэри и Клер жуют с аппетитом, переглядываются, блаженно улыбаются; Шелли тщится осилить два дела сразу: в одной руке у него - книга, в другой - яблоко, и он усердно трудится на общее благо, читая вслух первую и время от времени откусывая от второго.
Долго нежиться, однако, нельзя. Не без сожаления покинув гостеприимную сень, путники вновь выбрались на дорогу. Теперь - кому идти пешком, кому ехать? Клер, физически более крепкая, чем сестра, вновь великодушно уступила Мэри мула. Корзина с провизией заметно облегчилась, Шелли тащит ее один. В другой руке у него по-прежнему - раскрытая книга: ландшафт вокруг довольно однообразен, любоваться нечем, и глава экспедиции, чтобы не терять времени даром, продолжает просвещать своих спутниц.
Чтение на ходу имеет, как известно, одно маленькое неудобство: глядя в книгу, не видишь того, что под ногами. В данном случае под ногами у Шелли оказался камень. Мгновение - и вот уже и сам чтец, и - отдельно - его книга, шляпа, корзина, содержимое корзины - все это лежит в пыли. Мэри в испуге соскочила с мула, бросилась к пострадавшему, помогла подняться на ноги, отряхнуться; Клер стала поспешно собирать в корзину рассыпавшуюся снедь. А мул тем временем принял решение продолжить путешествие в одиночку. Заметив его маневр, Шелли сгоряча рванулся было вдогонку, но не смог сделать и двух шагов: при падении он подвернул ногу, приобретя если не вывих, то сильное растяжение связок. Клер догнала беглеца.
- Перси, теперь верхом поедешь ты, - сказала Мэри. - Я уже отдохнула и лучше себя чувствую, а Клер...
- Я тоже могу еще идти, - подхватила мисс Клермонт. - Мэри совершенно права. Садитесь в седло.
Бедный рыцарь упрямо покачал головой:
- Нет. Транспорт - для дам.

Вечер: часов около шести. Маленький караван продолжает двигаться в том же порядке: Мэри - верхом, Клер и Шелли - своим ходом. Книга убрана в корзину: читать вслух Перси теперь не в состоянии, да и говорить - тоже: пришлось стиснуть зубы покрепче, чтобы не стонать от зверской боли, которая при каждом шаге пронизывает его, как электрический разряд. И его спутницы устали уже до предела: Мэри дремлет в седле, Клер едва передвигает ноги. Но вот, наконец-то, радостное предзнаменование: стрелка-указатель с надписью «Сент-Обен». Вдали уже видна, вся в зелени, прелестная деревушка. Предвкушая отдых и сытный ужин, друзья ободрились, прибавили шагу. Еще немного потерпеть - цель уже близко!.. Но - что это?! Дома - без крыш! Остовы домов: обуглившиеся балки, разрушенные стены... разбросанные повсюду обломки... пепел... известковая пыль... Гробовая тишина.
Путешественники остановились как вкопанные.
- Здесь прошла война, - тихо сказал Шелли.
- Будь она проклята!.. - так же тихо отозвалась Мэри. - Казаки, наверное, думали о спаленных деревнях России, о сожженной Москве... Но это их не оправдывает.
- Да, - согласился Шелли. - Величайший позор для победителя - мстить побежденным!
- Мы пофилософствуем на эту тему, когда доберемся до какого-нибудь жилья, - сказала Клер. - Здесь остановиться, по-видимому, негде...
Из-за угла обгоревшего дома появилась фигура, довольно жалкая: старый крестьянин в лохмотьях. Шелли спросил для очистки совести, не найдется ли поблизости кров для ночлега - старик покачал головой:
- Ни единого дома не уцелело, сами спим на голой земле.
- Нельзя ли нам хотя бы купить по кружке молока? - взмолилась Мэри. - Мы умираем от голода.
- Увы, мадемуазель, у нас ничего нет - все коровы захвачены казаками. Но в трех лье отсюда - Труа-Мезон, там вы найдете ночлег и пищу.
- Делать нечего, - вздохнул Шелли. - В путь!
Мэри слезла с мула:
- Перси, садись.
- Я еще могу идти.
- Да, со скоростью черепахи. Я не хочу ночевать под открытым небом. Садись.
Против этого трудно было найти аргументы. Шелли с тяжким вздохом взобрался в седло, и молодая компания вновь двинулась в путь.
«Три лье» до Труа-Мезон были, как вскоре выяснилось, не обычные лье, а сосчитанные местными жителями каким-то особым способом - они оказались вдвое длиннее, чем положено. Закат отгорел, спустились сумерки, надвигалась ночь - а измученные путники все брели по пустынной равнине, то и дело теряя из виду дорожную колею - единственный свой ориентир. Около десяти часов вечера, когда уже совсем стемнело, они добрались, наконец, до желанной деревни. Здесь им удалось добыть вдоволь молока и кислого хлеба - и как же вкусен был этот нехитрый ужин! И как потом сладок сон - на простой соломе, покрытой грубыми простынями...
А утром - снова в путь. Мили и мили вдоль полей и пустошей, рощ и виноградников, мимо сожженных и разоренных войной деревень. Вновь жара, усталость, дорожная пыль, грязные трактиры, боль в растянутой ноге... Но все это - пустяки по сравнению с радостью. Путешественники - по крайней мере двое из трех - так счастливы, что дорожные неприятности скорее смешат их, чем огорчают, и завтрашний день, весьма туманный, отнюдь не портит им настроения. "Мы вместе, отныне и навсегда. А все остальное - неважно!"
Единственная тайная тревога Шелли - покинутая Харриет. Вполне ли она оправилась от болезни? Успокоилась ли, примирилась ли с неизбежным? О, если бы она была достаточно разумна, чтобы относиться к своему бывшему мужу просто как сестра и друг! Они смогли бы тогда жить если не в одном доме, то по соседству... где-нибудь во Франции или в Швейцарии... и он бы преданно заботился о ней и о детях... оказывал и моральную, и денежную помощь... Минутами он сам понимал, насколько эта мысль нелепа, но она была так заманчива, что невольно он вновь и вновь к ней возвращался: постоянно видеть малютку Ианту - какая это была бы для него радость!
В конце концов он не выдержал и написал Харриет письмо, очень искреннее и совершенно невероятное, если подходить к нему с обычными житейскими мерками - письмо человека, который и в самом деле настолько выше людской пошлости и порождаемых ею предрассудков, что может позволить себе роскошь совсем забыть о них... Величайшее преступление, которого ординарные люди никогда не прощают своим ближним.

2.
Август 1814 года. Лондон.
-...Дорогой мистер Пикок, это что-то уму непостижимое! Вот послушайте, - Харриет развернула листок. - «Пишу, чтобы звать тебя в Швейцарию, где ты найдешь хотя бы одного надежного и неизменного друга, которому всегда будут дороги твои интересы и который никогда умышленно не оскорбит твоих чувств. Этого ты не можешь ждать ни от кого, кроме меня.» Каково?
Пикок усмехнулся:
- Да, забавно.
- Слушайте дальше: «Из Парижа мы двигались пешком; мул вез наш багаж, а также Мэри, которая была нездорова и не могла идти...» - Харриет подняла глаза от бумаги и прокомментировала тоном величайшего презрения: - Мой супруг, видите ли, полагает, что я сильно обеспокоена состоянием здоровья его любовницы! Просто восхитительно! - Перевернула листок. - Ну, потом идет описание местности, по которой они проезжали; он сообщает, что растянул себе ногу и ходить больше не может, что никакие разбойники на них не напали и так далее... Теперь - главное: он собирается описать мне свое путешествие более подробно в следующий раз, если только не узнает, что в скором времени он будет иметь удовольствие увидеть меня лично и отвезти в какой-нибудь уютный уголок, который он найдет для меня в горах. На тот случай, если я решу приехать, он дает советы, какие документы взять с собой, и просит позаботиться об оставшихся в его квартире книгах. К сему - поцелуй для дочери и подпись: «Всегда искренне твой Ш.» Вот такое интересное послание. Второй день я его перечитываю и все не могу понять, что оно означает: то ли мой муженек поиздеваться надо мною решил, то ли совсем рехнулся...
- Разумеется, рехнулся! - подала голос Элиза Вестбрук, присутствовавшая при разговоре. - Он всегда был сумасшедший, я замечала, я говорила тебе! И вот - подтверждение! Одной этой бумаги достаточно, чтобы засадить его в Бедлам!
- Не думаю, - заметил Пикок. - Голова у него в полном порядке, а сознательно издеваться над кем бы то ни было он, по-моему, вообще не способен. Он просто выработал свою систему взглядов на то, что хорошо и что дурно, и те общепринятые нормы и обычаи, которые в нее не вписываются, автоматически относит к категории предрассудков. С точки зрения ходячей морали его предложение - о вашем, дорогая миссис Шелли, приезде к нему в Швейцарию - при нынешних обстоятельствах звучит дико, но намерения у него, в сущности, самые добрые. Он хочет иметь возможность заботиться о вас и о дочери - только и всего. К вам он всегда был искренне привязан, а что девочку обожает - это вне сомнений. Второго такого нежного и любящего отца - поискать... Откровенно говоря, - продолжал он задумчиво, - чем дольше я размышляю об этом... несчастье, тем больше мне кажется, что если бы год назад вы послушались его и сами кормили бы ребенка и если бы... - взгляд на Элизу, - гм! если бы не еще кое-какие семейные обстоятельства - возможно, ваш с ним союз оказался бы гораздо более прочным.
- Вы что же - меня во всем обвиняете? - возмутилась Харриет. - Может быть, вы еще скажете, что он поступил правильно, бросив семью?
- Не скажу. Я всегда считал вас идеальной женой, я очень отговаривал его от этого шага... Да и Хогг - тоже. Мы оба его осуждаем, но справедливость требует признать, что интеллектуал, человек не от мира сего, наверное, больше других людей нуждается в понимании и духовной близости... А тем более - при такой тонкой нервной организации, как у Шелли!
- Ах, только не говорите мне о разных высоких мотивах! Нет, здесь все было просто: он влюбился в эту авантюристку, в эту... девку - и все! Это прямо наваждение, колдовство какое-то! Кстати: видели вы его зазнобу?
- Нет. Но слыхал, что она необыкновенно красива и умна.
Харриет - с деланным смехом:
- Красива! Эта бледная немочь, худая, как доска, с бескровным лицом и волосами цвета пакли! Унылая педантка, изображающая ученую барышню! Самый обыкновенный синий чулок!
Пикок:
- Если так, то что же, собственно, он в ней нашел?
Харриет:
- Ровным счетом ничего, если не считать того, что ее зовут Мэри... И не просто Мэри, а Мэри Уолстонкрафт! Еще бы! Дочь «дамы с портрета» и Годвина - двух его возлюбленных учителей! Как тут не растаять! К тому же у девчонки хватило ума сыграть на его слабой струне - любви ко всему романтическому и необычному... свидания на могиле матери - вы можете себе представить? Дойти до такого бесстыдства! Вот мой дурак и клюнул на эту удочку... - Харриет вытерла сердитые слезы. - Ну да ничего... Он еще одумается. Вернется.
- Вряд ли, - возразил Пикок. - Мне жаль огорчать вас, дорогая миссис Шелли, но думаю, лучше прямо посмотреть правде в глаза и заранее подготовить себя к неизбежному. Свою вторую жену он не бросит.
Харриет подумала, что ослышалась:
- Вторую - что?
- Они ведь собираются открыто жить вместе, а такой союз обычно квалифицируют как гражданский брак, - пояснил Пикок. - Но суть не в названии. Главное - он, действительно, любит эту женщину до безумия. Никогда ни в книгах, ни в жизни я не встречал такой внезапной, бурной, неукротимой страсти...
- Что ж, чем горячее страсть - тем быстрее она проходит.
- Я не представляю себе, чтобы он разлюбил Мэри. Но если бы это даже случилось - он ее теперь не оставит. Благородство не позволит: ведь перед всем светом она, в отличие от вас, беззащитна.
Харриет - гордо:
- Вы правы, общественное мнение на моей стороне. А это - сила, которой и самому сильному не одолеть! Сейчас, сгоряча, он еще не понимает, в какую борьбу он ввязался. Но время пройдет - угар страсти развеется. Он устанет... одумается... и - вернется ко мне!

3.
Романтические пейзажи Швейцарии с лихвой вознаградили Мэри, Клер и Шелли за все тяготы пути. Друзья решили поселиться в простой деревенской хижине на берегу озера Ури или Люцернского, чтобы пожить там в уединении и покое. Подходящей хижины, однако, не нашлось, вместо нее сняли две пустые комнаты в большом уродливом доме, носившем пышное название «Замок». Это жилище оказалось таким неуютным и неудобным, что уже на второй день новоселы пришли к выводу, что чем скорее они отсюда сбегут - тем будет лучше. Основной же причиной спешки было весьма плачевное состояние казны: в финансовые расчеты главы экспедиции вкралась, видимо, какая-то ошибка, ибо вся наличность на данный момент составила 28 фунтов стерлингов. О том, чтобы прожить, как предполагалось, полгода (или больше) в Швейцарии на эти средства - нечего было и думать; о путешествии по Италии (как ни соблазнительно было бы перевалить через Сен-Готард) - тоже. Рассмотрев ситуацию со всех сторон, Шелли принял единственное благоразумное решение: надо вернуться в Англию. Тут же, правда, возник вопрос, удастся ли это сделать на такую маленькую сумму - дорога от Лондона до Люцерна обошлась почти вчетверо дороже. Единственный шанс - путешествовать по воде: этот вид транспорта - самый дешевый. Так и сделали: спустились по Рейссу и Рейну - благополучно, хоть и не без приключений, порой весьма опасных (как на рейнских перекатах, где их судно едва не разбилось о камни), насладились живописнейшими видами Германии и Голландии, уложились - хоть и с трудом - в свою более чем скромную смету и наконец, 13 сентября, ступили на родную землю. Оригинальное свадебное путешествие продолжалось ровно шесть недель.
---------

Лондон встретил беглецов сурово: полное безденежье (Шелли в первый же день убедился, что Харриет сняла с его счета все до последнего пенса) и - бойкот. Благородный и свободомыслящий Годвин внезапно продемонстрировал каменную твердость, заявив, что опозоренную дочь и ее соблазнителя он не желает больше знать. Вслед за ним и либеральные романтические друзья - Ньютоны, Бонвили и прочие - поспешили отказать Шелли от дома. Два скептика - Пикок и Хогг - были единственными, кто не прекратил знакомства со злостным нарушителем общественной морали. Бедняжка Клер, виновная лишь в том, что сопровождала «преступников» в их свадебном путешествии, также лишилась своего доброго имени, а вместе с ним и покровительства отчима, и, естественно, осталась на иждивении у своего «незаконного зятя» Шелли.
Итак, вновь, как три года назад - нужда, долги, кредиторы, жалкие меблированные комнаты, полуголодное существование... И - любовь. И - ощущение огромного счастья... Нет - такой любви и такого счастья он никогда еще не испытывал, а большего, наверное, и никто никогда не испытывал - большей интенсивности чувства вообще не может выдержать человек!
Легенда об Андрогине... Да - пусть редко, но все же это бывает: встречаются две половинки одного существа. Мэри стала для Шелли не только возлюбленной, женою, будущей матерью его ребенка - она была его другом, его равным, его «вторым я»; у них были общие взгляды, общие вкусы, общие мысли; стоило ему высказать какую-нибудь идею - Мэри тут же подхватывала ее и развивала именно так, как сделал бы он сам, а то и лучше - яснее, логичнее. С каждым днем он все больше восхищался ею не только как женщиной, но и как личностью - глубиной и силой ее интеллекта, богатством души, мужеством, благородством характера. О, ее-то не надо было, как Харриет, побуждать к чтению, к изучению языков - Мэри сама с увлечением окунулась в латинский и греческий, в философию, в поэзию - ибо в познании, в постижении прекрасного ощущала источник величайшего из наслаждений. Они с Перси вместе читали, вместе мечтали, вместе любовались всем, в чем можно найти красоту - от гравюры в книге до красок вечернего неба; вместе развлекались детской забавой, пуская бумажные кораблики в Серпантине... Они уже понимали друг друга без слов - с полувзгляда, с полувздоха угадывая малейший оттенок чувства... Постоянное общение с родной душой - возможна ли большая радость!...
--------

-«...У времени, Ахилл, есть за спиной
Большой мешок для сбора подаянья
Несытому чудовищу забвенью;
Все подвиги былые пасть его
Хватает вмиг, и вот они забыты
Скорей, чем свершены...»*7
Мэри читает вслух «Троила и Крессиду». Закутанная в платок, она уютно устроилась в уголке дивана, на котором лежит Шелли, укрытый толстым пледом - он любуется женой и внимательно слушает, наслаждаясь в равной мере и стихами, и самим звучанием голоса. Чуть поодаль в облезлом кресле Клер Клермонт пытается придать своей старой шляпе более или менее приличный вид, пришивая к ней новую ленту.
За окном плачет октябрь, по стеклу сбегают частые капли. День угасает, сгущается серая мгла. В маленькой убогой комнатке холодно и темновато - уголь и свечи приходится экономить.
-« ...Краса и ум,
Высокое рожденье, сила, служба,
Любовь и дружба - все подчинено
Завистливого времени капризам.
Одна черта роднит людей всех стран:
Всего милей им новые наряды,
Хотя б они и шились из старья!
Прах позолоченный для них дороже,
Чем запыленный золота кусок...»
В дверь кто-то поскребся - робко и нерешительно.
- Войдите! - отозвалась Клер.
Вошла... Фанни Уолстонкрафт; она очень взволнована и смущена своей смелостью, да к тому же и сильно вымокла под дождем - с накидки и шляпки ручьями стекает вода.
- Сестричка! Милая! - обрадовалась Мэри.
- О, мисс Фанни! - смутился Шелли и завозился на своем ложе, безуспешно пытаясь найти позу, которая соответствовала бы приличиям и позволяла при этом не вылезать из-под пледа. - Как хорошо, что вы нас навестили! Простите, я немного расклеился...
- Лежи спокойно, - строго сказала Мэри. - Фанни тебя извинит.
Фанни с тревогой наблюдала эту сцену:
- Что с вами, Перси? Вы серьезно больны?
- Пустяки... - Шелли снова улегся.
- Две ночи от болей глаз не сомкнул, - пояснила Мэри.
- Но - отчего это? Что случилось?
Шелли - нарочито бодрым тоном:
- Немного простудился, должно быть. Плюс - нервы, усталость... В общем, ничего опасного. Со мной и раньше бывали подобные приступы.
- И что надо делать?
- Ничего - ждать. Через два-три дня обычно наступает облегчение. Оставим эту неинтересную тему. Клер, дорогая, будьте так добры, угостите мисс Фанни чаем... Правда, подать к нему нечего. ..
- О, ради бога, не беспокойтесь, - запротестовала Фанни, - я к вам всего на минуту и есть совсем не хочу...
- Но глоток горячего выпить надо: после такого дождя! - сказала Мэри.
Клер поднялась с кресла:
- Попытаюсь добыть кипятку, - и выскользнула за дверь.
Мэри придвинулась поближе к сестре:
- Фанни, родная, расскажи скорее, как там дома? Что отец - все еще сердится?
- О! Не то слово! Я не пытаюсь даже заговаривать с ним о тебе или Шелли - он тут же впадет в гнев. "Они, мол, сделали меня посмешищем, знать их больше не хочу!" Мачеха все время шипит как змея. Запретила мне видеться с вами... Если только узнают, что я здесь была - меня больше не пустят домой... Пока шла сюда, я все время оглядывалась - боялась, что за мною следят...
- Бедняжка! - грустно, с затаенной иронией промолвила Мэри. - И как же ты осмелилась нарушить запрет?
- О, я должна рассказать вам такую новость, что откладывать было нельзя. Но... - запнулась, - она такая плохая, что не знаю, как и начать...
Шелли ободряюще улыбнулся:
- Ничего, Фанни, мы не из слабых - все выдержим.
- Я случайно узнала - из разговора отца с мачехой - что ваши кредиторы, Перси, больше не намерены ждать уплаты, и... вас посадят в долговую тюрьму. В ближайшие дни. Может быть, даже сегодня. Они узнали у книготорговца Хукема ваш адрес...
Мэри вспыхнула гневом:
- И что же отец? Ведь Шелли занимал деньги не для себя, а для него!
Фанни опустила голову, промолвила очень тихо:
- У Годвина нет денег... И вообще... он сказал, что ни во что не будет вмешиваться...
Мэри вскочила:
- Не может быть!
- Я слышала сама...
Мэри:
- Перси, что же теперь...
Вошла Клер с чайником:
- Вот, чай готов. Я нашла немного для заварки. А хлеба совсем нет - извини уж, Фанни.
- Так вы совершенно без денег?
Клер мрачно усмехнулась:
- Без единого пенса. Когда Шелли сможет выходить, он раздобудет малую толику, а пока соблюдаем пост. Очень полезно для фигуры.
Трое голодных рассмеялись, Фанни жалостливо вздохнула.
Шелли:
- Ничего, дело не так уж плохо. Я третьего дня написал своим друзьям - Пикоку, Хоггу... другие меня теперь не признают - попросил, чтобы прислали немного денег, и мы ждем ответа.
- Они еще не ответили?
Клер:
- Пикок прислал вчера полдюжины сладких пирожков. Мы их, конечно, сразу же съели.
Трое опять смеются. Фанни достала кошелек, вытряхнула из него все содержимое:
- Вот, у меня есть несколько шиллингов... Прошу вас, возьмите!
Шелли:
- Фанни, дорогая, мы не можем воспользоваться вашей добротой. Мы слишком хорошо знаем ваше положение.
Фанни - почти со слезами:
- Но ведь я не совсем чужая для вас!
Шелли опустил глаза:
- Спасибо...
Фанни встала:
- Ну, я пойду. Я и так уже очень задержалась. Миссис Годвин, наверное, сердится.
Мэри горячо обняла сестру. Клер вышла проводить Фанни.

Диалог на лестнице:
- Ах, Клер! Какие вы все счастливые!
- О да. Перси болен, Мэри беременна и тоже плохо себя чувствует, и все мы - голодные со вчерашнего дня. Счастья - хоть отбавляй.
- Они смотрят друг на друга - и светятся...
- Они - да, им довольно Шекспира на обед и любви на ужин. А мне чем прикажешь утешиться?
- Свободой...
- А что такое - свобода?
- Счастливая! Ты так привыкла к ней, что перестала уже замечать...

Вернувшись в комнату, Клер застала Шелли на ногах - морщась от боли, он натягивал сюртук. Мэри, очень встревоженная, помогала ему.
- Клер, он решил уйти из дома! Совсем больной - и в такую погоду!
- Что делать, любимая, я не намерен дожидаться здесь судебного исполнителя. За свои идеи - политические, социальные, философские - я готов идти хоть в тюрьму, хоть на эшафот, но сидеть за долги... и притом за чужие долги - нет, это уж слишком противно!
- Он прав, - сказала Клер. - Вам следует разлучиться на время. Перси должен скрыться, а мы с тобой останемся здесь, чтобы сбить с толку шпионов.
Мэри:
- Я понимаю, но уйти сейчас, в такой дождь! Он опять простудится, и...
- Ничего, родная, не тревожься, - перебил Шелли. - Только себя береги. Клер, вы позаботитесь о ней, хорошо?
- Ну, конечно...
Шелли застегнул последнюю пуговицу:
- Вот и все. Давай прощаться, любимая... - обнял Мэри. - Нет, не провожай меня - тебе тоже нельзя простужаться. Да и в смысле безопасности мне лучше уйти одному.
Клер пересчитала оставленные Фанни деньги:
- Здесь - пять шиллингов. Возьмите, Перси.
- Вам они нужнее, - возразил Шелли. - Я обойдусь.
- Разделим на всех поровну, - предложила Мэри.
Клер протянула Шелли несколько монет, он взял, сунул в карман.
- Спасибо. Ну, я пошел... - сделал два шага, остановился, оперся на спинку кресла.
- Опять спазмы? - испугалась Мэри.
Шелли с трудом перевел дыхание:
- Ничего... уже отпустило, - подошел к двери, на пороге остановился, обернулся: - Мэри!..
Мэри бросилась к нему, они сжали друг друга в объятиях... Наконец Шелли тяжко вздохнул и осторожно освободился из нежных рук возлюбленной.
- Все, любимая - надо идти. Я скоро тебе напишу. Не плачь. Все будет хорошо.
Дверь затворилась, шаги на лестнице смолкли.
- Ну, вот и конец нашей прекрасной идиллии, - мрачно подытожила мисс Клермонт.
Мэри вытерла слезы, через силу улыбнулась:
- О нет, Клер! Это еще только начало!

4.
«...О, любовь моя, зачем наши радости столь кратки и тревожны? Неужели так будет еще долго? Знай, лучшая моя Мэри, что вдали от тебя я опускаюсь почти до уровня грубых и нечистых. Я словно вижу их пустые, неподвижные глаза, устремленные на меня, и вдыхаю отвратительные миазмы, которые грозят подавить во мне волю. О, хоть бы перед сном осиял меня искупающий взгляд моей Мэри!..»
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
«...Спокойной ночи, возлюбленный. Завтра я это пожелание запечатлею на твоих устах... Привлеки меня к себе, прижми твою Мэри к своему сердцу; когда-нибудь она, быть может, снова найдет отца; но до той поры будь для меня всем, моя любовь...»
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
«...Моя любимая, мы скоро будем вместе. Мучения разлуки внушают мне небывалое красноречие и энергию, соответствующую опасности. Я так страстно люблю мою Мэри, что мы не можем быть разлучены надолго... Похвали меня за твердость, любимая, за то, что я не бегу безрассудно к тебе - урвать хоть минуту блаженства... Все, что есть во мне хорошего и сильного, влечет меня к тебе, - упрекает в медлительности и холодности, - смеется над страхами и презирает благоразумие! Отчего я не с тобой? - увы! Встретиться нам нельзя... Среди женщин тебе нет равных, - и я владею этим сокровищем. Как же безмерно мое счастье! Я окрылен им - и что бы ни случилось, я счастлив...»

А положение, между тем, отчаянное. Кредиторы преследуют по пятам. Собственные траты Шелли - включая и расходы на свадебное путешествие - были относительно невелики, эта часть долга не представляла особой проблемы. Но долги Харриет и, главное, суммы, которые он занял для Годвина!.. Выплатить их не было никакой надежды. Оставалось одно: скрываться и спешно искать возможность получить у ростовщиков новую ссуду - хоть фунтов триста-четыреста для погашения процентов, под обеспечение будущим наследством. Затея почти невыполнимая.
С Мэри они обменивались письмами, встречались урывками в безопасных местах подальше от дома - в кофейнях, в книжных лавках, в соборе Святого Павла - чтобы только увидеть любимые глаза, обменяться украдкой поцелуями - и поскорее разойтись: за Мэри могли следить.

...Хорошо еще, что Лондон - столица туманов: в их серой дымке проще ускользнуть от шпиона. Мэри спешила на свидание, оглядываясь через плечо каждые пять шагов - нет, кажется, пока ничего подозрительного.
Вот и дверь Лондонской кофейной. Молодая женщина осмотрелась в последний раз - и вошла. Шелли увидела сразу: сидит за столиком в углу зала. Перед ним, как всегда, раскрытая книга, но он не читает - напряженно смотрит на дверь. Ждет. Вот увидел - радостно вскочил. Потянулся - явно за поцелуем, но, к счастью, вовремя вспомнил, что они не одни, и чинно уселся на прежнее место. Мэри села напротив. Несколько мгновений немого блаженного созерцания, потом - самый важный вопрос:
- Ну что, любимый - как ты себя чувствуешь?
- Спасибо, получше. А ты?
- Я - совсем хорошо.
- Что Клер?
- У нее все в порядке.
- Передай ей от меня привет. Мне кажется, она искренне к тебе привязана: это - мое мерило людской доброты... А ты обо мне скучала?
- И ты можешь спрашивать! А сам?
- Ужасно!.. Наша разлука нестерпима; я просто не в силах выносить твое отсутствие. Право, я думал, что это будет не столь мучительно... Я все время печален и подавлен, но это - счастье по сравнению с лучшими минутами моей прежней жизни!
- Ты говоришь моими словами. Я тоже счастлива - наперекор всему! Я была бы счастливейшей из женщин, если бы знала, когда придет конец нашей разлуке, и если бы отец...
- О, Мэри, ты коснулась самой болезненной моей раны. Как много несправедливости увидели мы от людей! На простых обывателей я не сержусь - они не ведают, что творят - но Годвин!.. Его холодная и мелочная жестокость по отношению к тебе потрясла меня даже больше, чем подлое предательство Хукемов. Он не может простить меня - пусть так, но отталкивать свою любящую дочь лишь за то, что она осмелилась жить согласно принципам, которые он сам проповедовал! Нет, это не укладывается у меня в голове...
- Полно, любимый. Не будем отравлять себе радость нашей встречи - она ведь так коротка...
- Увы, она даже короче, чем ты думаешь. Я должен уйти через несколько минут: в три пополудни у меня свидание с мистером Уотсом.
- А кто это?
- Биржевой маклер, приятель ростовщика Баллахи. Старый лысый человек, на вид добродушный. Его тронули мои злоключения, и он сказал, что, возможно, одолжит мне фунтов четыреста под будущее наследство. О, если бы это удалось - все сегодняшние проблемы были бы решены, мы вновь соединились бы под одним кровом... Но так или иначе, Мэри - мы не должны падать духом. Свет моей жизни, моя надежда! Не печалься, все будет хорошо. Потрепи еще несколько дней. Я приложу все силы - и мы вырвемся из капкана!
- Я верю в это, родной мой.
- Твоя вера удвоит мое мужество. А сейчас... мне пора идти.
- Уже!
- Да, ничего не поделаешь. Один поцелуй, любимая...
- Нельзя: на нас смотрят.
Действительно - молодая и ослепительно красивая пара, естественно, привлекла внимание всей кофейной.
- Забудем о них... - попросил Шелли.
Мэри потупила взор:
- Не могу. Самое святое - на глазах любопытных... все равно что лечь на улице в грязь.
- Это пытка Тантала: быть рядом с тобою - и не обнять...
- Зато послезавтра - наш день: воскресенье, - улыбнулась Мэри.
Шелли тоже улыбнулся - грустно и чуть насмешливо:
- Хвала библии: в день, когда бог отдыхал после сотворения мира, в Англии запрещено брать под стражу.
- Приходи пораньше, любимый.
- Я примчусь с рассветом - и не уйду до полуночи...

5.
Как долго ждешь воскресенья - и как быстро оно пролетает! Оглянуться не успели, как уж стемнело. Скоро опять расставаться...
Двое сидят на диване, обнявшись. Молчат, слушают собственную душу - ни жеста, ни вздоха...
Шепот:
- Как стучит твое сердце, любимый... Самый сладостный для меня звук на земле... - бьют часы. - О! А этот - самый ненавистный!
Шелли сосчитал удары:
- Девять... У нас еще целых три часа...
- Два с половиной: лучше уйди пораньше - в полночь тебя могут караулить внизу.
- Не думай о мрачном, родная. У нас еще два с половиной часа - это целая вечность...
И вновь - тишина. Только потрескивает фитилек свечи и старые ходики откусывают секунды от тающего воскресного вечера.
- Мэри...
- А?..
- Вчера мы не виделись. Что ты делала?
- Читала... Немного стряпала... Болтала с Пикоком - он приходил справиться о твоих делах.
- Думала обо мне?
- Конечно - весь день.
- Я о тебе - тоже. Весь день. Кроме двух часов.
- Почему - кроме двух?
- Два часа я провел в анатомическом театре, на вскрытии...
- Это - самоистязание. С твоими-то нервами! Ты же рассказывал, что в прошлый раз тебе было дурно...
- А вчера я выдержал до конца. Понимаешь, если изучать медицину всерьез, то без анатомии никак не обойдешься. Я, как ты знаешь, неплохой химик - это облегчает задачу. Немного еще подучусь - и буду своим трудом зарабатывать нам на хлеб. А кроме того, я смогу быть бесплатным врачом бедняков. Какой другой род деятельности может дать столько добра, столько общественной пользы?
- Просвещение. Лечить души не менее важно, чем тела. А ты прежде всего поэт - не забывай об этом. В последнее время ты ведь почти не пишешь.
- Ох, Мэри... Средних стихов писать не хочу, а на большое, настоящее - нет сил. Хотел бы я знать, смог бы Вордсворт создавать свои бессмертные гимны природе, если бы он был вынужден иметь дело с ростовщиками?
- Не думай о них, родной - хоть пока мы вместе. У нас еще целых два часа...
Стук в дверь. Мэри мгновенно вскочила с дивана:
- О господи! Перси, что делать?
- Отпирать.
- А если это - за тобой?
- Вряд ли: сегодня же - воскресенье. И представители закона никогда не стучат так деликатно.
Мэри отперла дверь. Вошла Клер.
- Извините за беспокойство - рассыльный только что принес вот это письмо для вас, Перси; сказал - очень срочно.
- От Элизы? - удивился Шелли, взглянув на почерк; развернул, прочел: - Боже мой...
Мэри:
- Что там?
- Харриет больна, ей очень плохо. Просит немедленно прийти.
- И ты пойдешь к ней?
- Да. Сейчас же.
- Вы - пойдете?! - возмутилась Клер. - Но эта женщина подло травит вас... и нас всех! Она делает все новые долги и присылает кредиторов к вам; она натравливает кредиторов Годвина; она распространяет гнусную клевету, будто...
Клер запнулась, и Мэри, взглянув на сестру, докончила ровным тоном:
- ... будто бы ты живешь с нами двумя - в самом грязном смысле... То есть что Клер - тоже твоя любовница...
Шелли побледнел:
- Не может быть, чтобы о нас говорили такое!
Клер:
- Не только может быть, но - есть!
Шелли не сразу нашел, что сказать. Наконец промолвил тихо:
- Если подлые слухи и распространяются - это еще не значит, что они исходят от Харриет. Я верю, она не может опуститься до такой низости. Но если бы даже и так... Она ведь очень несчастна! Сейчас ей плохо. Она зовет - я должен идти...

Знакомый дом Вестбруков. Звездное небо и месяц над крышей... Почему-то вспомнилось давнее, милое - вечер в апреле, когда он так же спешил к больной Харриет - еще не жене своей и даже не невесте - вызванный запиской Элизы... И так же, как в тот вечер, Элиза отперла ему дверь и проводила по скрипучей лестнице наверх, в комнату сестры; только тогда старая дева заискивающе улыбалась, а теперь ее губы поджаты и лицо дышит ненавистью. И Харриет на кушетке, с белой салфеткой на лбу - совсем как в тот раз...
Она радостно приподнялась навстречу:
- Ты пришел!
- Ты позвала... - Шелли придвинул к кушетке стул, уселся. - Ну, как ты, милая девочка? Судя по внешнему виду - опасность давно позади.
- Да, мне лучше. А три часа назад вдруг стало так дурно... Я испугалась... подумала, может, это смерть. И первая мысль была - послать за тобой.
- Это естественно.
- А ты испугался, когда прочел письмо?
- Очень...
- А если бы и впрямь умерла - ты бы жалел? Или радовался, что развязала тебе руки?
Шелли вспыхнул от гнева:
- Как ты можешь так говорить?
- И все-таки? Скажи мне правду...
- Я всегда говорю правду. Бедное дитя, я всей душой хочу, чтобы ты была здорова... И счастлива, как сумеешь. А мысли о смерти выброси немедля из головы.
- А ведь это вполне может случиться... - Харриет смотрит такими серьезными и печальными глазами, что у Шелли невольно сжимается сердце. - Мне ведь скоро рожать, и кто знает, выживу ли...
- Не беспокойся. Конечно, следует пригласить опытного врача, но я надеюсь, что никакой опасности и не возникнет: физически ты здорова, первые роды прошли гладко, а вторые, как говорят, всегда легче первых...
- Если будет мальчик, назову его твоим именем... - пауза. - Ты знаешь, я подумала - и решила, что непременно буду сама кормить новорожденного. Ты доволен?
Шелли опустил глаза:
- По-моему, это хорошая мысль.
Оба молчат. Харриет то вспыхивает, то бледнеет; она очень хочет сказать ему что-то, но не может решиться... Наконец - отважилась:
- Перси, а помнишь, как в этой самой комнате ты мне рассказывал о своей первой любви?
- Помню, дорогая.
- А наше венчание в Эдинбурге?
- Помню.
- А Дублин - как мы вместе разбрасывали памфлеты на улицах?
Он улыбнулся:
- О, конечно, помню...
- Ведь хорошо было?
- Очень.
Харриет приподнялась на кушетке:
- И мы с тобой были счастливы, правда?
- Правда.
- Быть может, попытаемся начать все сначала? Уедем, куда ты захочешь, я буду заниматься всем, чем прикажешь - хоть переводить Горация, хоть распространять твои брошюры...
Она потянулась к Шелли, попыталась обнять... Он отстранил ее руки - мягко, но непреклонно:
- Не надо. Пойми, бедная девочка - ты должна смириться. Пока я жив - у тебя будет верный и преданный друг, но любовником твоим я не стану вновь никогда.
Харриет отодвинулась, глаза ее сверкнули горем и гневом:
- Тогда зачем ты пришел? Издеваться? Будто не понимаешь, что твоя дружба мне не нужна! И глядишь так ласково, называешь «бедной девочкой»... О! Ты - демон! Холодное, бездушное чудовище!
Шелли встал, промолвил растерянно:
- Харриет, прости - я не хотел тебя обижать. Я, наверное, в самом деле чего-то не понял...
Она легла, отвернулась лицом к стене, сказала глухо:
- Ненавижу тебя. Уходи. Уходи навсегда...

30-го ноября Харриет Шелли родила сына. Она назвала его Чарльз Биш.

6.
Новый год - 1815-й - явился с подарками. Для лорда Байрона он припас золотую цепь Гименея (бракосочетание поэта с мисс Анабеллой Милбенк состоялось 2 января); для Европы - очередную встряску: «Сто дней» Наполеона и грандиозную резню Ватерлоо; для Англии - «хлебные законы», гарантирующие высокие цены на хлеб, то есть жирные барыши для землевладельцев и голод для бедняков.
Шелли январь 1815 года принес перемену судьбы. В этом месяце умер его восьмидесятитрехлетний дед, сэр Биш Шелли. Мистер Тимоти в свою очередь стал сэром Тимоти, баронетом. Что до огромного состояния старика, то наследником майората, согласно завещанию сэра Биш, становился не сын его, а старший внук Перси. Новоиспеченного баронета никак не устраивал такой поворот событий: на своего бунтовщика-первенца он смотрел как на позор семьи и думал лишь о том, чтобы обеспечить интересы младшего сына, Джона.
У Перси не было ни малейшего желания ввязываться в длительную семейную тяжбу. Стать единственным обладателем большого богатства он не стремился: если в ранней юности и связывал с ним некие утопические филантропические прожекты, то теперь, набравшись житейского опыта, ощущал, что сам не имеет ни сил, ни здоровья, ни веры, необходимых для их практического осуществления. А для себя лично и своей семьи он хотел лишь гарантированного достатка, который дал бы ему независимость, покой и досуг, необходимый для литературных занятий, а также возможность оказывать помощь нуждающимся друзьям. При таких скромных запросах заключить соглашение с отцом оказалось возможно. Перси, уступив мистеру Тимоти права на часть имения, получил ежегодную ренту в 1000 фунтов стерлингов плюс несколько сот фунтов единовременно для погашения долгов.
Итак, тысяча фунтов в год... Из них двести от выделил Харриет - не роскошное, но приличное содержание, во всяком случае, на ближайшее время, пока дети маленькие. Далее - Годвин... Философ по-прежнему не желает знать свою непокорную дочь, не отвечает на ее письма. И по-прежнему остро нуждается в деньгах. Надо помочь ему. Но тут двумя сотнями фунтов не обойдешься... Перси вновь пришлось занять у ростовщиков тысячу - под залог ренты - целевым назначением для Учителя. Годвин, правда, счел, что этого мало, но большего «преступный соблазнитель» его дочери при всем своем желании сделать не мог.
Так или иначе, жизнь понемногу наладилась. «Незаконное семейство» - Шелли, Мэри и Клер Клермонт, которая все еще не смогла найти себе подходящего места - наконец-то сменило меблированные комнаты на небольшую уютную квартирку. Там в конце февраля Мэри родила свое первое дитя - крошечную девочку, слабенькую, недоношенную. Врач сказал, что малютка жить не будет. Шелли не мог примириться с таким приговором; призвав на помощь все свои медицинские познания, он дни и ночи бодрствовал над колыбелью. Но через две недели, 6-го марта, девочка умерла.
Мэри достойно встретила этот удар судьбы: не отчаялась, не сломалась, не прекратила даже своих обычных занятий - по-прежнему много читала, вела дневник - но душевная рана кровоточила еще долго, долго малютка снилась ей по ночам - живая... и бедная мать, проснувшись, рассудку вопреки бросалась к пустой колыбели...
Перси тоже был глубоко опечален и, к сожалению, очень нездоров. Теперь, когда непосредственная опасность уже не грозила его новой семье, и жизнь вошла в более спокойное русло, стальная пружина нервного напряжения, долгие месяцы натянутая до предела, внезапно ослабла, и наступила реакция - он словно почувствовал сразу тяжесть всех нравственных мук и лишений, перенесенных за последний год...
Английской общество тоже хворало. Теперь это уже было не местное воспаление - как ноттингемское в 1811 году - нет, в самом Лондоне начала подниматься температура: митинги, демонстрации против «хлебных законов», активизация тайных республиканских обществ, порой даже призывы к революции... Шелли не участвовал в этих выступлениях. Да, как ни странно - отважный рыцарь, который три года назад в поисках арены для активной общественной деятельности добрался аж до Ирландии, на этот раз оказался в стороне от событий. Что удержало его? Болезнь? Ответственность за Мэри? Память о былых неудачах, неверие в себя? Все это вместе, пожалуй, но прежде всего - неверие в само дело, в его новых лидеров - среди них не было мудрых философов a'la Годвин; в глазах Шелли эти мало¬известные люди были «невежественными демагогами», охваченными жаждой разрушения, вполне способными на то, чего он больше всего боялся - на «зло во имя добра». Он чувствовал, что должен что-то делать, но не знал, что именно - играть самостоятельную роль он не был сейчас способен, отдаться на волю потока не хотел - и это состояние тревоги и нерешительности было очень тягостно.
Появились и другие источники внутреннего дискомфорта: запрятанная в глубину сердца тоска по малютке Ианте (с Харриет Шелли теперь не виделся, необходимые деловые контакты осуществлялись через Пикока) и, как ни странно - присутствие в доме Клер. Самого Шелли оно не тяготило, даже наоборот, но у Мэри все чаще стало вызывать раздражение. Ведь среди обвинений, предъявленных Шелли обществом, едва ли не самым неприятным был слух о его сожительстве с двумя сестрами - гнусная клевета, которую, однако, довольно трудно было лишить пищи, пока Клер не переехала на другую квартиру. Притом Мэри, ни секунды не сомневаясь в безупречном поведении мужа, начала смутно подозревать, что сводная сестра, и в самом деле, испытывает к Перси чувства более пылкие, чем простая дружба. В такой ситуации для обоих сторон лучше всего было бы разъехаться, и как можно скорее. Но освободиться от Клер оказалось теперь непросто: вернуться к матери она не могла - Годвины не желали ее принять, а найти подходящую работу (место гувернантки или что-то в этом роде) для девушки, связанной с семьей известного нарушителя общественной морали - задача совершенно невыполнимая. При такой ситуации естественно, что в союзе отверженных возникла некоторая напряженность, которую Шелли постоянно старался смягчить с присущей ему деликатностью.
Короче говоря, счастье было не совсем безоблачным - да оно и не могло быть безоблачным, коль скоро о живых людях речь, а не о героях леденцовой идиллии. Но тени от облаков набегали и уходили, а солнце продолжало сиять - великолепное, торжествующее солнце большой настоящей любви.

7.
Жизнь изгоя всегда тяжела - даже при самом философском к ней отношении. Выстоять под постоянным градом плевков, щелчков и уколов, пожалуй, не легче, чем встретить грудью жестокий удар судьбы. Трусливое предательство Годвина, ханжество бывших друзей, закрывших перед «прелюбодеями» все двери, грязные слухи и сплетни на каждом шагу - все это мелочи, но они ранили душу, особенно - Мэри. Выход из создавшегося положения был один: превратиться в отшельников.
Летом 1815 г. Мэри и Перси покинули Лондон, сняв дом в Бишопгейте, на окраине Виндзорского леса - очаровательное, очень живописное, тихое место. Здесь влюбленные могли без помех наслаждаться обществом друг друга, ибо Клер, наконец-то, оставила их: было решено, что она попытается пожить на морском побережье в пансионе, содержавшемся одной знакомой дамой.
Что касается новых соседей - жителей Бишопгейта - то среди них Шелли интересовали только бедняки (на предмет благотворительности); от «хорошего общества» наш герой предпочитал держаться подальше - как для того, чтобы избежать оскорбительных ситуаций, вполне возможных в его нынешнем положении, так и - прежде всего - опасаясь черной скуки, которой грозит общение с посредственностью. Печальный опыт в этом отношении у него уже был, причем благоприобретенный тут же, в Бишопгейте. Среди обитателей местечка был некто Тонсон - исключительно нудный и настырный господин, с удивительным упорством стремившийся навязать Шелли свое общество, так что вскоре неблагодарный объект столь пристального внимания стал бегать от своего докучного поклонника, как школьник от гувернера. Дело доходило до курьезов: так однажды поэт шел по дороге среди полей, как вдруг завидел вдали Тонсона, шагающего ему навстречу. Спрятаться на открытом месте было, вроде бы, некуда. Не долго думая, Шелли перескочил через плетень, стремглав пересек поле, спрыгнул в канаву и пригнулся, надеясь остаться незамеченным. Вскоре, однако, поблизости раздались голоса: несколько мужчин и женщин, косивших на поле траву, подошли посмотреть, что случилось. Над канавой наклонились три озабоченные физиономии:
- Что с вами, сэр? Нужна помощь?
- Нет, друзья, уходите! Разве вы не видите, что это судебный пристав?
Крестьяне вернулись к своим делам, а мистер Тонсон, к счастью, прошел мимо, ничего не заподозрив. Дома Шелли рассказал о своем приключении Мэри и приехавшему в гости Пикоку, и все трое от души посмеялись. И правда, случай был весьма комичный. Но вот что совсем не смешно: кажется, именно тогда, в Бишопгейте, Шелли впервые ощутил, как велика пропасть между ним и другими людьми. Всю жизнь мечтавший о всеобщем братстве, или хотя бы о союзе единомышленников, он почувствовал себя вдруг бесконечно одиноким в этом холодном мире - в огромной многолюдной пустыне, где у него было теперь только три близких человека: Мэри, Пикок и Хогг.
Двое последних, хоть и не одобряли разрыва Шелли с Харриет, остались, тем не менее, верны опальному другу. Они часто приходили в Виндзор пешком - Хогг из Лондона, Пикок из Марло. С Пикоком Шелли теперь особенно сблизился - несмотря на чувствительную разницу в возрасте (восемь лет) и полную противоположность убеждений и темпераментов. Насмешливый скептик, заклятый враг всех романтиков-идеалистов, Пикок, тем не менее, очень тепло и уважительно - хоть и не без оттенка любовной иронии - относился к своему младшему другу; Шелли, в свою очередь, высоко ценил острый ум, обширные познания и мягкий характер Пикока, с вниманием прислушивался к его практическим советам. Терпеливо, умно и тактично Пикок выполнял свою добровольную - и весьма щекотливую - миссию посредника между двумя осколками распавшейся семьи, через него Шелли всегда имел сведения о Харриет и детях - об их здоровье и материальном положении - а это в сложившейся ситуации было особенно важно. Наконец, само общение с таким незаурядным, оригинально мыслящим человеком было для Шелли радостью; какие чудесные прогулки совершали они вдвоем - а иногда втроем с Хоггом - пешком по Виндзорскому лесу или на лодке по Темзе; какие чудесные вечера проводили у камина за беседой о литературе и политике! Больше о литературе, ибо политики Пикок не любил и старался держаться от нее подальше, а Хогг и вовсе перешел во вражеский лагерь, сделавшись завзятым ура-патриотом и консерватором. Политические и мировоззренческие идеи Шелли остались прежними - и он их по-прежнему при каждом удобном случае демонстрировал, хоть и понимал прекрасно, что после Ватерлоо, когда в Англии, как и на континенте, восторжествовали самые черные силы реакции, и гонения на демократов приняли форму открытого террора, какие бы то ни было практические шаги, направленные к заветной цели, не только смертельно опасны, но и попросту невозможны. Но это было уже его личной трагедией, и каких душевных страданий она ему стоила - об этом не следовало знать ни друзьям, ни даже Мэри.
А Мэри вновь носила под сердцем дитя. Боль первой утраты прошла, сменилась надеждой, сладостным предвкушением ни с чем не сравнимого счастья. Да и нынешнее состояние само по себе было счастьем... Если бы не жестокость отца! И не болезнь Шелли - постоянный источник тревоги в течение этих весенних и летних месяцев...
Эта хворь оказалась гораздо более изнурительной и упорной, чем предполагали сначала. Какая-то странная синусоида: то выдавалось несколько благоприятных дней, и можно было наслаждаться не только чтением и покоем, но и столь полюбившимися прогулками по окрестным лесам и лугам; то вдруг, без видимых причин - резкое ухудшение: острые боли в боку (давний, хорошо знакомый враг, теперь окончательно обнаглевший) или приступы крайней физической слабости и нервной раздражительности, так что приходилось мобилизовывать всю волю и мужество, чтобы не дать окружающим заметить свое состояние.
В чем коренилась причина этого странного недуга? Пикок, человек сугубо земной и большой гурман, склонен был видеть ее в вегетарианской диете, которой Шелли упорно держался, и рекомендовал отбивную котлету в качестве лучшего лекарства. Идея оригинальная и приятная, что и говорить - но доктор Лоуренс, пользовавший Перси, был, по-видимому, ближе к истине: он толковал о слабых легких и больных нервах и советовал избегать волнений. Шелли молча улыбался: выполнить такое назначение можно было тремя способами - или перестав интересоваться политикой, или насильственно изолировавшись от окружающей действительности (скажем, улетев на Луну), или, наконец, отрекшись от самого себя, не только от высших своих идеалов, но даже от элементарного сострадания обездоленным... Все эти возможности для него одинаково недоступны.
В сентябре, к счастью, наступил перелом к лучшему - после лодочной экскурсии вверх по Темзе, которую предприняла наша молодая пара вместе с Пикоком и нежданным гостем - младшим братом Шелли (первый, и, увы, единственный визит Джона после разрыва Перси с семьей). Начало казалось не совсем удачным - поэт чувствовал себя прескверно и опасался, как бы ему не пришлось вернуться с полдороги; но потом, благодаря то ли движению и смене впечатлений, то ли бараньим отбивным, съеденным-таки под нажимом Пикока, он приободрился, взялся за весла, и вся компания без потерь добралась почти до самых истоков, до тех мест, где вода не доходила до брюха вошедшим в реку коровам. Домой туристы вернулись хорошо отдохнувшие, довольные и веселые, и поэт впервые после долгого творческого застоя ощутил в себе не только желание работать, но и необходимые для этого силы.
Появились и новые замыслы. Один казался особенно соблазнительным: история молодого поэта, чистого и глубокого, влюбленного в природу, охваченного жаждой познания... Образ - почти автопортрет, однако без главной составляющей: стремления к самоотдаче, к труду и самопожертвованию ради общей пользы - которое всегда лежало в основе побуждений и поступков самого Шелли. Оба они - и автор, и его герой - равно чужие в мире эгоистов, жестоких, тупых и бездуховных, но если Шелли вступил в бой с этим миром, то его слабый двойник просто уходит от людей, не способных его понять; но тем самым он лишает себя счастья любви - и гибнет, сломленный одиночеством. С гражданских позиций нетрудно осудить прекрасного индивидуалиста, но справедливее - пожалеть: природа скупа, она далеко не всегда в придачу к таланту дает мужество. Не каждому дано трудное счастье - родиться борцом.
Трагедия высокой души, не понятой и не принятой окружающими... Только теперь, после горького разочарования в Харриет, после урока, преподанного добродетельным Годвином и высококультурными обывателями вроде мадам Бонвиль, в творчестве Шелли могла возникнуть подобная тема...

«...Сестра Земля, брат Океан, брат Ветер!
Когда от нашей Матери великой
Взаправду научился я ценить
Любовь к себе и отвечать вам тем же;
Когда воистину я дорожил
Росой рассвета, ароматом полдня,
Вечернею зарей с блестящей свитой
И строгим звоном тишины ночной;
Когда равно пленяли сердце мне
И вздохи Осени у гулких рощ,
И звездный блеск Зимы на серых травах,
И поцелуй Весны, дышащий страстью;
Когда я с умыслом не обижал
Ни птиц, ни насекомых, ни зверьков,
Но как родных ласкал их, - то простите
Мне эту похвальбу и не лишайте
Меня частицы ваших прежних ласк!
О Мать непостигаемого мира!
Прими мою торжественную песнь
Как знак любви к тебе...»9

Да, вот так и следует начать поэму - гимном во славу Природы, во славу Жизни! Как бы ни сложилась личная наша судьба - Жизнь и Природа пребудут вовеки, и Красота никогда не умрет...
Конец сентября. С деревьев падают листья, засыпают притихшую землю, невесомыми золотыми корабликами покачиваются на зеркальной воде. Цветов уже нет, и дикие травы увяли - венок не сплетешь, как весной - но как ярки, торжественны краски осенних листьев! И не захочешь - а соберешь роскошный, немного печальный букет...
Над рекой, по лугам, по шуршащим лесным тропинкам бродит в одиночестве высокая тонкая фигура. Ступает легко и бесшумно, как призрак, и весь вид - как у пришельца из иного мира: лицо бледное, сосредоточенное, отрешенное от всего земного, огромные глаза то блестят лихорадочно, то затуманены, словно взор их устремлен в собственную душу; ворот белой рубашки распахнут, шея открыта, полы длинного плаща метут траву, цепляются за кусты; в растрепанных волосах запутались нити паутины... Местные крестьяне при встрече уступают дорогу, улыбаются - они привыкли к этому странному существу. Сначала-то удивлялись, даже побаивались: «Барин, видать, того... не в себе... а может и хуже: в церковь не ходит - небось, неспроста!» Потом поняли главное: добрый. В доме леди Ламли, где он поселился, живало прежде много знатных господ - и богатых, и набожных; немало их и сейчас живет окрест, некоторые даже любят говорить красивые слова о добре, о любви к ближнему, и оделять голодных библиями - но никто и никогда в тех краях не оказывал нуждающимся такой щедрой денежной помощи и не делал этого так деликатно и так... любовно, как этот непонятный отшельник.
За истинную доброту (не от разума, не от осознанного долга - от сердца, от внутренней потребности облегчить чужие страдания) приходится зачастую платить не только деньгами, но и собой - своим временем, покоем и удобством, подчас даже - здоровьем. Шелли, верный своему правилу ничего не делать наполовину, в заботах о ближних особенно часто доходил до крайностей. Известно много историй об его филантропических приключениях - всегда трогательных, иногда комичных. Так однажды Шелли, встретив нищенку и не найдя при себе денег, снял и отдал ей свои башмаки, а сам продолжал путь босиком. В этом поступке не было никакой нарочитости, ни малейшего самолюбования - была одна только жалость, да еще, наверное, чувство неловкости: если полез в кошелек, значит, уже вроде как что-то обещал; нельзя же обманывать ожидания... Но вершиной всех благотворительных подвигов надо признать, конечно, его медицинскую одиссею. Дипломированным врачом Шелли так и не стал: начатые год назад интенсивные занятия анатомией и патологией были слишком тягостны, и он их бросил, как только, с получением наследства, отпала необходимость в пофессии ради заработка; однако он все же успел накопить достаточно знаний для того, чтобы оказывать нуждающимся элементарную помощь, и той осенью в Бишопгейте они весьма пригодились: в деревнях, над которыми поэт взял самовольное шефство, было много больных. Труды на этой ниве кончились тем, что Перси сам слег, заразившись злокачественной лихорадкой. Но эта неприятность - в недалеком будущем, а пока...
...Пока любитель далеких прогулок возвращается домой с добычей. Роскошный букет желто-красных листьев - для Мэри: ей уже трудно много ходить по пересеченной местности. А для себя - исписанные вдоль и поперек листки блокнота: нигде не работается так хорошо и легко, как в лесу. Но скоро, увы, с этим зелено-золотым кабинетом надо будет расстаться: придут дожди, туманы, холодные ветры...
Осень.
---------
Октябрь, ноябрь, декабрь... Дождь, слякоть, ветер, снег. Прежняя боль: несовершенство мира, трагический разрыв между Сущим и Должным, собственная беспомощность, неспособность ничего изменить. Прежнее, ничуть не потускневшее за год, счастье: Мэри. И еще - денежные проблемы, болезни, житейские тревоги. И еще - работа, книги, друзья.
Долгие вечера у камина - счастливые часы интенсивного духовного общения... Правда, Мэри - в интересах будущего члена семьи - теперь вынуждена рано ложиться спать, зато Пикок и Хогг, когда они в Бишопгейте, не расходятся по своим комнатам до глубокой ночи - болтают, цедят по глоточку вино, подтрунивают над трезвенником-хозяином. Иногда появляется единственный новый друг - доктор Поуп из Стейнса, по профессии врач, по религиозным убеждениям - квакер. Этот почтенный пожилой джентльмен очень любил поговорить с Шелли о теологии. Поначалу Перси уклонялся от подобых тем, боясь оскорбить чувства верующего (его собственные атеистические убеждения не изменились и просветительский пыл не погас, но с жизненным опытом прибавилось деликатности), однако доктор успокоил его: «Я всегда рад слушать вас, дорогой Шелли. Ведь вы, я вижу, человек незаурядный...» А когда друзья во плоти отсутствуют - в пустые кресла у камина садятся те, кто ближе близких: гении прошлого. Радость общения не прерывается...
Поэма о поэте закончена - дитя меланхолии, сгусток нежности и печали. Название Шелли никак не мог придумать; выручил Пикок - предложил красивое слово «Аластор», которое, однако, есть имя зловещего демона древнегреческой мифологии. Специальностью этого мрачного духа было - карать людей с гордым и неукротимым характером, заводя их в пустынные места и отдавая в жертву какому-нибудь величественному, но гибельному для смертных явлению природы. Греческим образом воспользовались не случайно: той осенью трое друзей - Пикок, Хогг и Шелли - с увлечением занимались языком, историей и культурой древних эллинов, нередко вечер за вечером посвящались чтению вслух и обсуждению творений Софокла, Эсхила, Платона. От греков возвращались вновь к соотечественникам - классикам и современникам. Шекспир и Мильтон, Вордсворт и Байрон (особенно Байрон - его творчеством Шелли страстно увлекался), эпическая поэзия и театр - любая тема вызывала горячие споры. Например, комедия. К этому жанру Шелли относился настороженно - его вкус предъявлял к ней слишком высокие требования; то, что у натуры не столь утонченной вызывало смех, его часто отталкивало, оскорбляло нравственное чувство. Кроме того, он считал, что порок достоин не смеха, а сожаления. Друзья-скептики знали за ним эту черту и не упускали случая поразвлечься.

...Вечер, очень поздний - почти ночь. Трое у камина.
Пикок - торжественно:
- Хогг, поздравьте меня с успехом: третьего дня я вытащил Шелли в театр, на «Школу злословия».
Хогг - удивленно:
- Это правда?
Шелли, со вздохом:
- Увы.
Хогг - обращаясь к Пикоку:
- И что ж - он, я полагаю, сбежал после первого акта?
Пикок:
- Представьте - досидел до конца.
Хогг:
- Неужели?
Пикок:
- Я его держал.
Хогг:
- Понятно. Но он, разумеется, не смеялся?
Пикок:
- Смеялся, и как! Но еще больше сердился.
Хогг:
- Перси, неужели вам не понравилось? Эта вещь замечательно остроумна и талантлива!
Шелли:
- Бесспорно. Но я нахожу в ней неверные взгляды.
Хогг:
- Какие же?
Шелли:
- А вы сопоставьте две сцены: пьяного Чарльза Сэферса - положительного героя - в компании собутыльников и героя отрицательного, Джозефа, в своей библиотеке. Идея комедии ясна: увязать добродетель с бутылками, а порок с книгами.
Пикок и Хогг рассмеялись.
- При всем том, - продолжал Шелли невозмутимо, - я согласен, что пьеса Шеридана несравнимо выше всей той продукции, которую производят господа комедиографы. Они обычно не утруждают себя интеллектуальными усилиями - вместо подлинного юмора угощают публику фривольными шутками, а то и непристойностями - и считают свою задачу выполненной...
- Но теми же ошибками грешат и великие, - заметил Пикок. - Бомонт и Флетчер, даже сам Шекспир.
Шелли:
- То - дань нравам иной, более грубой эпохи, и нашим цивилизованным современникам не следовало бы подражать этим сторонам их творчества. Впрочем, некоторые - не все - комедии Шекспира глубоко поэтичны; что до Бомонта и Флетчера, то ими я не восхищаюсь.
Пикок:
- Но вы же не станете отрицать, что в комедиях этих мастеров есть места, исключительно яркие по богатству образности, по выразительности почти живописной! Хотите пример? - он встал, снял с полки книгу, полистал. - Ну вот, хотя бы этот пассаж из комедии «Женись и управляй женой», где бедняга Перес, рассчитывавший стать мужем богатой дамы, попался в лапы к авантюристке и вместо роскошного дома очутился в лачуге. Помните, как он жалуется на судьбу и описывает свое новое жилье и его обитателей? - читает:
«Хозяйка наша, старая карга,
от духоты и голода иссохла
И день-деньской у очага сидит,
С Сивиллой, дымом прокопченной, схожа.
Есть у нее служанка, но у той
Вид чудища, хотя она и девка:
Грязь и жара, что здесь царят, все тело
Ей скорлупой покрыли, как орех.
Бормочут обе, укают, как жабы,
Иль завывают, как сквозняк в щели...»
Согласитесь - великолепная картинка!
Хогг, со смехом:
- О да!
Шелли - тоном глубочайшего возмущения:
- И это вы называете комедией?! Сначала общество доводит этих бедняг до ужасающей нищеты, так что они и на людей становятся непохожи, а потом, вместо того, чтобы пожалеть, мы выставляем их на посмешище, словно чудовищных уродов!
Пикок - забавляясь:
- Но признайте хотя бы красоту слога.
Шелли подумал секунду:
- Пожалуй. Но если чувство извращено, то чем слог выразительнее, тем хуже...
В тот раз - как, впрочем, почти всегда - спорщики остались каждый при своем мнении. Да и позднее Пикоку так и не удалось приохотить своего серьезного друга ни к старой, ни к современной комедии. Чувством юмора Шелли не был обижен, он умел наслаждаться шуткой, когда она была того достойна, и если уж смеялся, то - от души, искренне и самозабвенно, как ребенок. Но такие минуты выпадали ему нечасто.

8.
10 декабря 1815 года у лорда Байрона родилась дочь, увенчав собою первый - и, как жизнь показала, единственный, - год несчастливого супружества. Утопическая попытка бунтовщика «исправиться», обретя в семейном кругу мир и покой, очень быстро показала свою несостоятельность. Возможно, Анабелла Милбенк искренне стремилась сделать мужа счастливым, но осуществить это намерение оказалось не в ее власти: по-видимому, сама природа не создавала двух более неподходящих друг для друга людей, чем она и автор «Чайльд-Гарольда», и за двенадцать месяцев тесного общения обе стороны дали друг другу больше отрицательных эмоций, чем среднестатистические супруги - за целую жизнь. В январе 1816 г. родители леди Байрон, желая посмотреть на внучку, пригласили семью дочери в гости; Анабелла с девочкой поехала к ним, Байрон остался в лондонской квартире на Пикадилли, терзаемый тоской, печенью и кредиторами, в ожидании распродажи за долги своей мебели и библиотеки. Тогда он еще и вообразить не мог, что жены и дочери больше не увидит, что через несколько недель тесть начнет дело о разводе, что по светским салонам поползет зловещая сплетня, которую быстро раздуют в грандиозный скандал, и в результате он сам навсегда лишится родины, доброго имени и душевного равновесия.
24 января 1816 г., через полтора месяца после Августы Ады Байрон, на свет появилось еще одно дитя - сын Шелли и Мэри, названный Вильямом в честь высокоморального деда; последний, блюдя свое реноме, никак не отреагировал на это событие. Зато отца оно привело в экстаз: ребенок в доме - венец семейного счастья! Одного, конечно, мало, но главное - начало положено. Ах, если бы еще хоть изредка видеть старшую дочь Ианту...
Рождение ребенка принесло, конечно, не только радости, но и дополнительные заботы и траты: у Мэри не было молока, и пришлось - скрепя сердце - взять кормилицу. Расход не такой уж большой - сравнительно с суммами, уплывавшими к Годвину - но когда бюджет находится в самом неустойчивом равновесии, любой пустяк имеет значение. Уютный дом в Бишопгейте стал теперь, пожалуй, дороговат... Приискать что-нибудь поскромнее? А может быть - уехать за границу? Там жизнь гораздо дешевле. И там нет моралистов-ханжей, там ни Шелли, ни, главное, Мэри не будут чувствовать себя прокаженными...
В течение февраля-марта это намерение - уехать - постепенно вызревало, но для того, чтобы решиться, потребовался толчок извне. В качестве такового послужила неприятная информация, которой с Мэри делиться было нельзя, а с другом - можно.
Трезвый скептик Пикок очень удивился, когда Шелли сказал ему, что получил предупреждение, будто сэр Тимоти задумал в скором времени осуществить свое давнее намерение - добиться признания своего старшего сына умалишенным и поместить его в соответствующее заведение.
- И что же, Перси - вы верите, что такое возможно?
- А вы - не верите?
- Честно говоря - нет. Во-первых, я знаю, что у вас - извините - богатая фантазия, а во-вторых, мне кажется, этот сюжет для нашего времени все-таки слишком мелодраматичен. Чтобы культурный, цивилизованный человек, член парламента, упрятал своего психически здорового сына в сумасшедший дом!..
- Однажды он уже пытался это сделать, - тихо промолвил Шелли. - Тогда мы еще не были врагами, и я не стоял между братом и дедовским наследством, как сейчас.
- Когда и как это было?
- Давно... Я еще учился в Итоне, и однажды, приехав на каникулы в Филд-Плейс, тяжело заболел. У меня было воспаление мозга... Ну вот, помню, как-то вечером - я едва начал оправляться и еще не вставал с постели - в мою комнату вошел слуга (а слуги всегда меня любили) и сказал, что сам слышал, будто отец говорил, что собирается отправить меня в дом умалишенных. Ужас мой был неописуем, и, если бы этот план осуществили - я, наверное, и впрямь сошел бы с ума... По счастью, у меня было немного денег - около трех фунтов - и мне удалось со слугой отправить письмо единственному в то время моему другу - доктору Линду. Он сразу приехал. Никогда не забуду, как он держался... Он вывел отца на чистую воду, пригрозил оглаской - и меня оставили в покое.
Длинное лицо Пикока вытянулось еще больше.
- Это ужасно... Послушайте, Шелли, а вы уверены, что... все было в точности так?
- Намекаете на мою, как вы ее назвали, богатую фантазию?
- Нет, но... Случай уж слишком чудовищный. Вы были тогда больны и еще не совсем пришли в себя после горячки - так может быть...
- О, я бы сам был рад считать это за бред, но, к сожалению, все происходило наяву. Отец всегда относился ко мне настороженно - я был слишком уж... не такой, как большинство; быть может, он и правда считал, что у меня голова не в порядке. Тогда, в юности, я бунтовал еще только против семейной и школьной тирании, на религию и государственные устои не покушался. Но сегодня - сегодня я не только непокорный сын; я - противник всего того общественного строя, вне которого отец себя не мыслит, я - не только моральный урод, позор семьи, но и... политический враг. А нет ненависти более беспощадной и непримиримой, чем ненависть политическая и социальная. Объявить меня сумасшедшим и упрятать в Бедлам - для отца это, пожалуй, была бы единственная возможность смыть пятно с родового имени... - Шелли помолчал и прибавил другим тоном: - Это, впрочем, не так просто сделать, а батюшка - трус; он, скорее всего, не решится. Если же опасность станет реальной - мы покинем Англию.
Пикок:
- Ну, до этого, я думаю, не дойдет. А вот кому, похоже, действительно вскоре придется уехать - это лорду Байрону: чернь всех сортов проявляет к нему слишком уж большой - и недобрый - интерес; его светлость, как говорят, не может даже выйти из дому, не оказавшись в окружении злорадно-любопытных - а такое внимание всегда вредно для нервов...
Шелли - с чувством:
- Бедный лорд Байрон!

9.
Март 1816 г. Лондон.
Пикадилли-Террас, 13.
- ...Да, Мур, как вы были правы, предостерегая меня от женитьбы на мисс Милбенк! Большей глупости придумать было нельзя...
Байрон, в роскошном шелковом халате, бегает, хромая, по комнате из угла в угол. Тень его - и не одна, а полдюжины, ибо в двух трехрожковых канделябрах зажжены все свечи - шесть теней его, то выростая, то съеживаясь, мечутся по стенам. Томас Мур из глубокого кресла печально наблюдает за другом.
- Да, поделом я наказан: сам в петлю полез!
- Вы, кажется, долго и упорно добивались согласия мисс Милбенк? В 12-м году она вам отказала, не так ли?
- Да. И я через два года посватался снова, хотя второй отказ был бы для меня бесчестьем... Вы тогда удивлялись, что я в ней нашел - не красавица, да еще и чопорная ханжа! Но я не замечал этого. Мне нравилась ее постоянная серьезность, делавшая ее непохожей на пустых светских львиц, нравилась ее чистота... Мне казалось, что она - совсем особенная: она умна, талантлива - и математик, и поэтесса разом; она искренне верит в добро... И вот мы поженились - и я понял главное: я ее не люблю! Она - чужая, ненужная, какой-то постоянный раздражитель... А она... принялась меня воспитывать! Она, видите ли, вообразила, что это ее миссия, ее долг - вернуть мне веру в бога!
- А вот это как раз было бы неплохо, - заметил Мур.
Байрон остановился посреди комнаты.
- Да я верю в бога! Еще бы! Я очень даже верю, что человек - это самое подлое, хищное, жестокое из животных - был создан им по его образу и подобию! О, я верю в бога, сотворившего этот мир, эту вселенную, которую мой друг Хобхауз вполне справедливо называет комом грязи - я верю в него, но как я могу поверить, что он добр, когда вижу его создание? Да, я верю в него - в бога-мстителя, тирана и мучителя всего живого - но склониться перед ним, петь ему хвалы - ни за что!..
Он тяжело перевел дух, помолчал - и продолжал немного спокойнее:
- Анабелла - это судьба, рок. Помните, когда я впервые увидел ее - мы с вами были вместе - я споткнулся на лестнице? Я тогда уже понял, что это - дурное предзнаменование, но - от судьбы не уйдешь...
- Говорят, вы были с нею жестоки - это правда? - спросил Мур.
- Отчасти. Я, в сущности, не хотел ее оскорблять - но она меня совершено не понимала! И при этом была уверена, что всегда и во всем права - вот что совершенно невыносимо... Я перед ней виноват, но я же раскаялся, я просил прощения - и получил отнюдь не христианский ответ... И потом, если учесть все обстоятельства... Этот год был страшно трудным, мучительным для меня - ведь я весь в долгах... придется продать Ньюстед! Кредиторы меня совсем затравили, в доме день и ночь крутятся судебные исполнители... Я буквально задыхаюсь в петле! И к тому же я болен... Нервы расстроены, шалит печень, бессонница, и есть совсем не могу... О, моя добродетельная жена выбрала самый подходящий момент, чтобы нанести удар в спину!
Он вновь заметался по комнате.
- А ведь когда уезжала - не было ни слова о разводе. Она отправилась погостить в новое имение своих родителей, с дороги писала такие дружеские, ласковые письма... И вдруг, ни с того, ни с сего - послание ее отца, решение о раздельном проживании. О! Я сделал для примирения все что мог! Они потребовали медицинского освидетельствования - ладно, я и на это согласился! Врачи подтвердили, что я психически вполне нормален. Я обещал, что если было в моем поведении что-то предосудительное, то больше этого не повторится... И что же! Моя набожная супруга, которой евангелие предписывало прощать грешника семью семьдесят раз, поторопилась вручить адвокату подробнейший список моих грехов и проступков, подсчитанных с математической точностью...Ф-фу... - он тяжело упал в кресло.
- Все же она, по-видимому, была с вами не слишком счастлива, - заметил Мур. - И с вашей стороны благороднее было бы все же простить.
- О, я простил! Я не желаю ей зла - пусть живет как умеет и будет счастлива! Пусть будет счастлива, хоть разбила мне жизнь и отняла ребенка... Моя дочурка Ада - я больше ее не увижу, вот где ужас!.. Пусть так. Я простил ей все, даже клевету, которая пущена в оборот ее близкими - и, боюсь, с ее согласия... Бог с ней, я простил - пусть будет счастлива... Но кое-кому - не прощу никогда!
- Не надо так волноваться, - мягко сказал Мур. - Я вас понимаю. Решение принято, обратной дороги нет - и не надо больше терзать себе душу. Успокойтесь.
- Успокоиться? Когда на меня со всех сторон льют ведрами грязь? Скажите, Мур, вы что - газет не читаете?
- Читаю, увы.
- Следовательно - знаете, что я и развратник, и садист, и антипатриот, и вообще... исчадье ада! Страшнее Нерона, Генриха VIII и Сатаны, вместе взятых! В Палате Лордов никто со мною не разговаривает, кроме одного лорда Холленда; все салоны передо мною закрылись... Что тори воспользовались предлогом для расправы - это понятно, но ведь и либералы - туда же! Леди Джерсей попыталась было пойти против течения, пригласила на вечер - и представьте, едва я вошел в гостиную, как все дамы разбежались, а мужчины отвернулись, чтобы не подавать мне руки!
- Мой бедный друг, вы должны были это предвидеть. Все они долго искали предлог поквитаться с вами, теперь нашли - и радуются! Вам было слишком много дано - красота, титул, шумный успех в свете, литературная слава... Этого не прощают. Да вы и сами избрали неверную линию поведения - где только можно наживали врагов, а дружеских советов не слушали. Бравировали своим цинизмом, своими романами...
- Мой цинизм есть лишь отсутствие лицемерия. А что до романов... Мур, клянусь вам - я в жизни не соблазнил ни одной женщины. Улыбаетесь? Это святая правда. Я никогда не позволял себе и намека на признание, пока не был уверен, что его от меня ждут... и рассердятся, если не дождутся. Нет, мой друг, дело не в моем личном поведении. Тут суть - политика, и только она! Помните, два года назад, когда я опубликовал стихи «К плачущей леди» - тогда тоже началась подобная свистопляска. Дело не довели до конца только потому, что не было предлога для расправы. Теперь он есть... А я, к тому же, напечатал свой наполеоновский цикл, «Звезду почетного легиона»! И - вот он, результат. Вся эта кампания травли организована сверху, и управляют ею из министерства внутренних дел, если не из кабинета принца регента!
- Вы так думаете?
- Я знаю наверняка. Третьего дня ко мне приходил один субъект - джентльменом такого не назовешь - и сделал некое предложение. Какое, угадайте!
- Понятия не имею.
- Я вам скажу, - Байрон подался вперед. - Он обещал мне, что травля в газетах будет прекращена при условии, если я изменю свои политические взгляды и признаюсь в том публично. Каково?
- Может быть, вы не так поняли?
- Все было изложено прямым текстом, без обиняков.
- И как вы ответили?
- Выгнал мерзавца.
- И что теперь будет?
- Поживем - увидим... Впрочем, я, скорее всего, в ближайшем будущем уеду из Англии. Воевать в одиночку против всего света и собственной жены - дело совершенно безнадежное.
- К сожалению, вы правы. Я, конечно, опубликую письмо или статью в вашу защиту, но боюсь - большого эффекта не будет.
- О нет, вы только не пытайтесь за меня вступиться! Это сочтут смертельным прегрешением, вы не оправдаетесь потом до конца дней.
- Ну, это уж моя забота, - Мур встал. - Так или иначе, мы с вами еще увидимся до вашего отъезда - а теперь мне пора проститься.
- Погодите, - Байрон потянулся за колокольчиком. - Разопьем прежде бутылочку хереса.
- В другой раз.
- Не уходите, Мур. Мне что-то не по себе и... не хотелось бы оставаться сейчас одному.
Дверь отворилась, вошел Флетчер.
- Письмо для вашей светлости. От дамы, милорд.
Байрон взял письмо, распечатал, усмехнулся:
- Поразительно настойчивая особа! Вы не поверили, дорогой Мур, когда я сказал, что не соблазняю женщин - а вот доказательство. Дама, которую я даже не видел, требует встречи. Это уже четвертое письмо за полтора месяца. Сначала она просила моей протекции для поступления на сцену, потом хотела прочесть мне свой роман, а когда и этот номер не прошел - написала, что влюблена. И наконец... вы только послушайте, что она пишет сегодня: «Вам может показаться странным, и, однако, это правда, что я свое счастье передаю в ваши руки. Если женщина с незапятнанной репутацией, свободная от власти отца или супруга, отдается вам без всяких условий, если она признается, что любит вас много лет и на ваше снисхождение к ней готова отвечать безграничной привязанностью и преданностью - неужели вы обманете ее ожидания?.. Я прошу только, чтобы вы позволили мне прожить несколько часов с вами, и не останусь ни одного мгновения после того, как вы мне скажете, чтобы я удалилась... Потом можете поступать как вам заблагорассудится, можете уехать, отказаться видеть меня, обращаться со мною жестоко - я ни единым словом вас не упрекну...» Ну, как?
Мур развел руками:
- Нет слов.
- Дама внизу, милорд, она ждет ответа, - сказал Флетчер. - Что прикажете ей передать?
- Что передать... А в самом деле, Мур - что ей передать?
- Что вы больны и вообще вас нет дома.
- Бесполезно: я три раза так отвечал. И потом... мне сегодня так тошно! Когда видишь вокруг одну только ненависть, приятно получить для разнообразия порцию любви.
- И - повод для нового скандала...
- А-а, теперь уже все равно. И потом - не могу же я быть до такой степени неучтивым! Отказаться от подобного предложения было бы не по-джентельменски, как вы полагаете?
- Я полагаю, что при таких обстоятельствах я могу идти по своим делам. Надеюсь, Флетчер выведет меня отсюда таким образом, чтобы избежать встречи с дамой?
- Разумеется. Ну что ж, тогда - до встречи, Мур.
- До встречи, мой бедный друг.
- Флетчер, проводите мистера Мура и просите даму сюда...
Оставшись один, Байрон поднялся с кресла, прошелся по комнате, бросил беглый взгляд в зеркало; хотел сменить шлафрок на фрак и уже взялся за пояс, но в последний момент раздумал - ради навязчивой гостьи не стоит трудиться - и, плотнее запахнув полы халата, опять небрежно развалился в кресле. Зевнул. Усмехнулся: «Для беседы с дамой здесь слишком светло!» - протянул, не глядя, руку к столу, на котором лежали заряженные пистолеты, взял один, прицелился в свечу, выстрелил - свеча погасла: пуля как ножом срезала фитиль. Байрон отшвырнул пистолет, взял другой...
Легкие шаги в коридоре заставили его обернуться. В комнату вошла дама под густой вуалью. Плотно прикрыла за собой дверь. Подняла вуаль.
Это - Клер Клермонт.

10.
Веселый весенний дождь только что кончился: с крыш еще падают капли, мостовая блестит лужами - в каждой осколок солнца, улыбающегося умытому городу... Длинные ноги Шелли переступают через них без большого труда; бедняжке Клер хуже - ей приходится прыгать.
- ...Так что, Перси - надолго ты в Лондон?
- Дня на три-четыре, как пойдут дела. А ты не собираешься к нам в Бишопгейт? Мы с Мэри были бы рады.
- Нет, не сейчас. Возникли кое-какие обстоятельства... Но о них пока умолчу. Не обидишься?
- Разумеется, нет. Позволь только один деликатный вопрос: Мэри просила передать тебе вот эти 15 фунтов - обойдешься ли ты до конца месяца такой суммой? Или надо больше?
- Вполне обойдусь. У меня еще от прошлого твоего перевода кое-что осталось.
- Хорошо, тогда так и договоримся. Но если будет нужда - сразу сообщи. В ближайшее время я надеюсь раздобыть денег, но сейчас мы оказались в несколько стесненных обстоятельствах, а надо готовиться к путешествию.
- Стало быть, ты принял окончательное решение?
- Да. Как только кончу самые неотложные дела, мы уедем из Англии.
- Это все из-за того, о чем ты говорил?.. Из-за опасности сумасшедшего дома?
- Не только. Я знаю, отец спит и видит, как бы меня туда запрятать, но решится ли осуществить это намерение и если решится, то когда - сказать трудно; едва ли сегодня опасность больше, чем полгода или год назад. И если я покину Англию, то не из страха перед моим почтенным родителем.
- Из-за чего же?
- Ты сама понимаешь, дорогая, что то существование, на которое обрекло меня и Мэри всеобщее ханжество, в известном смысле довольно тяжело. Если бы я был один - мне все было бы нипочем, o защитился бы от глупцов броней презрения. Но Мэри... она, к несчастью, страдает, хоть и не признается в этом. Ей тяжело жить в постоянной изоляции, почти ни с кем, кроме меня, не общаясь, тяжело видеть, что родственники и знакомые отворачиваются от нас со стыдом, тяжело слышать, как два последних друга - Пикок и Хогг - величают ее «мисс Годвин»... и нестерпимо знать, что родной отец... - он запнулся. - Короче, я понял - чем быстрее увезу ее отсюда на континент, тем будет лучше.
- И куда же вы намерены ехать?
- Еще не знаем. Может быть, во Францию... или даже в Италию. Стоимость жизни там гораздо ниже, чем здесь, а это обстоятельство имеет сейчас для нас большое значение.
- Ты опять наделал долгов в пользу Годвина?
- И это тоже... Да и собственные мои расходы увеличились: ты ведь знаешь, у Мэри нет молока, и пришлось взять кормилицу.
- Понятно. Значит, Италия... А почему, к примеру, не Женева? Природа Швейцарии так величественна...
- О да! - улыбнулся Шелли.
- И это ближе Италии, а жизнь там, говорят, столь же дешева.
- Возможно.
- А еще, говорят, именно в Швейцарию скоро отправится лорд Байрон.
- Откуда ты узнала?
- Не сомневайся, сведения точные. Ведь ты хотел бы познакомиться с Байроном, правда?
- Я мечтаю об этом, но надеяться не могу.
- Здесь, в Лондоне - пожалуй, это, действительно, вряд ли удастся; но за границей все проще - там, по-моему, больше шансов на встречу.
- Едва ли... Да меня и представить-то некому - ни одного общего друга.
- Возможно, такой друг еще и появится.
- Откуда?
Клер - с улыбкой:
- Как знать! - опершись на руку поэта, она не без труда преодолела очередную - большую - лужу, перевела дух после прыжка и сказала с некоторым усилием: - Вот что, Перси... Если вы с Мэри надумаете ехать в Швейцарию, вы не могли бы... взять меня с собой? Для меня это очень важно! Только не спрашивай, почему.
- Дорогая, о чем разговор! Мне не нужно никаких объяснений. Разумеется, ты поедешь с нами. Я предложил бы это и без всяких просьб - я же понимаю, как тебе здесь одиноко.
- Думаешь, Мэри не будет против? Год назад мне показалось, что она немножко... прости за прямоту - немножко ревнует.
- Полно, Клер. Если и была у нее какая-то нелепая фантазия на твой счет - она давно позабыта. Мэри прекрасно знает, что мы оба перед нею чисты - и в прошлом, и в настоящем, и в будущем.

Дело, заставившее Перси приехать в марте в Лондон, касалось, в основном, Годвина. Материальные проблемы философа вновь обострились до крайности. Свою дочь и «незаконного» зятя он по-прежнему не желал знать, но очень хотел получить от последнего очередную безвозмездную ссуду. Шелли, сам стесненный в средствах, вынужден был опять обратиться к ростовщикам. Годвин получил от него чек и... вернул, попросив переписать на другое лицо: он не мог допустить, чтобы на этом документе его имя значилось рядом с именем похитителя его дочери - такое сочетание дало бы повод к обвинению в том, что он продал за деньги честь своего ребенка.
Шелли выполнил эту просьбу. Но он был до глубины души возмущен. У него тоже имелся свой, еще никогда не предъявлявшийся Годвину, счет за все обиды последних двадцати месяцев. Прежде всего, конечно, за страдания Мэри, которая тяжело переживала свой разрыв с отцом. Кроме того, Перси был убежден, что именно непримиримая позиция Годвина явилась одной из главных причин той мучительной изоляции, духовного карантина, в котором оказалась его семья. Аристократию, высший свет - сборище знатных ничтожеств - Шелли по-прежнему презирал, но было общество, был круг лиц, в котором он хотел - и имел право - занять определенное место: круг лондонских литераторов, журналистов, общественных деятелей либерального толка. В этой среде Годвин, хоть и утративший большую часть былой популярности, оставался все же заметной фигурой. О, если бы у него хватило мужества поступить, как подобало автору «Политической справедливости» - признать моральную законность гражданского брака дочери! Возможно, его пример вдохновил бы других - тех, кто тоже перерос узкие рамки филистерского нравственного кодекса. Какой это был бы мощный удар по ханжеской морали, по религиозным устоям, по всей системе духовных ценностей общества собственников!.. Какой прорыв к заветной цели - раскрепощению человеческой личности! Но мудрый теоретик в жизни сам оказался трусливым ханжой, для которого собственная репутация дороже не только самим же им проповедуемых идей и принципов, но даже покоя и счастья дочери...
Волна горечи, всколыхнувшаяся в душе поэта, на этот раз выплеснулась на бумагу.
Шелли - Годвину, 6 марта 1816 г.:
«Сэр!
...Мне непонятно, каким образом существующие между нами денежные обязательства в чем-то влияют на Ваше ко мне отношение... Я считаю, что ни я, ни Ваша дочь, ни ее ребенок не должны встречать то отношение, которое к нам всюду проявляют. Мне всегда казалось, что именно Вы, с чьим мнением люди считаются, должны особенно заботиться о том, чтобы к нам относились справедливо и чтобы молодую семью, невинную, доброжелательную и дружную, не ставили на одну доску с распутницами и совратителями. Когда наибольшую безжалостность проявили Вы сами, я был поражен, и, признаюсь, возмущен тем, что, зная меня, Вы из каких бы то ни было побуждений могли поступить так жестоко. Я оплакивал крушение надежд - тех надежд, которые, под действием Вашего гения, возлагал некогда на душевные Ваши достоинства - когда оказалось, что ради себя, своей семьи и своих кредиторов Вы готовы возобновить со мной отношения, от которых однажды с гневом отказались и на которые Вас не могло склонить сострадание к моим мукам и лишениям, добровольно взятым мной на себя ради Вас же. Не говорите мне вновь о прощении: моя кровь кипит и сердце исполняется горечи против каждого существа, имеющего человеческий образ, при мысли о враждебности и презрении, которые я, шедший к людям с добрыми делами и пылкой любовью, испытал от Вас - и от всех людей...»

Прошло без малого два месяца - и вот первоочередные финансовые проблемы (в том числе и годвиновские) улажены, запакованы чемоданы, и семейство поэта в составе его главы, Мэри, малютки Вильяма с кормилицей, Клер Клермонт и котенка выехало из Бишопгейта в Дувр, имея конечной целью путешествия Женеву.
Шелли смотрел сквозь окно кареты на английские поля и небеса, и грудь его сжимало тоскливое чувство. Вернутся ли они все вместе через несколько месяцев или обоснуются за границей надолго - на годы, на всю жизнь? Этого он не знал. В последнем случае он один приедет сюда на пару недель для встречи с поверенным, которому поручил привести в порядок свои дела, и тогда уже окончательно простится с родиной. Сердце ноет. «Надо же! Уехать еще не успел - а уже заболел ностальгией...» Он думал о тех, кого оставляет здесь. О немногих друзьях - прежде всего о Пикоке... О матери и сестрах - пять лет не видел их, и, похоже, не увидит уже никогда... О Харриет: с ней и детьми ему тоже не удалось проститься. О Годвине... После того горького письма были и другие, более спокойные, в основном деловые. Чувство боли несколько притупилось, и, как всегда у Шелли, жалость пересилила обиду - мысль об Учителе вызывала уже не гнев, а сострадание: «Бедняга! Он с нами жесток - но и сам от этого несчастен. Мы с Мэри сильны - мы вместе, мы любим, мы молоды; а он - старик и один...»
Во время короткой остановки в Дувре, в ожидании отплытия пакетбота, Шелли успел еще нацарапать Годвину письмо, где дал подробный отчет о своих финансовых делах и четко сформулировал как причины, побудившие его покинуть родину, так и свое отношение к Учителю:
«...Надолго оказавшись в положении, когда то, что я почитаю предрассудком, не позволяет мне занять равноправное положение среди людей, я предпринял решительный шаг. Я увожу Мэри в Женеву, где обдумаю, как устроить нашу жизнь; я оставлю ее там лишь на время поездки в Лондон, где займусь исключительно делами.
Итак, я покидаю Англию - может быть, навсегда. Я вернусь туда один и не ради дружеских встреч, или дружеских услуг, или чего-либо, способного смягчить чувства сожаления, почти раскаяния, какие испытывает в подобных обстоятельствах каждый, кто покидает родину. Вас я почитаю и думаю о Вас хорошо, быть может лучше, чем о ком-либо из прочих обитателей Англии. Вы были тем философом, который впервые пробудил, - и как философ и поныне в значительной мере направляет, - мой ум. Мне жаль, что те Ваши качества, которые наименее достойны похвал, пришли в столкновение с моими понятиями о том, что правильно. Но я слишком дал волю гневу и был к Вам несправедлив. - Простите меня. - Сожгите письма, в которых я проявил несдержанность, и верьте, что как бы ни разделяло нас то, что Вы ошибочно зовете честью и репутацией, я навсегда сохраню к Вам чувства лучшего друга...
Мой адрес: Женева, до востребования.»

11.
Женева наводнена англичанами: похоже, богатые туристы из-за Ла Манша наверстывают упущенное за годы наполеоновских войн. Они образовали в швейцарской столице что-то вроде колонии, которая в конце мая 1816 года была крайне возбуждена слухами о скором приезде лорда Байрона и предшествовавшем ему скандале - сплетням и пересудам не было конца.
Приезд Шелли остался, к счастью, незамеченным - возможно, благодаря тому, что общество предвкушало травлю более крупной дичи. «Незаконная» семья остановилась в Сешероне - предместье Женевы, в «Hotel d'Angleterre». Шелли не собирался надолго там задерживаться - он хотел поселиться в сельской местности на берегу озера, подальше от любопытных, и быстро подыскал подходящий домик, очень скромный и недорогой - но перебираться туда не спешил: в гостинице его удерживали как раз слухи о предстоящем приезде Байрона и надежда на возможную встречу с ним.
И вот, наконец - долгожданное событие: явление Чайльд-Гарольда обитателям Женевы. Собственно явления - какой-либо помпы - милорд всеми силами старался избежать: вниманием ближних он пресытился еще в Англии. Однако не успел он вместе со своими спутниками - молодым врачом Полидори и неизменным Флетчером - вылезти из кареты, как отель, где он решил остановиться (по счастью, тот же самый, где жила семья Шелли) был осажден толпой любопытных.
...Сидя у себя в номере, Шелли думал о том, что теперь его давняя тайная мечта - знакомство со знаменитым собратом - наконец-то может осуществиться. Он был очень рад, но еще больше смущен и взволнован. Как они встретятся? И - где? В холле? на лестнице? во дворе? Как познакомятся? Представить его некому, вот что плохо. Придется сделать это самому. Подойти первым ужасно неловко, но при сложившихся обстоятельствах можно отбросить излишние церемонии, да и Байрону, травимому всем светом, будет, возможно, не слишком неприятно доброе участие и внимание со стороны такого же, как он, бунтаря и отщепенца, в добавок его политического единомышленника. Скорее всего, он даже будет доволен. И все-таки...
Его размышления прервала Клер; она вошла возбужденная, румяная, с блестящими глазами; сказала, улыбаясь:
- Перси, у меня для тебя - сюрприз. Пойдем!
- Куда?
- К Байрону. Он у себя в номере. Самый удобный момент.
- Что ты! Как можно...
- Разве ты не хочешь с ним познакомиться?
- Очень хочу, но... не так же! Повременим: думаю, нам еще предоставится удобный случай; а врываться без приглашения...
Она рассмеялась - звонко, от души:
- Перси, ты совсем дитя! Так ничего и не понял?
- А... что я должен был понять?
- Я знакома с Байроном. Еще по Лондону... Сейчас я его видела, говорила с ним о тебе. Идем: он ждет...

Лорд Байрон и Джон Вильям Полидори - англичанин с итальянской фамилией, двадцатилетний красавец - сидели за бокалом вина, когда в их номер вошли Клер и ее до крайности смущенный, весь розовый от волнения протеже. Байрон, увидя их, улыбнулся, встал, шагнул навстречу:
- А! Так это и есть автор «Королевы Маб»! - он подошел к оробевшему гостю, протянул руку. - Я искренне рад нашей встрече. Я читал вашу поэму и, признаюсь, был изумлен - это что-то совершенно оригинальное, исполненное огромной силы и воображения. Но что касается философских идей, которыми она нашпигована - тут нам есть о чем спорить...
Шелли, еще не способный говорить от волнения, благодарно ответил на рукопожатие. Клер, оставив обоих поэтов стоять посреди комнаты, без церемоний подошла к столу, села на придвинутый доктором стул. Байрон вспомнил про четвертого участника этой сцены, представил его:
- Да, кстати - рекомендую: доктор Полидори, мой личный врач, друг и также литератор, - и вновь повернулся к Шелли: - Давно вы в Женеве?
- Всего десять дней.
- И как вам здесь нравится?
- Природа великолепна.
- А - люди?
- Какие - местное население или английские туристы, которых здесь чуть ли не больше, чем самих швейцарцев?
- Неужели?
- Да, к сожалению. И коренные жители низведены, как мне кажется, до уровня слуг или содержателей кофеен при наших богатых соотечественниках.
- О! В таком случае, похоже, я здесь найду как раз то, от чего бежал.
- Видимо, да: те же интриги, сплетни, то же назойливое любопытство. Кстати, ваш приезд - вы, быть может, еще не знаете - стал благословением божиим для местных торговцев оптическими приборами.
- В самом деле?
- Англичане скупили все бинокли и зрительные трубы, чтобы не упустить ни единой подробности вашей частной жизни.
- Да? - усмехнулся Байрон. - Жаждут увидеть новый скандал? Что ж, я постараюсь не обмануть их ожиданий... Но, черт побери! если так - выходит, вы, делая мне визит, рисковали своей репутацией.
- О нет, моей репутации повредить уже невозможно; боюсь, напротив, я поступил как легкомысленный эгоист, подвергнув опасности вашу.
Байрон - весело:
- Обо мне не тревожьтесь: я не из пугливых... Кстати: что вы намерены делать дальше? Продалжать сидеть в этом паршивом отеле, где английские физиономии видишь на каждом шагу?
- Я снял для своей семьи небольшой домик на берегу озера, недалеко от виллы Диодати... Она, между прочим, тоже пока свободна и сдается внаем.
- Вилла Диодати... - задумчиво повторил Байрон. - Знаменательное место, связанное с именем Мильтона... В этом что-то есть! Что скажите, Полидори - может, и нам стоит последовать благому примеру? Не знаю, как вас, а меня общество мистера Шелли и... мисс Клермонт соблазняет куда больше, чем вся колония наших островитян с их трубами и биноклями...
Клер просияла:
- Ах, милорд! Жить по соседству - это было бы чудесно!
- Мы могли бы нанять лодку и кататься вместе по Женевскому озеру... - прибавил Шелли.
Глаза Байрона весело сверкнули:
- Лодка? Отличная мысль! Решено: мы отсюда сбежим... И любезные соотечественники при своих биноклях пусть останутся с носом!

Этот прелестный план благополучно осуществился: через несколько дней Байрон снял виллу Диодати, и Шелли с семьей поселился рядом - в четверти мили от его усадьбы. Местечко было самое живописное: позади - Альпы, впереди - озеро и снежная вершина Юра.
Началась чудесная жизнь - спокойная и приятная, и в то же время до предела наполненная духовным общением. Пожалуй, излишним довеском в этой компании был тщеславный и назойливый Полидори; пожалуй, Байрона несколько раздражала Клер, любовное обожание которой он благоволил принимать - но все это мелочи. Главное, поэты друг другу нравились, и чем дальше, тем больше: взаимная симпатия, возникшая при первой же встрече, быстро переросла в дружбу, основанную скорее на контрасте, чем на сходстве характеров, и благодаря этому особенно интересную. Если Байрон - человек светский и не привыкший к отшельничеству - сначала и опасался, что продолжительные контакты со слишком узким кругом лиц ему быстро наскучат, то вскоре он смог убедиться в обратном: в те трудные месяцы, когда он, потрясенный пережитыми бедами - семейным крушением и политической травлей - боролся с тяжелейшим душевным кризисом, как раз эта микросреда, в которую он внезапно попал, оказалась для него наиболее благотворной. «Вселенная есть ком грязи, и человек - венец творения - сгусток всяких мерзостей и пороков» - вот главный тезис, на котором теперь «заклинило» Байрона, идея, заслонившая от него всю красоту мира. Но Шелли был живым опровержением этой идеи. Разум Байрона не верил, сопротивлялся - а душа почти против воли тянулась к нему. Вокруг Шелли всегда существовало некое особое поле, очень явственно ощущавшееся теми, кто к нему приближался - своего рода магнитное поле нежности... или, точнее - ласковая, теплая любовная атмосфера - и в ней начинало отогреваться, оттаивать истерзанное, заледеневшее от злобы людской сердце Байрона...

12.
-«...Вверяясь ветру и волне
Я в мире одинок.
Кто может вспомнить обо мне,
Кого б я вспомнить мог?
Наперекор грозе и мгле
В дорогу, рулевой!
Веди корабль к любой земле -
Но только не к родной!..»10
Глубокий чистый женский голос и звуки гитары далеко разносятся над водой. Синее озеро, синее небо; между безднами воздуха и воды затерялась скорлупка-лодка с четырьмя пассажирами. Клер поет. Шелли и Мэри сидят рядом на корме, держатся за руки, откровенно наслаждаются музыкой, красотой окружающего пейзажа, ласками солнечных лучей и мягкого ветерка, плавным качанием лодки, сверкающими бликами на легкой зыби. Лорд Байрон, перегнувшись через борт, играет рукою в воде.
Клер умолкла, отложила гитару - и все сразу встрепенулись.
Шелли:
- Спасибо, дорогая. Ты, как всегда, доставила нам большое удовольствие. Может, еще споешь?
- Нет, я устала.
- Жаль, - Шелли откровенно огорчился. - Музыка на воде звучит вдвойне упоительно.
- Если желаете - теперь я вам спою, - предложил Байрон.
Клер и Мэри:
- Просим, просим!
Байрон:
- Семь лет назад я, путешествуя по Востоку, посетил Албанию, видел там Али-Пашу и еще много интересного, и в числе других приятных воспоминаний увез оттуда одну песню, которую сейчас для вас исполню. Будьте сентиментальны и пожертвуйте мне все ваше внимание...
Дамы приготовились насладиться нежной восточной мелодией. Секунда ожидания - и... дикий гортанный вопль. Слушатели от испуга вздрогнули так, что лодка накренилась. Затем - взрыв неудержимого хохота.
Мэри:
- Прекрасно! Отныне мы вас будем звать «Альбе» - албанец!
Клер:
- Но расскажите подробнее о вашем восточном путешествии. Вы в самом деле посетили Али-Пашу?
- Был у него три раза. Он обошелся со мной весьма любезно, угощал сластями в огромных количествах и просил на все время моего пребывания в его стране считать его моим отцом. Кстати, он с первого взгляда угадал, что я - знатного рода.
Шелли:
- Каким образом?
Байрон - вполне серьезно:
- По ушам. Он говорил, что маленькие уши, кудрявые волосы и маленькие белые руки - несомненные признаки аристократизма. Вообще Али - человек очень интересный. Ему было тогда лет шестьдесят. Представьте себе невысокого ростом и очень толстого турка с красивым лицом, голубыми глазами и длинной белой бородой... Он держался с большим достоинством, и в то же время - очень приветливо, даже добродушно: никак не поверишь, что это безжалостный тиран, прославившийся чудовищными жестокостями, и могучий воин, своего рода мусульманский Бонапарт. Кстати, Наполеон хотел привлечь его на свою сторону, даже прислал табакерку со своим портретом. Али мне ее показывал, говоря, что табакерку весьма одобряет, а без портрета вполне мог бы обойтись - ему не нравится ни портрет, ни оригинал. В этом его вкусы никак не совпадали с моими.
Шелли:
- Вы были поклонником Наполеона?
- Да, особенно в юности. Помню, как-то в Харроу мне пришлось кулаками защищать бюст моего божка - одному против всей школы! Но в 14-м году он меня разочаровал. Не потому, что проиграл кампанию - это само по себе не позор - но и в таком положении можно было сохранить больше достоинства. Продолжать, как он, борьбу до последнего, когда уже видишь, что проиграл, а потом отречься от престола, который уже потерян - нет, это слишком уж... по-плебейски, - Байрон взглянул на Шелли: - А каково ваше мнение о нем?
- Видите ли... Я ведь - убежденный республиканец и всегда был им, сколько себя помню...
- С пеленок? - уточнила Клер.
- С отрочества - это уж наверняка. Мой любимый учитель в Итоне и первый друг - доктор Линд - был горячим республиканцем и передал мне свои взгляды, которым я никогда не изменял и не изменю... Так вот - в качестве республиканца я не мог чувствовать к Наполеону ничего кроме ненависти - как к душителю республики и могильщику революции. Притом об его душевных качествах я весьма невысокого мнения; он гений, бесспорно, но при этом - эгоист и вульгарный честолюбец, то есть - жалкий раб и пигмей...
Байрон усмехнулся:
- Круто!
- Но - справедливо, - серьезно сказала Мэри.
- Кажется, нет на земле другого человека, которому я так же страстно желал бы всевозможного зла, - продолжал Шелли задумчиво. - Но теперь, когда он повержен и его Франция стала тенью - теперь только понял я, что у Свободы есть враги более страшные, чем насилие и обман. Это - обычай старых дней, тупая привычка к покорности и религиозное ханжество.
- Ты прав - былая Франция стала тенью, - промолвила Клер. - Теперь о Наполеоне напоминают лишь развалины зданий да буквы "НБ" на постройках.
Байрон - забавляясь с серьезным видом:
- Что до инициалов, то это еще вопрос, как их правильно расшифровать.
Мэри:
- По-моему, существует только один способ: "Наполеон Бонапарт".
Байрон:
- А я знаю другой: "Ноэль Байрон".
Взрыв хохота.
Когда все успокоились, Клер опять взяла гитару, спросила:
- Спеть еще?
- Конечно, - отозвался Байрон.
И вновь красивый сильный голос плывет над озером; лодка мягко качается, блики бегут по воде... Грешный мир людей с его противоречиями, с его неправдой и жестокостью позабыт - о, совсем ненадолго!.. Минуты тихой радости, глубокого душевного покоя... В жизни романтиков-бунтарей их было немного - но тем более они драгоценны.

А с берега на маленькое суденышко нацелена подзорная труба. И - не одна. Вилла Диодати и отделенный от нее виноградниками домик Шелли - также под постоянным наблюдением. О, как хочется строгим моралистам, жадным до чужого использованного белья, уличить отверженных в каком-нибудь изощренном преступлении против нравственности! Ничего подходящего обнаружить, однако, не удается. Досадно! Впрочем, если сами грешники дают слишком мало пищи для сплетни, то эта последняя вполне может прокормиться грязью, накопившейся в добродетельных ханжеских мозгах. Ведь о ближних мы судим, как правило, по себе; чем больше развращено наше собственное воображение, тем легче нам поверить в порочность окружающих... Английская колония в Женеве глухо волнуется; по рукам ходят карикатуры, из уст в уста передаются пикантные слухи, по пути обрастая щекочущими нервы подробностями. «Установлено, что лорд Байрон - сумасшедший.» - «Нет, но он - садист и развратник.» - «Это Дон-Жуан, среди его жертв - графиня Оксфорд, леди Уэбстор, несчастная Каролина Лэм, не говоря уж о толпах артисток и горничных...» - «А его связь с родной сестрой, Августой Ли? Слышали? У этой женщины был от него ребенок!» - «Ужасно! Впрочем, Байрон хоть не безбожник, как Шелли - этот его новый приятель, с которым он теперь не расстается.» - «Что ж - подходящая пара!» - «Говорят, они оба необыкновенно красивы,» - томно вздыхают барышни. - «Упаси боже нас увидеть их красоту! - квохчут матроны и старые девы. - То красота греховная, дьявольская!» - «Байрон и впрямь похож на падшего Люцифера; но Шелли, по виду, - воплощенная кротость.» - «Он - еще хуже! Это антихрист с лицом ангела и манерами благородного джентльмена. Не человек - змея; самый взгляд его полон скверны!» - «Опаснейший вольнодумец, проклятый своими родителями!» - «Республиканец и якобинец!» - «Прелюбодей, который бросил законную жену и живет в открытом грехе с любовницей!» - «С двумя. Он всюду возит за собой двух дочерей Годвина - родные сестры, заметьте! - и, уж конечно, пользуется обеими. А теперь еще и лорд Байрон вошел в долю.» - «О! Какой разврат! Какой разврат!..» - «Эти четверо заключили пакт, обязуясь надругаться надо всем, что дорого порядочным людям.» - «Оргии, которые они устраивают, не поддаются описанию. Инцест, беспорядочные сношения, всяческие извращения...» - «Боже всемогущий! Когда же твоя кара падет на нечестивцев?!» - «Этого нельзя так оставить! Надо довести до сведения всего общества... и... и... правительства! Пусть примут меры!»
Светские салоны Женевы - как английские, так и швейцарские - были, разумеется, закрыты перед Байроном, да он и не пытался в них проникнуть, лишь иногда посещал старшего друга - знаменитую дочь Неккера, Жермену де Сталь-Гольштейн, с которой он познакомился еще два года назад, во время визита писательницы в Англию, где ее, как врага Наполеона, принимали с большой помпой. Теперь в ее уютном замке Коппе нередко собирались английский гости; при появлении Байрона они вели себя так же, как весной в Лондоне: мужчины отворачивались, дамы ретировались; однажды некая миссис Харвей, шестидесяти пяти лет от роду, увидав, что «сатанинский поэт» входит в комнату, упала в обморок - скорее всего, притворно. Подобные эпизоды отнюдь не улучшали Байрону настроения. А чем враждебнее к нам окружающий мир - тем больше ценится участие друга...

Погожих солнечных дней, когда приятно кататься на лодках, выдалось мало тем летом - оно было в основном пасмурным и дождливым. Большую часть времени Байрон и Клер, Мэри и Перси проводили все вместе в маленьком домике Шелли или, чаще, на вилле Диодати. Жаль, что их любопытные соотечественники не могли знать, чем в действительности занимались эти закоренелые грешники: надо полагать, ревностные блюстители нравов были бы крайне разочарованы. Если закрыть глаза на то, что обе пары не обвенчаны - более скромного и невинного образа жизни нельзя себе и представить. Долгие увлекательные беседы - о литературе, о политике, о философии... больше всего о философии; чтение вслух, музицирование, литературные игры - и опять споры... Процесс непрерывного взаимного обогащения умов, постоянное напряжение, кипение мысли - не тот ли это «питательный бульон», в котором зародились будущие байроновские шедевры - «Прометей», Третья песнь «Чайльд-Гарольда»?..
«Манфред» и «Тьма» - явления другого порядка: отголоски уходящего, мучительно преодолеваемого кризиса...
-«Я видел сон... Не все в нем было сном.
Погасло солнце светлое, и звезды
Скиталися без цели, без лучей
В пространстве вечном; льдистая земля
Носилась слепо в воздухе безлунном.

Час утра наставал и проходил,
Но дня не приносил он за собою...
И люди - в ужасе беды великой
Забыли страсти прежние... Сердца
В одну себялюбивую молитву
О свете робко сжались - и застыли...»
Байрон читает друзьям свою «Тьму». В большой гостиной виллы Диодати - тоже тьма; против нее - лишь красные угли в камине и одна свеча на столе. Вокруг стола сидят слушатели - Мэри, Клер, Шелли, доктор Полидори. Свеча выхватывает из мрака их лица - все молодые, все очень красивые, напряженно внимательные, они так и сияют духовностью... Байрон стоит у камина, подобно Люциферу, освещенному огнями преисподней. В трубе завывает ветер, сильный дождь барабанит по стеклам. На этом фоне, то усиливаясь, то затихая, звучит глубокий, удивительно музыкальный голос чтеца:

- « ...Кто лежал,
Закрыв глаза, да плакал; кто сидел,
Руками подпираясь, улыбался;
Другие хлопотливо суетились
Вокруг костров - и в ужасе безумном
Глядели смутно на глухое небо,
Земли погибшей саван... А потом
С проклятьями бросались в прах и выли,
Зубами скрежетали...
...Снова вспыхнула война,
Затихшая на время... Кровью куплен
Кусок был каждый; всякий в стороне
Сидел угрюмо, насыщаясь в мраке.
Любви не стало; вся земля полна
Была одною мыслью: смерти - смерти,
Бесславной, неизбежной... Страшный голод
Терзал людей... И быстро гибли люди...
Но не было могилы ни костям,
Ни телу... Пожирал скелет скелета...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
...И мир был пуст;
Тот многолюдный мир, могучий мир
Был мертвой массой, без травы, деревьев,
Без жизни, времени, людей, движенья...
То хаос смерти был. Озера, реки
И море - все затихло. Ничего
Не шевелилось в бездне молчаливой.
Безмолвные лежали корабли
И гнили, на недвижной, сонной влаге...
Без шуму, по частям валились мачты
И, падая, волны не возмущали...
Моря давно не ведали приливов...
Погибла их владычица - луна;
Завяли ветры в воздухе немом...
Исчезли тучи... Тьме не нужно было
Их помощи... Она была повсюду...»11

Он кончил. Несколько секунд гробового молчания. Потом Мэри сказала шепетом:
- Как страшно...
- Кошмар! - отозвался Полидори.
Байрон взглянул на Шелли:
- А ваше мнение?
- Это величественно и грандиозно, однако... - Шелли запнулся.
Байрон, с ударением:
- Однако?
- Однако с вашей главной идеей я никак не согласен. Воспевая одну лишь тьму, мы не поможем человеку подняться из грязи.
Байрон:
- Я воспеваю только тьму, потому что вокруг нас - только тьма.
Шелли:
- Я вижу свет впереди.
Байрон:
- Интересно, где же?
Шелли:
- В будущем.
Байрон:
- А вы уверены, что это - не галлюцинация?
Шелли:
- Я верю в добрую волю человека, в его созидающий разум.
Байрон:
- Утопия. Самообман. Не кажется ли вам, что правда, какова бы она ни была, все-таки лучше самой приятной лжи?
Шелли:
- Моя вера - не ложь. Отчасти мечта, быть может - но мечта и ложь суть не одно и то же. Все, что достигнуто человечеством в его развитии, есть осуществеление прорывов к мечте. Человеку необходимо знать и помнить не только о Сущем, но и о Должном - иначе не будет движения к совершенству.
Байрон:
- Это - логика визионера, я же - реалист, я поклоняюсь лишь истине. А истина - в том, что суть человеческая есть зло...
Полидори:
- Ну вот, дошли до главного: «Что есть истина?»
Мэри:
- Перси, чему ты улыбаешься?
Шелли:
- Вспомнил одну восточную притчу о трех слепцах, которые хотели узнать, что такое слон.
Клер:
- Расскажи!
Шелли:
- Слон ведь большой, а слепые могут исследовать только на ощупь. Вот один потрогал ногу, другой - хобот, третий - хвост, и они стали делиться впечатлениями: первый сказал, что слон похож на колонну, второй - на гибкую трубу или толстый канат, третий - что он как веревка... Все они ошибались - и были правы...
Мэри:
- Да, это глубоко верно - все мы слепцы и никогда не узнаем истины.
Шелли:
- Мы узнаем часть истины, доступную нам в силу определенных условий. Что зло присуще человеку в его сегодняшнем состоянии - неоспоримо, но это лишь часть истины, и делать категорические выводы нельзя хотя бы из-за субъективности нашего знания...
Байрон:
- То есть - все относительно, нет никаких абсолютов?
Шелли:
- Я знаю один абсолют - добро.
Полидори:
- Бог?
Шелли:
- Нет.
Байрон:
- Тогда что же по-вашему - добро?
Шелли:
- Все то, что делает человека счастливее... и не просто счастливее, а выше и лучше, помогает стать существом более гуманным, духовным... то есть - более человеком.
Клер:
- Фу, опять метафизика... Может, вы отложите философию на завтра, а теперь поиграем в буриме?
Полидори:
- Нет, буриме - надоело. Давайте придумаем что-нибудь новенькое.
Мэри:
- Что? У кого есть идеи?
Байрон подошел к столу:
- У меня предложение: давайте заключим договор...
Клер:
- Какой?
Байрон:
- Помните, как мы читали роман о привидениях? Так вот - пусть каждый сочинит жуткую историю: чья будет страшнее, тот и выиграл.
Полидори:
- Отлично. Принимаю. Но надо подумать.
Байрон:
- Разумеется. Недели, я полагаю, хватит. Все согласны?
Отказалась одна только Клер, остальным затея понравилась. В результате этого творческого соревнования Байрон и Полидори произвели на свет по «Вампиру»; Шелли, в ранней юности увлекавшийся готическими романами и сам, еще школьником, сочинивший два опуса этого сорта, хотел было тряхнуть стариной, но работа не заладилась, и он ее бросил. А Мэри все никак не могла найти сюжет. Перси, чувствовавший в жене литературное дарование и давно уговаривавший ее попробовать свои силы на этом поприще, теперь каждое утро начинал с вопроса: «Ну что, придумала?» - и она со вздохом отвечала: «Пока - нет».
Идея пришла неожиданно и как бы сама собой. А толчком к ее возникновению послужила беседа Шелли и Байрона - один из их бесконечных споров, в которых Мэри почти не принимала участия, но готова была слушать их часами, свернувшись калачиком в кресле и закрыв глаза. Годы спустя, когда один из этих голосов умолк навсегда, а вскоре вслед за ним и второй, они все еще продолжали звучать в ее памяти.
Голос Байрона:
- Вот здесь и есть наше главное разногласие. Источник вашего оптимизма - в убеждении, что могущество разума человеческого безгранично и что познание есть благо. Я же убежден в обратном: разум весьма несовершенен, и это даже к лучшему, ибо знание есть источник страданий. Именно в этом - смысл библейской притчи о запретном плоде. Знание есть отрицание, оно разрушает завесу иллюзий, и перед человеком встает истина во всей своей жуткой наготе - бессмысленность жизни, неизбежность и ужас смерти.
Голос Шелли:
- Из всего этого я могу согласиться лишь с тем, что процесс познания есть процесс отрицания всего устаревшего, отжившего - но без такого отрицания невозможен будущий синтез, достижение нового качества, в котором происходит снятие противоречия. Ограничение познания не только не спасет от страданий, но напротив - лишит человечество лекарства, которое могло бы его исцелить. А что до потенциальных возможностей разума, то уже сегодня налицо такие успехи естествознания, которые сулят в недалеком будущем раскрытие сокровеннейших тайн природы, вплоть до происхождения Вселенной и происхождения жизни...
Голос Байрона:
- Происхождение жизни? Значит - и возможность создать искусственное живое существо? Абсурд!
Голос Шелли:
- А ведь попытки в этом направлении уже имели место. Вы слышали об опытах доктора Дарвина?
Голос Байрона:
- Нет. А кто это?
Голос Шелли:
- Мистер Эразм Дарвин - известный врач, натуралист и поэт, ныне покойный, к сожалению. Он развивал натурфилософскую теорию эволюции организмов - считал, что все существующие в наши дни животные произошли путем смешения немногих первичных так называемых «естественных порядков» и затем развивались и видоизменялись под воздействием внешней среды.
Голос Байрона:
- Любопытно... Если так, то где же тогда Книга Бытие?
Голос Шелли:
- Там, где ей и положено быть - в архиве человеческой культуры, вместе с древнейшими мифами всех племен... Так вот: доктор Дарвин, как говорят, проделал некий любопытный опыт. Он долгое время держал в пробирке, в специальном растворе, кусочек неживой материи... кажется, наподобие теста - и в результате экспонат начал двигаться...
Голос Байрона:
- Живая вермишель?
Смех: смеются оба.
Голос Шелли:
- В это трудно поверить, но сама попытка уже знаменательна.
Голос Байрона:
- Нет, если искусственная жизнь и будет создана - то каким-нибудь другим путем. Возможно, удастся оживить труп...
Голос Шелли:
- Пожалуй - под действием гальванизма или химических средств. А скорее всего, будут созданы искусственные органы...
Дальше Мэри слушать не стала, ибо час был поздний, а поэты - она знала по опыту - вполне способны проговорить до утра. Она поцеловала мужа и пошла спать. В ту ночь ей приснился странный сон... Скорее, это был не сон даже, а что-то среднее между сном и явью: воображение так разыгралось, что рожденные им образы являлись зримыми, почти осязаемыми. Мэри представила себе ученого-естествоиспытателя, задумавшего создать искусственное живое существо. Вот он в своей лаборатории. Полдела уже сдалено: перед ним на столе - человекоподобное, но неестественно большое, страшное тело. Осталось только его оживить. Разумеется, чисто научными методами - никакой мистики, никакого колдовства... Ученый приступает к процессу оживления. Проходит минута, другая - неподвижная масса вздохнула, затрепетала, слабо шевельнулась... И тут ученого охватил страх. Он прекратил оживление и убежал из лаборатории, надеясь, что искорка жизни в его создании погаснет. Вот он поднялся в свою спальню и лег в постель - как сама Мэри. Заснуть не может, беспокойно ворочается с боку на бок... Вдруг - шорох. Невидимая рука резко отдернула полог. Ученый приподнялся и вскрикнул: на него смотрели желтые водянистые глаза его жуткого детища... Мэри тоже вскрикнула и вскочила с кровати: от ужаса ее бил озноб... Зато утром, когда Перси, как обычно, спросил: «Ну что, придумала?» - она с торжеством ответила: «Да!»
А вечером ее ждал триумф: страшная история всем очень понравилась, и, к огромному удовольствию Шелли, его друзья честно признали, что в их соревновании победа досталась девятнадцатилетней девочке.

13.
К началу третьей декады июня погода более или менее исправилась, и это позволило осуществить один интересный замысел - именно, объехать на лодке - на веслах и под парусом - все Женевское озеро. Сначала предполагалось, что в экспедиции будут участвовать трое путешественников (кроме слуг) - Байрон, Шелли и Полидори - но поэтам крупно повезло: доктор повредил себе ногу и вынужден был остаться на Диодати.
23 июня, в воскресенье, около половины третьего пополудни лодка, в которой находились Байрон, Шелли, слуга Байрона и два гребца, вышла из Монталлегра. Впереди было восемь дней путешествия и множество впечатлений: дивной красоты пейзажи, полуразрушенные крепости и замки, который туристы добросовестно обследовали один за другим; священные уголки, связанные с памятью великих людей - Цезаря, Гиббона, прежде всего - Руссо; Шильон - мрачная, поднимающаяся прямо из воды тюрьма (темницы ниже уровня моря, железные кольца, к которым приковывали узников, полустертые имена и даты на камне - последняя память о заживо погребенных...). Убогие комнаты на постоялых дворах, душистый, исключительно вкусный горный мед, «Роща Юлии» близ Кларана, где как будто еще бродили тени героев «Новой Элоизы»... И снова - плавное скольжение вдоль зеленых берегов, скалы, потоки, темные леса, снежные вершины далеко в вышине, стаи водяных птиц, голубые волны озера... Множество мелких приключений - то смешных, то приятных - и одно большое, опасное.

...Это случилось на четвертый день путешествия, когда отплыли из Майери. Лодка шла вдоль берега, очень красивого и становившегося все прекраснее с каждым мысом, который она огибала. Поэты наслаждались созерцанием, не очень-то думая о том, что ветер крепчает и волны вздымаются все выше. И вдруг - как-то скачком, внезапно - налетел настоящий ураган; волны сразу стали огромными, вся поверхность воды забурлила, превратилась в сплошную клокочущую пену. Лодочники попытались спустить парус, но это им сразу не удалось. Байрон, оценив, наконец, опасность, начал стаскивать с себя сюртук. Крикнул Шелли - приходилось кричать, чтобы заглушить свист ветра:
- Чего вы ждете? Раздевайтесь скорее, мы вот-вот опрокинемся! Впрочем, берег недалек - ярдов сто, не больше - будем добираться вплавь.
...Разум понимает, сердце еще не верит: «Смерть - сейчас? Не может быть...»
Шелли скрестил на груди руки:
- Для меня что сто ярдов, что десять - все едино: я совсем не умею плавать.
Байрон от неожиданности замер - одна рука еще в рукаве:
- Ах, черт побери!.. Ну, ладно, только без паники - еще не все потеряно...
«Да, он прав - не может быть, чтобы - сейчас... Как-нибудь выкрутимся...»
В это мгновение парус, наконец, спустили - и произошло страшное: лодка вдруг потеряла управление. На маленькое суденышко обрушилась огромная волна, все закачалось, накренилось - Шелли вцепился в сиденье; в мозгу - будто вспышка молнии: «Да - сейчас... Как странно... Я не готов к этому! Мэри - что с нею будет? И с крошкой Вилли? Они совершенно беспомощны, беззащитны...»
Вторая волна: тяжелый, слепящий удар. Захватило дыхание. И - только теперь - мгновенный, все существо пронзающий ужас: «Туда, во тьму? Нет! Не хочу...»
Голос Байрона:
- Шелли, не бойтесь! Я - хороший пловец, постараюсь вас спасти! Если нас не ударит о скалы и вы не станете вырываться, когда я вас схвачу...
«Вырываться?.. Да, он прав: утопающие часто топят своих спасителей - цепляются за них, бьются, мешают плыть... Я могу погубить его! Нет, только не это!»
- Милорд, я не согласен, чтобы вы меня спасали!
- Что-что?
«Кажется, он не понял...»
- Я не позволю вам рисковать собой ради меня - вам хватит забот о собственном спасении, и я не согласен вас обременять...
- Вы - сумасшедший... Снимите все же сюртук. Да возьмитесь за весло, держитесь крепче...
В этот миг у лодочников вырвался крик радости: парус удалось поднять, лодка выпрямилась и послушалась руля. Волны были еще высоки, и опасность не миновала, но появилась надежда на спасение.
Через несколько минут, показавшихся незадачливым мореходам часами, их маленькое суденышко вошло в тихую бухту у деревни Сен-Жигу. Как только под килем лодки заскрежетали камни, все, кто в ней находился, перескочили через борт, спеша ощутить под ногами твердую опору. Оказались, конечно, по пояс в воде, но это уже никого не волновало - одежда давно промокла до нитки.
На берегу столпилась чуть ли не вся деревня - местные жители, сами никогда не осмеливавшиеся плавать в такую погоду, с тревогой наблюдали драму на озере и теперь, едва лодочники выволокли свою посудину на берег - бросились их поздравлять с почти невероятным спасением.
Два поэта, между тем, отошли немного в сторону. Шелли прилег на землю, вытянулся на спине, закинул за голову руки. Теперь, когда ужас был позади, ему стало как-то не по себе - голова немного кружилась, поташнивало, каждый нерв в теле судорожно напрягся; пожалуй, больше всего хотелось разрыдаться, как в детстве - громко, от души - но присутствие Байрона заставляло сдерживать себя.
По небу со страшной скоростью мчались лохмотья серых туч. Смотреть на них было утомительно, и Шелли закрыл глаза. Так - лучше: дурнота скоро прошла, нервное напряжение ослабло. Нахлынула радость: жив!
Байрон сидел рядом, покусывая сорванную травинку, искоса поглядывал на друга. «Обморока не будет: справился. Молодец. Однако, черт возьми! Парень-то, оказывается, не робкого десятка. Ведь он всерьез - и с полным хладнокровием - заявил, что не хочет, чтобы его спасали. Такая воля и мужество при подобных обстоятельствах... Наверное, я даже не способен оценить этого по достоинству - ведь умение плавать дает нам некоторую уверенность, когда берег недалек - а он смотрел смерти в глаза... и так великолепно держался! При его-то манерах и внешности... Если б не видел сам - ни за что бы не поверил...»

Больше никаких неприятных происшествий во время экскурсии не приключилось, и 2-го июля путешественники благополучно вернулись к своим близким, которых они застали в состоянии нетерпеливого ожидания, но, в общем, вполне здоровыми и довольными. Опять началась прежняя спокойная жизнь, продолжавшаяся до конца августа - за исключением еще одной недельной экспедиции, в которую Шелли пустился на этот раз без Байрона, зато с обеими дамами: они ездили в Альпы, в долину Шамуни - к водопадам и ледникам Монблана.
Да, это было чудесное лето! За каких-то три месяца - столько впечатлений, что другому хватило бы на целую жизнь... Пройдет время - не так уж много - и увиденная им красота горных вершин, озер, лесов и потоков оживет в дивных строфах «Лаона и Цитны», «Волшебницы Атласа», «Освобожденного Прометея», подарит радость многим сердцам. Гений всегда берет лишь для того, чтобы отдать сторицей...

14.
Август. Желтеют листья.
Мэри и Перси затосковали по Англии. Куда подевалась их решимость остаться навсегда в чужих краях! Былые обиды давно позабыты. Домой, скорее домой!
Вот только - Клер... О, здесь назревала драма. Как не хотелось бедняжке уезжать от возлюбленного! Но самому Байрону, увы, осточертел вконец этот навязанный ему роман, и поэт уже не скрывал отвращения к своей несчастной любовнице. Шелли наблюдал все это - и мучился сознанием, что бессилен помочь.
Однажды он застал Клер всю в слезах - это был подходящий повод для разговора по душам.
- Клер, милая - что?
- Перси, я ему надоела. И он недвусмысленно дал мне это понять.
- Как это горько... Признаться, я тоже начал замечать в последнее время...
- Он не любит меня! - она всхлипнула. - И - никогда не любил.
- Что не любил - этого не может быть. Вам было хорошо вместе - сначала, во всяком случае. Я так надеялся, что у вас будет такая же крепкая и дружная семья, как у нас с Мэри...
Клер вытерла глаза:
- Ах, не сравнивай, пожалуйста, себя - и его! Ты всегда думаешь прежде всего о других, а он занят исключительно собственной персоной. Для него нет в мире ничего важнее его удовольствий, его прихотей, да еще того, как свет - презираемый им свет! - отнесется к очередной его выходке!
- Нет, Клер, ты к нему несправедлива. Конечно, жаль, что он - раб своих страстей и грубых предрассудков, да к тому же шальной, как ветер, - это все правда, но правда и то, что в сердце его много истинного благородства...
- Ну конечно! И я должна умиляться его благородству, когда он безжалостно бросает меня... - она тяжело, прерывисто вздохнула, прибавила тихо: - Я так хотела быть счастливой... Но мне достались лишь крохи счастья. А горя впереди - как песка в пустыне... Перси, скажи мне - за что?
Он улыбнулся - мягко и грустно:
- В этом мире рабов мы трое - Мэри, ты и я - осмелились быть свободными. А за свободу надо платить. И крохи счастья, как ты их называешь - это немало. Огромное большинство людей за всю жизнь не имело даже таких крох.
- Ты прав. Но - что мне теперь делать? Ведь я... я - беременна. И - одна.
Шелли взял ее за руку.
- Не одна: у тебя есть я и Мэри. Твой малыш вырастет вместе с нашими детьми.
- О мой добрый! - Клер улыбнулась сквозь слезы. - Ты себе верен: опять рвешься платить за чужие долги... Но есть проблема, которую Рыцарь Эльфов решить не может: ребенку нужно имя. Следовательно - нужен отец.
- Ты права, - сказал Шелли после недолгого раздумья. - Я поговорю с Байроном. Не знаю, что получится из этого - но, по крайней мере, попытаюсь.

Разговор с Байроном был вполне джентльменский, но, по началу - не очень приятный. Едва услыхав, что друг хочет затронуть одну деликатную тему, лорд подскочил:
- О Клер? Нет, ради бога - только не это! Ни видеть ее, ни говорить о ней я больше не могу!
- Мне кажется, вы жестоки. Клер искренне любит вас...
- Допустим, но я-то ее не люблю! Уж вы бы должны меня понимать. Притом я, честно говоря, не вижу за собой никакой вины. Я ничего не обещал ей и отнюдь не пытался ее соблазнить. Напротив, я защищался изо всех сил, а мисс Клермонт атаковала меня непрерывно и в конце концов взяла штурмом, как Бонапарт - свой Тулон! При таких обстоятельствах - вы, конечно, согласитесь - я ничем ей не обязан.
- Я полагаю, Клер не может претендовать на вашу личность, но на доброе, деликатное, дружеское обращение она рассчитывать вправе. К тому же, существует одно обстоятельство... не знаю, известно ли вам... она - в положении.
- Вот как? - оживился Байрон. - Что ж, от ребенка я не отказываюсь. Я готов признать его своим и воспитывать на свой счет - это будет только справедливо... - вздохнул меланхолически. - Теперь, когда моя законная дочь Ада отнята у меня, это внебрачное дитя может оказаться единственным моим утешением в старости... - и - деловым тоном: - Однако непременное условие, чтобы его мать не виделась с ним и не вмешивалась в его воспитание.
- Это слишком жестоко, - сказал Шелли. - Я надеюсь, что вы, поразмыслив, не будете настаивать на такой мере.... Но о подробностях мы договоримся, когда ребенок появится на свет; сейчас важно принципиальное соглашение.
- Оно достигнуто. Но - вот вопрос: я смогу взять дитя, когда ему будет уже год или полтора, а до того времени - что с ним делать? Мисс Клермонт, конечно, не сможет держать его при себе - тогда скандал неминуем. Единственный родной мне человек в Англии - моя сестра Августа; пожалуй, я договорюсь, чтобы она взяла младенца на воспитание.
- В этом нет необходимости. Мы с Мэри позаботимся о Клер и ее ребенке, пока вы не потребуете его к себе.
- Значит, все улажено, - обрадовался Байрон. - Прекрасно! А глаза у вас грустные. Почему? Недовольны мной?
- Я огорчен вашим отношением к Клер, но понимаю, что не могу требовать большего... - Шелли помолчал и перевел разговор на другое. - Вы хотели дать мне какое-то поручение к вашему издателю.
- Да, - Байрон достал толстую растрепанную пачку бумажных листов. - Узнаете?
- «Чайльд-Гарольд»?
- Он самый. Передайте его Меррею и скажите, что я прошу две тысячи гиней и ни пенсом меньше.
- Отлично, - Шелли принял рукопись почти с нежностью. - Не беспокойтесь, доставлю его в целости и сохранности - буду беречь, как... моего Вилли.
- Стало быть, совсем скоро уезжаете?
- Да. Дня через два.
- Жаль. С вами так восхитительно было спорить обо всем на свете... Когда-то мне еще попадется такой собеседник!
- Благодарю за комплимент.
- Да я ничуть вам не льщу. Из всех моих знакомых вы, похоже, единственный, с кем я могу говорить на равных. Мур и Хобхауз - тоже умнейшие люди, но такого интеллектуального наслаждения я от них не получал.
- Довольно, не то возгоржусь.
- Тем лучше - поубавить скромности вам бы не мешало. Ну, что же... Стало быть, вы - на наш остров фарисеев, а я... в Италию. Кто знает, встретимся ли еще в этом мире...
Шелли улыбнулся:
- Я очень надеюсь, что - встретимся. А до той поры, милорд, прошу вас не забывать об одном прекрасном древнем изобретении, которое существует до сих пор.
- Не понял, что вы имеете в виду?
- Почту. Я намерен, с вашего разрешения, писать вам регулярно - и сам надеюсь время от времени получать от вас весточку.
- Непременно, хоть я и достаточно ленив в этом отношении.
- Я буду очень ждать ваших писем, - мягко сказал Шелли. - И еще больше - вашего возвращения.
Лицо Байрона омрачилось:
- Вы же знаете, что в Англию мне дороги нет.
- Вы - о той клеветнической кампании? Полно, нельзя же придавать сплетням и слухам такое значение! Они были бы безобидны уже из-за самой своей невероятности, если бы не были еще безобиднее из-за своей глупости. Это - искры горящей соломы, которые скоро погаснут. Поверьте мне - вам суждено занять такую высоту в мнении человечества, куда не досягает мелочная вражда. Надо только, чтобы вы осознали свое предназначение - это сразу освободит вас от всех докучных тревог, которые могут причинить суждения толпы.
- Вам легко говорить: вы - философ.
- А вы - гений. Что вам брань каких-то ничтожеств, если вы способны рождать великое и доброе, которому суждена, быть может, вечная жизнь? Разве это мало - стать источником, из которого мысли других людей будут черпать силу и красоту? Неужели этого мало для честолюбия того, кто может презреть всякое иное честолюбие! Я верю - вы избраны для творческого подвига, может быть, для создания эпической поэмы, которая станет для нашего времени тем же, чем «Илиада», «Божественная комедия» и «Потерянный рай» были для своего... Что именно это должно быть - судить не мне. Если бы у меня спросили совета - я бы осмелился предложить Французскую революцию как тему наиболее интересную и поучительную для человечества - но тут вы не должны руководствоваться чьим бы то ни было разуменеем, кроме вашего собственного, а моим - менее всего... Я не знаю, каких высот мысли суждено вам достичь; знаю только, что талант ваш огромен, и он должен развернуться в полной мере...
Байрон терпеливо и не без удовольствия выслушал этот вдохновенный панегирик, но в ответ сказал небрежно:
- Благодарю. Хорошо бы, если б из ваших пророчеств сбылась хоть пятая часть. Вы всегда требуете от своих друзей невозможного?
Шелли, улыбаясь, посмотрел ему в глаза:
- Разумеется. Стремиться к невозможному есть единственный способ достичь максимально возможного, дойти до своей вершины. А разве это - не та главная цель, ради которой должен жить человек?

--------

29-го августа Шелли со всем своим семейством, включая грустную Клер, отбыл из Женевы. Проехав Дижон, Версаль, Фонтенбло, Руан, путешественники добрались до Гавра. 5-го сентября они сели там на пакетбот. Из-за сильного встречного ветра переезд до Портсмута оказался долгим - 26 часов - и тяжелым, пассажиры почти не выходили из кают. Однако Шелли пребывал в наилучшем расположении духа - он перечитывал Третью песнь «Чайльд-Гарольда». Истинно, это - явление самой высокой поэзии! Он находил здесь и глубину мысли, подлинно философскую, дотоле нечасто встречавшуюся в произведениях его друга, и богатство образов, и редкую красоту звучания. Но, пожалуй, не меньше, чем чисто литературные достоинства, радовало Шелли другое - настроение, резко контрастировавшее с давящим ужасом «Тьмы». Не оптимизм, конечно, но и не сплошное беспросветное отчаяние; гнев, горечь - но и отпор, и даже - отдельные мазки светлых красок, говорившие о том, что долгие споры на вилле Диодати были не бесплодны.

«Как мир - со мной, так враждовал я с миром,
Вниманье черни светской не ловил,
Не возносил хвалу ее кумирам,
Не слушал светских бардов и сивилл,
В улыбке льстивой губы не кривил,
Не раз бывал в толпе, но не с толпою,
Всеобщих мнений эхом не служил,
И так бы жил - но, примирясь с судьбою,
Мой разум одержал победу над собою...

Я с миром враждовал, как мир со мной,
Но, несмотря на опыт, верю снова,
Простясь, как добрый враг, с моей страной,
Что Правда есть, Надежда держит слово,
Что Добродетель не всегда сурова,
Не уловленьем слабых занята,
Что кто-то может пожалеть другого,
Что есть нелицемерные уста,
Что Доброта - не миф, и Счастье - не мечта.»12
__________________
12) перевод В. Левика.

Часть V.  БЕЗ КОМПРОМИССОВ

«Не в силах я ни видеть, ни забыть,
Что сильный может злым быть и счастливым...»
Шелли, «Лаон и Цитна»

1816 г.
Европа под пятой Меттерниха. Торжество скипетра и креста. Царство Тьмы.
Во Франции вернувшиеся из эмиграции аристократы успешно сводят счеты с уцелевшими революционерами - к таковым относят теперь не только последних, чудом выживших якобинцев, жирондистов и бабувистов, но даже бонапартистов.
В Германии мало что изменилось - она как сидела, так и сидит по горло в феодальной трясине.
В Италии хозяйничают австрийцы, в Англии - принц-регент и лорд Каслри, в России - Аракчеев. В Испании возрождена инквизиция.
Республиканские идеи и философское свободомыслие везде под запретом; везде душатся - порою физически - малейшие ростки нового, прогрессивного начала. Везде - полицейский произвол и политическая цензура, везде в изобилии жандармы, шпионы, попы всех мастей... Двойная - светская и духовная - тирания упивается безграничным могуществом. Кажется, весь мир стал похож на кошмар Гойи - его «Капричос» ожили во плоти...
Но нет, не все предались отчаянию. В феврале этого, 1816-го, года в России создан Союз Благоденствия, зародыш будущего общества декабристов. Основатели - шестеро юношей: Иван Якушкин, Сергей Трубецкой, Никита и Александр Муравьевы, Матвей и Сергей Муравьевы-Апостолы. За полгода к ним присоединилось еще пятеро - Михаил Лунин, Павел Пестель, Михаил Новиков, Федор Глинка, Федор Шаховской. Первая русская конспирация...
Зато итальянским коллегам-нелегалам опыта не занимать: венты карбонариев возникли еще при Наполеоне, теперь движение набирает силу - и скоро заставит врага считаться с собой.
Во Франции тоже есть карбонарии - они не так многочисленны и знамениты, как их итальянские братья, но столь же решительны и отважны; большинство мечтает о новой Республике, о демократии, о политических свободах; некоторые идут еще дальше - до «Всеобщего счастья», уравнительного коммунизма: идея Бабефа жива, вопреки всему.
Жив и один из ее теоретиков - тот, кого Бакунин потом назовет «величайшим конспиратором XIX века». На узких улицах Женевы тем летом Байрон и Шелли могли встречать - и, скорее всего, встречали, не подозревая, кто он - высокого осанистого господина лет за пятьдесят, в широкополой шляпе, сюртуке и черных брюках, заправленных в кавалерийские сапоги; его красивое, благородное лицо всегда было серьезно и сосредоточенно... О чем он думал? О прошлом? О самом ярком событии своей бурной жизни - «заговоре равных», о высокой трагедии Вандомского суда? О том, что клятва, которую он дал без малого двадцать лет назад своим обреченным товарищам за миг до объявления им смертного приговора - клятва рассказать правду о целях и идеях «равных», написать о них книгу - до сих пор не выполнена? Или, скорее, о настоящем, о делах тайного революционно-коммунистического общества «Высокодостойных мастеров», главой которого он является? Он - Филиппо-Микеле Буонарроти, потомок Микеланджело, гражданин Французской Республики, комиссар якобинского Конвента, друг Робеспьера, соратник Наполеона... нет, конечно, не императора Наполеона и не консула Бонапарта, а революционного генерала Буонапарте под Тулоном, в 1793 году... Он, итальянец-аристократ, духовный брат великого французского плебея Гракха Бабефа; он, патриарх равенства, переживший крушение своего дела, гибель Республики, падение Империи - и даже теперь, в самые черные дни, не смирившийся, не отрекшийся от своих идеалов, больше того: продолжающий бороться за конечную их победу...
Шелли не пришлось прочесть знаменитую книгу Буонарроти - она увидела свет лишь в 1828 году, когда нашего героя не было уже в живых - а если бы и прочел, то, конечно, многого в идеях бабувистов не принял бы: прежде всего слишком утилитарного подхода к искусствам, аскетизма, примитивного понимания равенства. Но конечная цель у них была одна: то самое «всеобщее счастье», общество справедливых и добрых, где нет обездоленных, где слабый не унижен и не обделен; добровольное равенство свободных, высокодуховных, гармонически развитых личностей...
Как достичь его, вот в чем вопрос...
Буонарроти верит только в политическую революцию. Но и других, «мирных» проектов переустройства общества на справедливый лад в ту эпоху выдвигается множество, и они еще не скомпрометированы неудачами, не утратили прелесть новизны.
В 1816 году Шарлю Фурье 44 года. Он - автор «Теории четырех движений и всеобщих судеб», но свой главный труд - трактат «О домашней земледельческой ассоциации» - еще только обдумывает.
Другому знаменитому «безумцу», самому дальнему родственнику Шелли (он тоже потомок Карла Великого) - бывшему графу Анри де Сен-Симону - уже 56 лет. Вчерашний день - молодость, весьма бурная: американская война за независимость, в которой он участвовал добровольцем; Французская революция, восторженно им встреченная, сначала привлекательная, потом страшная; богатство, в одночасье нажитое и столь же быстро потерянное; всевозможные приключения, аресты, финансовые авантюры, брак и развод, вторая попытка жениться - на... мадам де Сталь, и отнюдь не из романтических, а из чисто рациональных соображений: с целью получения от столь талантливых родителей еще более талантливого потомства (Жермена ему отказала - эта великолепная идея не вызвала у нее энтузиазма). День завтрашний - старость, нищета, горечь одиночества... Но сегодня он еще на вершине. Он окружен друзьями, среди которых есть банкиры и промышленники - Лаффит, Казимир Перье, Терно; среди них и поэт Беранже, и автор «Марсельезы» Руже де Лилль. И он уже разработал основы своего учения о новом индустриальном мире, которое, как ему кажется, органично сочетает интересы рабочего и предпринимателя, гуманизм и технический прогресс, которое позволяет, не нанося урона промышленнику, максимально улучшить положение рабочих... Впрочем, не эта теория, а острая критика рождающегося буржуазного общества обеспечила автору право на бессмертие...
Роберту Оуэну в 1816-м - 45 лет, и он, в отличие от других современных ему социалистов, не ограничивается разработкой доктрин. Совладелец и управляющий крупной бумагопрядильной фабрики в Нью-Ленарке, он с 1803 года проводит на ней замечательный социально-экономический эксперимент. Условия труда и жизни рабочих качественно улучшены, при фабрике есть жилые дома с удобными и дешевыми квартирами, собственный магазин, библиотека, детский сад... Результаты ошеломляющие: резко возросла производительность труда! И сами люди преобразились: пьянства, хулиганства, воровства больше нет и в помине. Но реформатору мало достигнутого: ведь по существу его рабочие так и остались наемными рабами, полностью зависящими от воли хозяина. Как сделать их полноправными свободными людьми? Поиски гармонии продолжаются...
Шелли в августе 1816-го исполнилось 24 года. Он не изобретает новых социальных теорий, не проводит экспериментов, не участвует в конспирациях. Но, в сущности, вся его жизнь подчинена той же цели - становлению справедливого и гуманного общества, становлению свободной личности. Ради этого были стихи и поэмы, статьи и памфлеты (в бутылках и без оных), этой же задаче служит, в конечном счете, вся его жизнь, его поведение, воспринимаемое в обществе как открытый вызов религии и морали. Но главное оружие, конечно, поэзия.
Запрещенная «Королева Маб» в рукописных копиях получила самое широкое распространение, реакционная критика осыпает ее дикой бранью - очень хорошо: первый удар достиг цели. На очереди - новый замысел: эпическая поэма о Революции. Тема достойна гения Байрона, но раз тот не спешит за нее браться - Шелли попытается разработать ее сам, как сумеет. Сквозь туман ему уже мерещатся величественные контуры нового творения. Но чтобы реализовать замысел столь грандиозный, нужно время и возможность сосредоточиться, отключиться от мелочных треволнений, нужен - в житейском смысле - душевный покой.
А как-то Англия встретит несостоявшегося эмигранта?..

1.
8-го сентября семейство Шелли прибыло в Портсмут. Там оно разделилось: Мэри с ребенком и Клер поехали на воды в Бат, а Перси - в Лондон, чтобы встретиться с издателем Байрона, Джоном Мерреем, которому он должен был передать Третью песнь «Чайльд-Гарольда», и с мистером Лонгдиллом, своим поверенным.
С первой задачей он справился благополучно. Меррей принял его весьма учтиво и посылке очень обрадовался; правда, названная Шелли цена - две тысячи гиней - сначала привела книготорговца в замешательство, ибо он надеялся приобрести рукопись за 1200, но в итоге условия Байрона были приняты, и посланец мог поздравить себя с тем, что так успешно уладил финансовые дела своего друга. Что до его собственных дел, то с ними произошла небольшая заминка, так как Лонгдилла не оказалось в Лондоне. Шелли написал ему, попросил поскорее приехать; написал он и Годвину - о том, что вернулся и остановился на своей старой лондонской квартире.
На другой же вечер пришла Фанни. Шелли очень ей обрадовался - он всегда с нежной братской любовью относился к этой тихой скромной девушке. Сейчас она выглядела более обычного бледной и грустной, но на вопрос о здоровье ответила небрежно, что чувствует себя хорошо и просто немного устала.
Они вдвоем уютно пили чай и беседовали. Шелли рассказывал о Швейцарии и Байроне, Фанни - о домашних делах: в семье все здоровы, Годвин пишет новый роман и надеется на нем заработать, сама она ищет место гувернантки или учительницы - мачеха намекнула, что ей давно уж пора самой себя содержать; конечно, это было бы счастьем - стать для семьи поддержкой, а не обузой - но никто не хочет брать ее на службу, даже родная тетка отказала - боится потерять клиентов... Хотя в словах девушки не было и тени упрека, Шелли кольнуло чувство вины: он понимал, что главная причина ее неудачи - скандал, связанный с бегством Мэри. Но ничего исправить поэт теперь не мог; не мог, видимо, и помочь. Осмелился спросить, не хочет ли Фанни переменить обстановку, пожить немного с сестрами - но она отпрянула как в испуге: «Нет, нет, я никому не хочу быть в тягость!» Он подумал - пожалой, она права: пребывание в его доме окончательно погубило бы бедняжку в общественном мнении - и перевел разговор на другое: на Роберта Оуэна.
Эта тема Шелли особенно интересовала: он был большим поклонником реформатора и, зная, что Оуэн близок с Годвином, очень жалел о том, что его собственное положение изгоя лишило его возможности добиться знакомства с этим замечательным человеком. В одном из недавних - августовских - писем Фанни упоминала о том, что нью-ленаркский филантроп был у них в гостях. Теперь Шелли горел желанием узнать подробности об этом визите.
- Он провел у нас целый день. Говорил с отцом... Потом долго стоял перед портретом мамы и все сожалел, что такой замечательной женщины нет в живых...
- Вот это глубоко верно... А о чем с Годвином говорил - не припомните?
- В основном - о политике, о бедственном положении низших классов, о том, что зимой ожидается голод... Мистер Оуэн совершает сейчас поездки по фабричным округам, собирает материалы для будущей книги, и то, что он рассказывает об увиденном... это просто кошмар! Даже трудно поверить... Наверное, мы приближаемся к национальной катастрофе, и я даже думаю, что социализм мистера Оуэна есть единственный выход из всего этого.
- Я полностью согласен с вами, Фанни... А о чем еще была речь? О судьбе предложенного Оуэном законопроекта, запрещающего детский труд, ничего не известно?
- Парламент оттягивает его рассмотрение. Но мистер Оуэн говорит, что не собирается отступать. А еще у него есть идея организовать производственную ассоциацию нового типа - на основе истинной справедливости и подлинного равенства; он хочет привлечь к ее осуществлению и богатых... Но чем рассчитывает их соблазнить - я, признаться, так и не поняла.
- Среди богатых тоже есть справедливые и гуманные люди, - заметил Шелли. - Взять хоть самого мистера Оуэна. Я от души надеюсь, что его новый план будет иметь успех. Но даже если неудача - все равно, уже одного того, что он сделал в Нью-Ленарке, достаточно, чтобы назвать его великим гражданином. Кстати, его эксперимент подтверждает справедливость моей любимой мысли о том, что и общество, и личность доступны совершенствованию. Поднимите человека из грязи, дайте ему книги, звезды, музыку, научите воспринимать прекрасное - он станет другим существом...
На эту тему Шелли мог говорить бесконечно, но Фанни уже пора было возвращаться домой. Она попросила не провожать ее - видимо, не желая, чтобы их видели вместе. В последний момент Шелли вспомнил о часах, которые они с Мэри купили для Фанни в Швейцарии. Девушка очень смутилась, но после уверений, что «они совсем не дорогие», согласилась взять подарок, который ей явно понравился.
- Какая красивая вещь... А кто их выбирал? Вы или Мэри?
- Ну, какое это имеет значение...
- Значит, вы. Спасибо... И - прощайте.
Шелли поцеловал ей руку.
- До свидания, дорогая. Вот, я записал вам наш адрес в Бате. Почаще присылайте нам весточки - о Годвине и о себе.
Фанни высвободила пальцы, сказала чуть дрогнувшим голосом:
-Я напишу. Прощайте, Перси! Прощайте... - и, опустив голову, она быстро выскользнула за дверь.
Шелли вздохнул и вернулся к письму, которое он сочинял для Байрона:
«...Урожай еще не собран. Явных признаков недовольства пока незаметно, хотя народ, как говорят, сильно бедствует. Но вся тяжесть положения обнаружится вполне только зимой... Прошу Вас написать мне и прислать о себе хорошие вести. Глубокий интерес, который я чувствую ко всему, что Вас касается, заставляет меня с нетерпением ждать малейших подробностей...»

2.
Закончив дела с поверенным, Шелли заехал в Марло к Пикоку, которого еще в письмах из Швейцарии просил подыскать для возвращающихся путешественников новое жилье. Как раз по соседству с домом Пикока сдавался внаем прелестный коттедж с лужайкой и небольшим фруктовым садом. Тихий маленький городок на Темзе, недалеко от Лондона, живописные окрестности, друг под боком - вариант был хорош во всех отношениях, кроме одного, денежного: дом был великоват, аренда стоила недешево, и нашего героя, как и в юности убежденного, что «роскошь постыдна», несколько смущало это обстоятельство. Поэтому заключать сделку сразу он не стал, решил прежде все досконально обдумать, посоветоваться с Мэри. Впрочем, время на размышление у него имелось, ибо перебираться на постоянное место жительства до родов Клер - то есть до декабря-января - было, по понятным причинам, нецелесообразно.
Погостив пару недель у Пикока и отчаянно соскучившись по семье, Шелли в конце месяца приехал в Бат.

Теперь, в уютной домашней обстановке, на досуге, можно было не спеша обдумать события прошедшего лета и даже начать наконец работу над новой поэмой, замысел которой медленно, но неуклонно вызревал в голове... Судьба выбрала именно этот момент передышки, некоторой даже расслабленности, чтобы нанести очередной удар. В конце первой недели октября Шелли и Мэри получили от Фанни письмо, очень тревожное: «...Я уезжаю в такое место, откуда надеюсь никогда не возвращаться...» - такая фраза не сулит ничего хорошего.
Письмо было, как ни странно, из Бристоля; не раздумывая, Шелли помчался туда, но беглянку уже не застал - узнал только, что она уехала в Сванси. Окончательно сбитый с толку, поэт продолжал погоню, всю дорогу убеждая себя, что ничего страшного, наверное, не произошло: для того, чтобы свести счеты с жизнью, едва ли необходимо отправляться в путешествие, - но сердце плохо слушалось разума, оно болело, ожидая беду.
В Сванси Шелли почти сразу нашел гостиницу, в которой остановилась Фанни; ему сказали, что мисс Имлей вчера вечером взяла здесь номер, и утром еще не выходила. Весь трепеща от страха и надежды, Шелли, в сопровождении служанки, взбежал по узкой лестнице, остановился перед обшарпанной дверью дешевого номера. Служанка постучала - никакого ответа. Шелли тоже начал стучать - сначала негромко, потом - изо всех сил, кулаком.
- Фанни, откройте! Это я, Перси! Фанни, дорогая, вы слышите меня? Откройте, ради бога... - не дождавшись ответа, повернулся к служанке: - Надо ломать дверь. Боюсь, могла случиться беда.
- Ох, боже мой! Сейчас позову хозяина!
Она убежала. Шелли остался стоять у двери, прислонившись к косяку; от волнения его била дрожь, одна мысль раскаленным буравом сверлила мозг: «Неужели опоздал? Неужели?..» Внизу раздался шум, по лестнице затопали тяжелые шаги. Вслед за горничной появился хозяин гостиницы - плотный коренастый господин - и двое слуг.
- Здравствуйте, сударь, - обратился хозяин к Шелли. - Что случилось?
- В этом номере остановилась моя свояченица. Мы стучали... Она не отпирает и не откликается. Третьего дня я получил от нее письмо, наводящее на мысль, что... В общем, опасаюсь худшего. Надо скорее открыть - быть может, еще не поздно...
- Черт побери, этого еще не хватало! - хозяин подергал дверь, потом наклонился к замочной скважине. - Ключ в замке. Придется ломать. Опять убытки! Что за бесчестные люди, право - поганить порядочный дом таким делом...
-Я возмещу расходы. Ломайте скорее!
Хозяин сделал знак работникам:
- Ну что ж, ребята - давайте...
Слуги приналегли на дверь изо всех сил - треск, грохот... Наконец она распахнулась, все ввалились в комнату.
Тесный убогий номер. Круглый стол, на нем - пустой флакон из-под лекарства, чернильница с пером, исписанный лист бумаги. На кровати - женщина. Лежит одетая поверх одеяла, длинные белокурые волосы распущены и скрывают лицо. Маленькая рука прижата к груди, пальцы стиснуты в кулачок...
Понимая и еще не веря, Шелли бросился к ней, отвел волосы... Лицо Фанни - спокойное, бледное, оно совсем уже застыло. Опоздал! Опоздал. Опоздал...
Он опустился на кровать у ног девушки и сидел неподвижно, как в столбняке, утратив ощущение времени и даже не замечая, что в комнате суетятся чужие люди - входят, выходят, смотрят, перешептываются. Наконец появился полисмен, с ним - человек с маленьким саквояжем, видимо, врач.
- Господа, прошу всех покинуть комнату! - объявил представитель власти.
Врач наклонился над телом, проверил зрачки, пожал плечами - «Мертва!» попытался разжать стиснутый кулак:
- Часы? Как странно...
Шелли вздрогнул - информация дошла до сознания. Часы... те самые... его последний подарок...
Врач подошел к столу, взял открытую склянку, понюхал:
- Опиум. Наверное, большая доза. Я так и предполагал.
Полисмен повторил приглашение посторонним удалиться; любопытные вышли один за другим; кроме лиц, находящихся при исполнении служебных обязанностей, в комнате остались двое - хозяин гостиницы и Шелли; хозяин, кивнув на него, тихо сказал полисмену:
- Ее родственник, только что приехал.
Врач осторожно тронул Шелли за плечо, сказал мягко:
- Сударь, вам надо уйти.
Шелли поднял голову, огляделся с видом разбуженного лунатика, не без усилия поднялся на ноги:
- Да... сейчас...
- Здесь письмо, - сказал полисмен. - Возможно, для вас? Взгляните.
Шелли машинально взял в руки бумагу:
«...Я давно решила, что самое лучшее для меня - это положить конец существованию, которое с самого начала было несчастным и причиняло моим близким только заботы. Быть может, узнав о моей смерти, вы огорчитесь, но очень скоро забудете, что жила когда-то на свете та, которая звалась Фанни...»
«Опоздал. Не смог защитить.»

3.
Смерть Фанни потрясла оба семейства - и Шелли, и Годвинов. Правда, скорбь - скорбью, а дело - делом: старый философ, прекрасно понимая, что самоубийство падчерицы может быть использовано его политическими противниками для возобновления травли, решил скрыть, прежде всего от прессы, обстоятельства ее гибели; с этой целью он даже написал письмо дочери - впервые за два с лишним года, прошедших после ее бегства! - в котором просил троих отверженных - Мэри, Клер и Шелли - держать в тайне все, что им известно о происшедшей трагедии. Что же до причины страшного поступка девушки - а он, разумеется, требовал объяснения - то старики благоразумно позаботились о собственном душевном комфорте, попытавшись переложить груз моральной ответственности на чужие плечи: миссис Годвин, чей злой язык немало попортил Фанни жизнь, теперь выдвинула версию, согласно которой бедняжка покончила с собой из-за несчастной любви к Шелли.
Для поэта, очень тяжело переживавшего случившееся, это откровение стало орудием жестокой душевной пытки. Он всегда видел в Фанни только сестру и друга и даже не подозревал, что мог заронить в ее сердце другое, более сильное чувство. Слепец, слепец... Вновь и вновь перебирал он в памяти подробности их последней встречи: рука Фанни была холодна как лед, и голос дрогнул на последнем слове - будто душа надломилась... А он не понял! Как он мог не понять?.. «А если б и понял - чем ты мог бы помочь ей? - пожимала плечами Мэри. - Полно, родной, не терзай себя понапрасну: мы с тобой ничего не могли изменить. Не любовь убила ее, даже если было в ней это чувство; любовь, даже неразделенная - это всегда счастье. Фанни убила жестокая жизнь - вечная нужда, безысходность, душевное одиночество и - самое ужасное - сознание, что собственной семье ты в тягость. Конечно, все мы, ее родные, не проявили достаточной чуткости; но наши ошибки - лишь фон, на котором разыгралась трагедия... Трагедия беззащитного существа в холодном враждебном мире. Он был слишком велик и суров для ее нежной, кроткой души. Чтобы выжить в человеческом обществе, надо родиться борцом - а этого Фанни не было дано.»
Аргументация Мэри, как всегда, несокрушима, и разум охотно соглашается с ней, а сердце... Сердце - болит.

...Какая тяжелая осень!
Фанни, конечно - самая большая печаль, но и других треволнений достаточно. Клер - тоже один из источников постоянного беспокойства. Она на последних месяцах беременности, физически чувствует себя плохо, морально - еще хуже. Никак не может примириться с мыслью, что Байрон потерян для нее навсегда. Пишет ему нежные послания, с трепетом ждет ответа; не дождавшись, требует, чтобы Шелли показывал ей письма, которые получил сам - и, прочтя в них жесткое или пренебрежительное высказывание в свой адрес, бурно предается отчаянию... Шелли не раз просил друга, чтобы он был осторожнее, щадил несчастную, которая больна и духом, и телом - но эти просьбы остались втуне.
Другая тревога - Харриет. Она ушла от отца, по-видимому, к любовнику. Адрес неизвестен. С кем она теперь живет - до этого Шелли нет дела: лишь бы утешилась, лишь бы была счастлива; но чтобы самому быть за нее спокойным, желательно знать, где она находится и не бедствует ли. При сложившихся обстоятельствах Шелли неудобно было самому заниматься розысками, и он попросил своего приятеля, книготорговца Хукема, оказать ему эту услугу, но от того все еще - никаких вестей.
Зато есть вести от... мистера Саути. «Озерный» бард, когда-то благосклонно встретивший юного Шелли, после «Королевы Маб» резко изменил свое отношение к нему - что, впрочем, естественно: ренегаты всегда ненавидят тех, кто сохранил верность идеям, которые они предали. В начале осени 1816 года Саути посетил Швейцарию и был радушно принят в местном английском обществе, где наслушался о Шелли и Байроне всевозможных ужасов. Задавшись целью собрать максимум информации об этих «преступниках против нравственности», корифей романтизма не поленился объехать все отели и постоялые дворы, где они останавливались, и лично опросить хозяев и слуг; ничего ужасного не нашел (кроме, пожалуй, надписи, которую сделал Шелли по-гречески в книге посетителей гостиницы Шартрез де Монтавер: «Я - филантроп, демократ и атеист»), но за неимением достоверных данных удовлетворился обильными гроздьями самых гнусных сплетен, какие только может породить коллективный разум скопища обуреваемых ненавистью и завистью ханжей. Заботливо собранную коллекцию этих мерзостей благородный джентльмен, вернувшись в Англию, поспешил предать самой широкой огласке через печать. Вместо того, чтобы возмутиться автором непристойного пасквиля, общество охотно ему поверило - и предалось сладострастному смакованию подробностей...
Шелли и его семья оказались в положении зачумленных; даже подруга детства Мэри, с которой она до последнего времени поддерживала переписку, теперь порвала с нею всякие отношения.
Тяжелая осень... Тяжелая не только для Шелли, но и для английской бедноты.
Война окончена, но налоги по-прежнему чудовищно высоки. «Хлебные законы» душат рабочих голодом. Сотнями тысяч возвращаются на родину демобилизованные солдаты и матросы, пополняя толпы безработных - это позволяет хозяевам до нищенского минимума снизить заработную плату наемников...
И все же те, кто имеет хоть какую-нибудь работу - пусть непосильную, пусть за гроши, но все-таки постоянную работу - могут считать себя баловнями судьбы по сравнению с теми, кого общество, как стоптанные башмаки, выбрасывает на свалку. В ноябре Клер писала Байрону о муках этих несчастных: «Они лежат на улицах Лондона, оборванные, умирающие от голода; иногда ночная стража захватывает их и приводит в Мэншонхауз - по 300 человек зараз. Лорд-мэр объявляет, что ничего не может сделать без содействия парламента. Цена на хлеб чрезвычайно высока, погода очень сурова, и холода обещают продержаться долго. Но больше всего народ взбешен против принца-регента, который распустил парламент вплоть до 29 января наступающего года. Оппозиция объясняет это опасениями министров.
Недели две тому назад мы с Шелли вышли в сумерках пройтись по нашей улице. У одной двери мы увидели женщину с тремя детьми; они буквально плакали от голода. Муж стоял тут же, в угрюмом отчаянии. Вы можете быть уверены, что Шелли, который так добр, помог им...»

...Жалость, гнев и стыд от сознания собственного бессилия - как в Ирландии четыре года назад. Голодным на своей улице он в состоянии оказать поддержку. Но остальные - кто их накормит? Сытые не спешат откликнуться на призыв к милосердию. На что же еще надеяться - если вообще в этом мире есть место надежде?.. Общественные беды и личные горести - все сплелось в тугой клубок ноющей, душащей боли...
Тяжелая осень. Но то ли еще впереди...

4.
Когда нам плохо - мы особенно ценим редкие нечаянные радости, иногда посылаемые судьбой. В первых числах декабря Шелли собрался к Пикоку в Марло, чтобы окончательно договориться с его соседом об условиях аренды дома; в самый день отъезда он получил письмо из Лондона, вскрыл его уже в дилижансе, и, взглянув на подпись, чуть не вскрикнул: Ли Хант! Тот самый Джеймс Генри Ли Хант, поэт и журналист, редактор журнала «Экзаминер», отсидевший два года в тюрьме за оскорбление принца-регента - Шелли тогда пытался организовать подписку в его пользу; тот самый Ли Хант, друг Байрона...
Полтора месяца назад Перси направил в «Экзаминер» одно из сочиненных в Швейцарии стихотворений - «Гимн духовной красоте» - подписав его, вместо псевдонима, своим шутливым семейным прозвищем - «Рыцарь эльфов». Ответа он до сих пор не получил и уже мысленно примирился с неудачей, как вдруг - это письмо! И - какое! Дружеское, теплое, очень доброжелательное - чтобы не сказать «хвалебное»... После гнусных пасквилей Саути и дикой газетной свистопляски по этому поводу! Да, Ханту мужества не занимать... Добравшись до Марло, Шелли первым делом написал ответ. Через несколько дней там же, в Марло, он получил от Ханта второе послание, столь же сердечное и содержавшее, среди прочего, приглашение в гости. Посещение Лондона (точнее, его пригорода - Хант жил в Хемпстеде) в планы Шелли первоначально не входило - он собирался, закончив дела в Марло, поскорее вернуться в Бат - но соблазн оказался слишком велик: Перси решил задержаться еще на день, чтобы повидать нового друга.
Одним днем, однако, не обошлось. Хант был гостеприимным хозяином: приехать к нему было легко, но уехать - ох как трудно. Шелли он сразу понравился во всех отношениях, даже внешне: открытое скуластое лицо, большие, широко расставленные глаза - умные, внимательные и веселые; крупный, но красивый рот, охотно складывающийся в добрую улыбку. Ханту было тридцать два года - ровесник Пикоку - и за плечами у него уже немалый опыт, литературный и житейский, а главное, немало заслуг перед обществом, как у активного борца за политические свободы, демократию и права человека. Марианна, жена Ханта - дама серьезная, с принципами, и даже - кто бы мог подумать! - сторонник высшего идеала, Равенства. Кроме того, милая пара успела произвести на свет кучу детей, у которых Шелли, разумеется, имел не меньший успех, чем в свое время у маленьких Ньютонов.
Но самое главное - Шелли и Хант были нужны друг другу, ибо их взгляды - и в политике, и в литературе - были во многом сходными; они говорили - и не могли наговориться, не могли насытиться общением...
Беседы особенно хороши во время прогулок. Хант жил на краю обширного и живописного лесопарка, и в первый же день после обеда повел гостя знакомиться с окрестностями. Это был удачный маневр: Шелли, с утра заметно нервничавший, в привычной обстановке - на природе - быстро успокоился, и некоторое напряжение, всегда неизбежное в начале личного знакомства, исчезло само собой. За час они успели перебрать множество тем, а когда возвращались, Хант сказал, что намерен опубликовать «Гимн духовной красоте» в одном из январских номеров «Экзаминера», и спросил, не согласится ли автор подписать его своей настоящей фамилией.
- Мне все равно - поступайте, как вам будет угодно, - ответил Шелли. - Правда, я слагал эти стихи под влиянием чувств, волновавших меня до слез, так что они, по-моему, заслуживают лучшей участи, чем быть подписанными именем столь непопулярным и поносимым, как мое.
Хант сделал протестующий жест:
- Последнее - неверно... Во всяком случае, вы сильно сгущаете краски.
- К сожалению, нет... Видите ли, дорогой Хант, в юности у меня были большие надежды; я страстно мечтал принести людям много добра, думал, что ради их блага смогу чуть ли не перевернуть мир... Теперь я уже не верю, что обладаю достаточным талантом, чтобы сильно воздействовать на людей и значительно способствовать их улучшению. Насколько мое поведение и мои взгляды свели на нет все усердие и пыл, с ками я за это взялся, - я не знаю. Но одного я не пытаюсь от себя скрывать: я отвергнут обществом; мое имя ненавистно всем, кто вполне понимает его значение, - даже тем, чье счастье я так горячо желаю обеспечить. Вы - исключение. Вам пришлись по душе моя кротость и искренность, потому что вы сами - добрый искренний человек; но подобных кругом так мало... Быть может, я бы не выдержал, отказался бы от задачи, которую взял на себя в юности - в наши злые времена и среди злых языков бороться с тем, что представляется мне пороком и несчастьем - если бы я был обречен на одиночество, если бы не моральная поддержка моей семьи... - тут Шелли вдруг умолк - он спохватился: - Простите... Я злоупотребил вашим вниманием - предался себялюбивой болтовне, которую только друг может извинять и терпеть.
- Разве вы еще не считаете меня своим другом? - с улыбкой спросил Ли Хант.
-Я этого пока не заслужил. Вы снисходительны ко мне как к человеку, чьи политические взгляды достаточно близки к вашим, а еще потому, что вы - друг Байрона и знаете, как тепло он ко мне отнесся; но все это еще не дает мне права на вашу дружбу... права, которого я со временем непременно добьюсь.
Хант - ласково:
- Полноте, отбросим ненужные церемонии. Помнится, лет этак пять или шесть назад я получил письмо от одного юного студента из Оксфорда. Тот мальчик был настроен гораздо решительнее: он предлагал сразу ни больше, ни меньше как союз единомышленников, объединяющий всех передовых людей Англии...
Глаза Шелли широко раскрылись - две огромные удивленные незабудки:
- Вы помните до сих пор?
- Помню. И думаю даже, что союз не всех, конечно, но хотя бы двух таких людей сегодня вполне может осуществиться...

5.
Бат. Декабрьский день.
За окнами пляшут снежинки. В гостиной уютно пылает камин. Мэри и Клер сидят на диване, перебирают детское приданое.
Мэри:
- Как хорошо, что я сохранила все, что сшила для Вилли! Теперь как раз пригодится.
Клер:
- Ах, Мэри, я так боюсь... Ведь совсем уже скоро... Я, наверное, не выживу.
- Что за глупости! Ты молода, здорова, ни разу серьезно не хворала за эти месяцы - я уверена, все будет хорошо.
Клер вздохнула:
- А право же, лучше бы мне умереть. Сколько хлопот я вам причинила... И сколько еще впереди! А какой выйдет скандал, если все откроется...
Мэри еще старательнее изобразила на лице спокойствие и уверенность:
- Вздор, никто ничего не узнает. Мы же так хорошо все придумали! Поживем здесь до твоих родов, а потом переедем в Марло. Место уединенное, обществу до нас дела нет. Сменим прислугу... В общем, примем все меры предосторожности...
- И все-таки добром это не кончится, - уныло возразила Клер. - Я чувствую, что навлеку на вас беду. Проклятые ханжи и так уж совсем затравили Перси, - какие гнусности пишут в газетах! - а если еще...
- Ну, полно. Посмотри лучше, что у нас в этой картонке... Чепчики! Прелесть, не правда ли?
Мэри надела батистовый, в кружевах, детский чепчик на свой кулачок; нужный эффект был достигнут - Клер улыбнулась сквозь слезы...
Вошла горничная.
- Госпожа, почта.
- Спасибо. Положите на стол, - сказала Мэри.
- Что там? - встрепенулась Клер.
Мэри подошла к столу, взглянула:
- Газеты и письмо.
- От Байрона?
- Нет. От Хукема, книготорговца. Это - для Перси, деловое.
-А-а... - разочарованно вздохнула Клер. - Понятно... - помолчала, взглянула на часы. - Знаешь, Мэри, уже половина второго. А дилижанс приходит в двенадцать. Перси опять нет. Пора бы ему уж вернуться.
- Да, честно говоря, я ждала его сегодня. Странно, что он не приехал.
- Не случилось ли какого несчастья? Может, опять заболел?
Мэри - испуганно:
- Что ты! Если бы заболел - написал бы...
Легкие стремительные шаги за дверью. Молодые дамы радостно переглянулись, и Мэри с огромным облегчением воскликнула:
- Наконец-то!
Шелли влетел в комнату, совсем такой, как в "добрые старые времена" - возбужденный, сияющий, розовый от холодного ветра; его редингот расстегнут, шляпа отсутствует, на волосах еще блестят снежинки. Сгреб Мэри в охапку, закружил по комнате:
- Любимая! Как же я соскучился! Ты здорова? Клер, дружок, а ты как?
Клер улыбнулась:
- А где твоя шляпа?
- Шляпа? - искренне удивился Шелли, провел ладонью по волосам. - А в самом деле - где она? - и вдруг засмеялся: - А! Понял! Небольшое приключение: вылез я из кареты, бегу сюда, вдруг вижу - драка...
- И ты, конечно, вмешался, - нахмурилась Мэри.
- Я хотел защитить того, кто на вид послабее. А он-то и оказался зачинщиком...
Мэри - с ласковой насмешкой:
- О мой Дон-Кихот...
Клер - деловито:
- Ребра целы?
- Да, я отделался благополучно. А вот шляпа, скорее всего, осталась на поле боя. Ну да бог с ней. Как у вас дела? Мой Вилли-мышонок здоров? Где он?
- Гуляет с няней, - ответила Мэри. - Ты, наверное, проголодался с дороги - выпьешь чаю, или хочешь чего-нибудь посущественнее?
- Чаю, но - потом... И вообще я могу подождать до обеда.. А сейчас, любимая, расскажи, как подвигается твоя книга.
- Нет, лучше сначала ты расскажи, как съездил. Как тебя принял Ли Хант?
- О, превосходно. Это самый благородный и великодушный человек, какого я только встречал за последние годы. И придерживается, в основном, правильных взглядов - если не в философии, то хотя бы в политике, а это уже немало. И жена его, Марианна - тоже замечательная женщина, передовая, без предрассудков... И какие у них прелестные дети! Целых пять. Им очень понравились мои сказки. Мы вместе гуляли и играли...
- Представляю себе, - улыбнулась Клер.
- Да, но какой рев они подняли, когда я уезжал!.. В общем, самая милая семья, да ты скоро сама убедишься. Одно плохо: они материально очень нуждаются. Такова в наше время участь всех талантливых людей, которые служат общему благу... Надо подумать, как помочь им.
- Что ж, подумай, - сказала Мэри с усмешкой. - Скажи, а что в Марло?
- Все в порядке. Арендовал дом, нанял садовника и договорился о ремонте; Пикок обещал проследить, что бы все было сделано должным образом... А у вас тут - никаких новостей?
- Никаких.
- От Байрона письма есть?
- Ни одного, - вздохнула Клер.
- Зато другие твои корреспонденты не ленятся, - сказала Мэри. - На своем столе ты найдешь целую гору пакетов. Мне на нее страшно смотреть: если хоть половина из них - о деньгах (а я боюсь, что так и есть) - мы пропали... А вон то принесли за пять минут до твоего прихода.
Шелли взял конверт:
- От Хукема! Это важно. Я просил его навести справки о Харриет.
- О Харриет? - удивилась Мэри.
- Да. Кажется, я тебе говорил, что он ушла от Вестбруков, куда - неизвестно. В сентябре она получила свою пенсию, и с тех пор - ни слуху, ни духу. Признаться, я немного тревожусь. Прочту прямо сейчас, хорошо?
- Ну, конечно...
Он развернул письмо.
«Дорогой сэр! Я тщетно пытался узнать адрес миссис Шелли, когда мне сообщили, что она умерла, покончив самоубийством... Ее вытащили из Серпантины в последний вторник...»
Глаза прочли - рассудок не принимает. «Харриет - утопленница? Самоубийца? Нет! Не верю! Не хочу...»
- Перси - что там?.. Тебе дурно?! Сядь, ради бога!
Он услышал этот испуганный крик Мэри, но слов не понял: мозг был занят одной задачей - силился вместить невместимое. Харриет, его первая возлюбленная... Харриет, мать Ианты и маленького Чарли, которого он еще ни разу не видел... Харриет мертва - как это возможно?.. Вдруг - видение, яркое, живое, почти осязаемое: комната в их доме в Лаймуте, стол, уставленный пустыми бутылками, пачка «Декларации прав», запах типографской краски, кляксы сургуча... И Харриет - в пышных каштановых локонах, розовая, смеющаяся, танцует с бутылкой в руках... Картинка вспыхнула - и погасла. Как удар током - жуткая мысль: «Ты больше никогда ее не увидишь. Ее нет. Есть полуразложившийся труп...»
Шелли понял - все душой, всеми нервами, каждой клеточкой тела содрогнулся от страшной боли... И ледяная рука остановила сердце.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Полная тьма. Абсолютная пустота. Нет ни вещества, ни света, ни времени. Есть только ощущение медленного и непрерывного падения, вращения и падения все глубже и глубже, в невидимую бездонную пропасть... «Это сон. Кошмар. Надо проснуться. Почему я не могу проснуться? Может быть, это смерть?»
Издалека, будто сквозь толстую войлочную стену - голоса, тени голосов:
- ...Мэри, что с ним?.. Обморок или...
- ...очень глубокий... скорее воды...
«Не смерть, нет... Всего лишь обморок... Надо сделать усилие... надо вздохнуть..»
Голоса - ближе, отчетливее:
- Кажется, обошлось... Он возвращается. Но какой же бледный...
- Перси, родной, тебе лучше? Ты слышишь меня?
«Слышу, любимая, не бойся... Только сказать не могу...»
Свет.
Сквозь туман, белым пятном - лицо Мэри. Прошло мгновение - туман рассеялся - Шелли понял, что лежит на полу, и жена стоит перед ним на коленях. Повел глазами по сторонам - увидел Клер: тоже очень бледна, губы дергаются, в руке - бумага... Письмо! То самое!
Воспоминание обожгло душу ударом хлыста. Шелли слабо вскрикнул. Первый проблеск радости в глазах Мэри вновь сменился тревогой:
- Что, милый? Тебе больно?
Он собрался с силами - прошептал:
- Харриет...
Мэри сжала ему руку:
- Знаю. Это ужасно. Но... ты - ни в чем не виновен!

Далеко за полночь. Клер давно спит. Мэри тоже ушла в свою комнату. Шелли один в гостиной - он спать не может. Сидит, ссутулившись, в кресле, смотрит в пространство, думает, думает - все об одном...
Сердце словно придавлено ледяной глыбой, а голова - в огне; мысли бегут бесконечным потоком, и образы... собственно - один образ в разные моменты жизни - Харриет, веселая и грустная, задумчивая, встревоженная - и опять веселая... Больше всего - веселая. Как ни странно - ни разу в эти мучительные часы не вспомнил он ее такую, какой она была перед их разрывом - пошлую, хищную, озлобленную буржуазку: эта Харриет исчезла теперь навсегда; зато вернулась, чтобы остаться, милая поэтичная тень девочки-жены первых, счастливых лет их супружества. Один за другим всплывали перед глазами эпизоды их общего прошлого - такого еще недавнего и такого бесконечно далекого: первые встречи, венчание в Эдинбурге, постоянные переезды - Йорк, Кесвик, Дублин... памфлеты, разбрасывавшиеся с балкона и подсовывавшиеся в капюшоны дамам на улицах... Лаймут - бутылки с начинкой... Лондон, Таниролт... работа над "Королевой Маб" - автор посвятил ее Харриет... О, какая пытка! Зачем она это сделала? Кто - или что - толкнуло ее в реку? Ведь она была свободна, независима, вполне обеспечена материально. И - она была матерью! Положим, она не из тех, кто способен жить только детьми и духовными интересами: ей нужен муж. Но она вполне могла бы получить развод, и без какого бы то ни было ущерба для своей репутации - «вина» ее бывшего супруга была очевидна, и он не собирался ее отрицать. Харриет имела бы возможность второй раз выйти замуж; если бы дети были помехой тому - Перси взял бы их себе... для него - Харриет знала об этом - такой исход был бы счастьем... Почему она не захотела?..
Душа изболелась; кажется, она даже распухла, как воспалившаяся конечность. Сердце исходит кровью. Есть ли его доля вины в том, что случилось? Чего он не понял? Чего не предусмотрел?.. Тихо отворилась дверь. Вошла Мэри. Взглянула. Приблизилась. Осторожно коснулась рукою плеча Шелли.
- Не надо, любимая. Прости. Мне лучше сейчас одному.
- Нет, Перси. Довольно. Ты истязаешь себя - это бессмысленно и несправедливо. Пойми - ты ни в чем не виновен...
Он не ответил - вздохнул тяжело, со стоном. Глаза Мэри вспыхнули:
- Ты - ни в чем не виновен! Ты не мог жить с Харриет после того, как ее разлюбил - это было бы твоим моральным самоубийством... И разве ты не поступил тогда с нею честно и великодушно? Всю вину за ваш разрыв взял на себя, хоть сам был убежден, что она еще раньше тебе изменила... Я знаю, ты никогда никому из друзей не говорил об ее измене, называл ее «благородным существом» - так ведь? Так! И разве не обеспечил ты ее материально как мог - и больше чем мог? Вспомни, как мы голодали! Вспомни нашу бедную доченьку, не прожившую двух недель... А Харриет в это время...
- Не надо, - глухо вымолвил Шелли. - Она - умерла.
- Не буду. Но и ты постарайся быть благоразумным. Возьми себя в руки. Что ты так смотришь в одну точку? Это страшно... Перси, очнись! Смотри на меня, слушай только меня! Ты ни в чем не виновен. Может быть, только в той первой юношеской ошибке... Да и то - ведь тебе было всего девятнадцать лет, ты был ребенком, и в гораздо большей степени ребенком, чем большинство твоих сверстников - ты совершенно не знал жизни, жил только книгами и мечтами... И потому был совсем беззащитен! Вот Харриет и воспользовалась твоей наивностью... Нет, я ее не виню - наверное, девочка искренне любила тебя, но ею руководила опытная сестра, которая, уж конечно, действовала из корыстных побуждений. Вот кто - настоящий виновник трагедии! И - косвенно - твой отец, бросивший тебя на произвол судьбы в самую трудную минуту... О, ты опять куда-то ушел...
- Нет, я тебя слышу.
- Так ответь: разве я не права?
- Твоя логика безупречна. Чувствуется школа Годвина.
- Ты не ответил. Ведь я права? Спроси свой собственный разум!
- Мой разум говорит мне то же, что и ты. Но кроме разума у меня есть еще сердце...

6.
Утром Шелли помчался в Лондон: надо было узнать подробности о происшедшем и забрать у Вестбруков осиротевших детей. Он, однако, был так измучен и так глубоко потрясен случившемся, что чувствовал себя абсолютно не в силах что-либо самостоятельно предпринять и прежде всего заехал к Ли Ханту - посоветоваться.
Увидя нового друга в ужаснейшем состоянии, Хант испугался и заявил, что одного его из дома не выпустит - всюду, куда следует, они пойдут вместе.
Для начала поехали к Хукему. Тот рассказал все, что ему удалось узнать о жизни Харриет в последние месяцы и о возможных причинах трагической развязки. Утратив надежду на возвращение мужа, Харриет сначала сильно тосковала; в отцовском доме ей жилось невесело - она жаловалась на стеснительную обстановку и поговаривала о самоубийстве. В конце концов она ушла к некоему полковнику и жила с ним открыто, пока он не оставил ее, так как его полк послали в колонию. После этого Харриет, видимо, опустилась еще ниже, и вновь была покинута - беременная, на последних месяцах. Вестбруки отказались ее принимать. Конец известен...
- Ужасно, - прошептал Шелли, выслушав эту печальную повесть.
- Да, ужасно, - согласился Ли Хант, - но, во всяком случае, ясно, что не разлука с вами убила ее - она утешилась - но другие, вполне конкретные жизненные обстоятельства.
- Совершенно верно, - подхватил Хукем. - Вы, мистер Шелли, ни в чем себя не можете упрекнуть - вы вели себя по отношению к бедняжке честно и великодушно. По-видимому, ее сестра - это чудовище в женском образе - довела несчастную до гибели, чтобы одной завладеть всем наследством своего отца - старый Вестбрук, говорят, при смерти... А что до ваших детей - то они, как я слышал, находятся здесь, в Лондоне, но едва ли Вестбруки добровольно вам их отдадут.
- Как это они посмеют не отдать - родному отцу! - возмутился Хант. - Ну что, Шелли - мы сразу сейчас к ним поедем?
-Я - да, но мне не хотелось бы вас обременять...
- Глупости. На моем месте вы поступили бы так же.

Сцена с мисс Вестбрук была короткой и бурной.
Элиза:
- Детей отдать? Ну уж нет! Ишь, чего захотел!
Шелли:
- Но моя просьба естественна и законна. Кто, как не родной отец, должен заботиться о своих детях? Пока жива была Харриет, я не хотел ни в чем стеснять ее волю; теперь же я не только могу, но и обязан предъявить на детей свои права. Хотя бы ради того, чтобы дать Ианте и мальчику достойное воспитание...
- Воспитание? Представляю, какое воспитание может дать бедным крошкам такой отец как вы - прелюбодей и безбожник...
- Сударыня, я попросил бы... - попытался вмешаться Хант, но Элиза перебила:
- Не трудитесь - с вами, сударь, я вообще не разговариваю.
Шелли сделал усилие, чтобы заставить голос звучать спокойно:
- Мисс Вестбрук, я не хотел бы обращаться в суд, но если вы откажетесь отдать мне детей - я вынужден буду это сделать.
Элиза - в ярости:
- Судиться? Со мной? Что ж, прекрасно! А я подам встречный иск! Давно пора вывести вас на чистую воду, господин вольнодумец! Да-да! Я-то отлично знаю, что вы - атеист и революционер, и могу это доказать! У меня есть документы... Да одной вашей богомерзкой «Королевы Маб» достаточно, чтобы не только детей у вас отнять, но и самого упрятать в тюрьму...
Шелли:
- Презренное существо!..
Хант схватил друга за руку и потащил к дверям:
- Идемте, Шелли - здесь мы ничего не добьемся...
На улице Хант вздохнул с облегчением:
- Ну и фурия! Как вы ее раньше терпели?.. Ладно, только не падайте духом. Детей ваших мы отвоюем. Главное - пережить этот трудный момент. Думайте о мисс Мэри - и не отчаивайтесь.
- Не представляю, как я смогу отплатить вам за вашу ко мне доброту... - тихо промолвил Шелли.
- Ну, полно. Куда мы теперь поедем?
- К моему поверенному, мистеру Лонгдиллу. Надо узнать, что он посоветует.

Лонгдилл был уже наслышан о гибели Харриет и, как и Хукем, винил в ней исключительно Вестбруков, подчеркивая открытое и благородное поведение Шелли. Но что касается перспективы - прогноз его был неутешителен:
- Если дойдет до суда - дело, скорее всего, решат не в нашу пользу. Уже сам факт вашего... извините, мистер Шелли, но будем уж называть вещи своими именами... вашего незаконного сожительства с мисс Годвин - сам этот факт станет непреодолимым препятствием для возвращения детей...
- Но в ближайшее время Шелли со своей второй женой, без сомнения, обвенчаются, так что этот аргумент отпадет, - возразил Хант. - И вообще, я не понимаю: какая-то трактирщица будет судиться с аристократом, сыном баронета, будущим лордом, наследником огромного состояния... Как можно сомневаться в исходе дела?
Лонгдилл со вздохом развел руками:
- К сожалению, республиканские и атеистические взгляды мистера Шелли слишком хорошо известны; он не только не скрывал, но и всячески пропагандировал свои идеи, считающиеся крайне предосудительными. Властям был нужен предлог для расправы - теперь они его имеют... Пожалуй, у нас остался только один шанс изменить ситуацию в нашу пользу. Пресловутая «Королева Маб» была написана, когда мистеру Шелли едва исполнилось двадцать лет. С тех пор прошло четыре года. За это время его взгляды могли существенно измениться. Если он согласится публично отречься от заблуждений своей юности...
- Никогда! - вспыхнул Шелли.
- Но разве ваши идеи не подверглись с тех пор существенной корректировке? - мягко спросил Лонгдилл.
- Только в отношении средств, но - не целей! Я не собираюсь бросать в Темзу бутылки с воззваниями и памфлетами, но по убеждениям своим я такой же, как был, республиканец, демократ и атеист, мои взгляды на ханжескую мораль и церковный брак остались прежними, а этот неправый общественный строй я ненавижу еще сильнее, чем прежде! И если вы, мистер Лонгдилл, попытаетесь - разумеется, из лучших побуждений - представить меня в ином свете... - он запнулся, посмотрел поверенному в глаза и закончил с твердостью: - ...то я вынужден буду дезавуировать ваши действия.
Лонгдилл развел руками:
- Ну - это уж как знаете. Я вас предупредил.

7.
Итак, вопрос о детях повис в воздухе. Шелли вернулся в Бат один. Но хорошо уже то, что мнение других людей - Хукема, Ханта, Лонгдилла - о его роли в этой печальной истории, полностью совпадавшее с мнением Мэри, пролило несколько капель бальзама на исстрадавшуюся душу. По-видимому, включился уже и бессознательный инстинкт самосохранения, запрещающий нам рефлексию в тех случаях, когда углубленные душевные раскопки сопряжены с большой опасностью для здоровья. Короче говоря, потрясенный и перемучившийся поэт пришел в результате к выводу - объективно вполне справедливому - что, как ни ужасно все происшедшее, лично ему вряд ли есть в чем раскаиваться. Весьма кстати оказались и навалившиеся сразу хлопоты, связанные с предстоящим судебным разбирательством спора о детях Харриет, а также с родами Клер и переездом на новое место жительства.
Первая забота - старшие дети, Ианта и Чарльз. Чтобы требовать их с полным правом, отец должен был «узаконить» свой гражданский брак. Отступление от принципа - но, как бы ни относились Перси и Мэри к обряду венчания, в сложившихся условиях этой процедуры было не избежать. Впрочем, Шелли сейчас смущала больше не идейная сторона проблемы, а чисто этическая: после гибели Харриет не прошло и месяца. Это, конечно, формальность, но все равно неловко: свадьба через две недели после похорон. Не зная, как поступить, поэт обратился за советом к Пикоку, и этот кладезь житейской мудрости ответил, что, раз уж они с Мэри все равно живут вместе, то чем скорее оформят союз, тем будет лучше.
30 декабря 1816 года состоялась свадьба, очень скромная. Взаимным чувствам супругов она ничего не добавила, зато осчастливила Годвина: теперь философ мог со спокойной душой общаться с единственной дочерью и открыто брать деньги у зятя.
А еще через две недели, 12 января, в маленькой семье произошло другое событие, на сей раз действительно важное - Клер благополучно родила прехорошенькую девочку. Мэри и Шелли, окружившие мать и дитя самой нежной заботой, решили временно (ибо окончательный выбор имени оставался за отсутствующим отцом) - назвать малютку Альбой, то есть Зарей. Шелли немедленно - и в самом восторженном тоне - написал Байрону о рождении его дочери; в том же письме он сообщил и о своих «неожиданных и тяжких бедах»:
«Моя бывшая жена умерла. Это произошло при обстоятельствах столь ужасных, что я едва решаюсь о них думать. Сестра ее, о которой Вы от меня слышали, несомненно (если не в глазах закона, то фактически) убила ее ради отцовских денег. Поэтому событие, которое я считал для меня безразличным, после гораздо более тяжкого удара, потрясло меня так, что я не знаю, как я это пережил. Сейчас ее сестра подала на меня в Канцлерский суд с целью отнять у меня моих несчастных детей, ставших мне теперь дороже, чем когда-либо; лишить меня наследства, бросить в тюрьму и выставить у позорного столба за то, что я РЕВОЛЮЦИОНЕР и атеист. Как видно, живя у меня, она похитила некоторые бумаги, подтверждающие эти обвинения. По мнению адвоката, она несомненно выиграет дело, хотя мне, может быть, удастся избегнуть полного разорение в денежном смысле. Итак, меня повлекут на судилище деспотизма и изуверства и отнимут у меня детей, имущество, свободу и доброе имя за то, что я обличал их обман и бросил вызов их наглому могуществу. Но я не сдамся, хотя мне и намекнули, что можно купить победу ценой отречения. Я слишком горжусь тем, что избран их жертвой...»

Теперь, когда ребенок Клер был уже в колыбели, пришло время приступить к осуществлению второй части намеченного ранее плана: к переезду в Марло, где малютка будет выдаваться за дочь лондонских друзей, которую отправили в сельскую местность для поправки здоровья, а ее настоящая мать - за невинную девушку. Так должны думать не только соседи и знакомые, но даже слуги; единственный посвященный в тайну человек - Элиза (никакого отношения к мисс Вестбрук не имеющая), швейцарка, няня маленького Вильяма, которой предстояло теперь заботиться и об Альбе. Вранье - дело хлопотное и неприятное, а при таких обстоятельствах - особенно, однако в преддверии суда лишний скандал был совершенно ни к чему, а главное - следовало щадить чувства бедняги Годвина.
Итак - новый дом, новая обстановка, новые хлопоты и тревоги... Чего-чего - а уж тревог хватает с избытком.
Прежде всего - тревога о детях Харриет.
Рассмотрение иска в Канцлерском суде отложено до марта. Впереди - два месяца ожидания. Изощренная психологическая пытка...
Вторая тревога - Клер и Альба. Малышка здорова и весела, а вот Клер - нервничает: от Байрона давно нет писем. Нервничает и Мэри - боится, что степень родства Клер и девочки каким-либо образом обнаружится, и соседи припишут отцовство Шелли: в этом случае разразится нечто такое, после чего семейство, без сомнения, будет изгнано не только из Марло, но и вообще из Англии.
И еще постоянная забота - деньги: не столько для своих, сколько для Годвина, Ли Ханта, Пикока, а также для общественных целей (в феврале, несмотря на все житейские треволнения, Шелли написал памфлет на самую злободневную политическую тему - о парламентской реформе: «Предложение поставить реформу на всеобщее голосование» - где, среди прочего, высказал намерение внести сто фунтов - то есть десятую часть своего годового дохода - в общую кассу для организации референдума).
И еще постоянная боль - голодающие бедняки. Зима 1817 года была для них лютой. Трудовое население Марло - в основном женщины, добывавшие средства к существованию плетением кружев - оказались в крайне тяжелом положении. Кризис - стало быть, нет работы - стало быть, нет ни денег, ни хлеба, ни дров...
Хладнокровные философы, любящие рассуждать о прогрессе, о том, что во имя будущего процветания временные жертвы низших классов законны и морально оправданы - чего стоят ваши мудрые теории рядом с простой и неразрешимой житейской проблемой: «Как дотянуть до весны?..»
Водворившись на новом месте, Шелли прежде всего занялся тем, что в более поздние времена назвали бы «социологическим обследованием» населения. Он обошел все улицы Марло, все близлежащие деревни и местечки, не забыв ни одного чердака или подвала, ни одной бедняцкой лачуги, и составил список нуждающихся - увы, огромный. Взять под опеку всех Шелли не мог. Пришлось выделить категорию лиц, чье положение было самым тяжелым - одиноких вдов, стариков, больных, осиротевших детей - им он из своих средств назначил еженедельное пособие. В других случаях можно было обойтись единовременной помощью деньгами или натурой - одеялами, теплой одеждой (больше вероятности, что не пропьют). Не менее важной, чем материальная, была порой медицинская помощь: как и ранее, в Бишопгейте, Шелли взвалил на себя обязанности бесплатного врача неимущих. Итак, теперь он регулярно по установленным дням, в любую погоду и при любом самочувствии, отправлялся на обход своих подопечных. Деньги, время, тепло души - доброе слово, слово надежды и утешения - что он мог дать им еще?.. Много лет спустя память об удивительном филантропе - удивительном не щедростью даже, а любовью, совершенно невероятным со стороны человека его касты отношением брата, равного - еще сохранялась в тех местах, как легенда...

«...Была зима, такая, что с ветвей
Комочком белым падал воробей;
Закованные в ледяные глыбы,
В речных глубинах задыхались рыбы,
И до сих пор не замерзавший ил
В озерах теплых, сморщившись, застыл.
В такую ночь в печах гудело пламя,
Хозяин с домочадцами, с друзьями
Сидел и слушал, как трещит мороз...
Но горе было тем, кто гол и бос!»13

Необычайно суровый февраль 1817 г.
Зимний день клонится к вечеру. Обледенелая дорога, белые поля, редкие деревья, какие-то очень жалкие и несчастные - замерзшие, с голыми черными ветвями. Мороз и ветер, злой ветер - он сечет лицо, замораживает на щеках слезинки, пронизывает до костей...
Телу холодно. Душе - еще холоднее. Всегда после очередного посещения своих подопечных он возвращается с тяжелым сердцем. Ничего похожего на чувство внутреннего удовлетворения от доброго дела - скорее, наоборот: недовольство собой оттого, что можешь так мало, и даже чуть ли не стыд при мысли, что сам-то - не голодаешь и живешь в просторном, теплом и комфортабельном доме. Сколько бы ни сталкивался с этим - все равно, к зрелищу чужих страданий, чужой безысходной нужды привыкнуть нельзя. И - нельзя примириться...
...Впереди, на белой скатерти снега - темное пятно. Человек? Да, кажется, человек... Двое: один лежит, второй стоит над ним, руками размахивает. Видно, случилось несчастье. Надо поспешить, узнать, какая требуется помощь...
Поэт прибавил шагу. Неизвестные тоже заметили его - по крайней мере тот, кто стоял: он вдруг сорвался с места и побежал, спотыкаясь, навстречу Шелли; закричал еще издали:
- Сэр! Помогите, сэр!
Парнишке на вид лет восемнадцать. Худой, как скелет, и если не в полном смысле оборванец - то что-то вроде того.
- Друг мой, что у вас за беда?
Парень всхлипнул:
- Матушка помирает... Мы шли в город... С утра не евши... Устали... Потом она вдруг упала - и не встает...
Шелли опустился на колени в снег, наклонился над неподвижным телом женщины. Серое изможденное лицо, щеки и виски запали, руки холодные... Но сердце работает: на сонной артерии прощупывается пульс. И зрачок узкий. «Значит, не смерть. Но - полная потеря сознания. Ее необходимо срочно согреть, привести в чувство, дать горячего питья, накормить... Ах, если бы это - рядом с домом!.. До Марло больше часа пути - это налегке, быстным шагом; а с такой ношей не доберешься и к ночи. Так долго больная не выдержит. Надо искать жилье. Нужна помощь».
- Молодой человек, возьмите себя в руки. Не плачьте - она будет жить. Только надо скорее перенести ее в теплый дом. До моего нам ее не дотащить - слишком далеко; попытаем счастья в ближайшем местечке. Вон там, справа, коттеджи - видите?..
- Да, я уже бегал туда, просил помочь - мне все отказали...
- Мне не откажут: я могу заплатить. Ну-ка, давайте поднимем ее - я с этой стороны возьмусь, а вы - за ноги. (Э! да он сам от ветра качается...) Осторожнее, уроним! Нет, лучше я один ее подниму. А вы будете поддерживать ей голову.
Согнувшись под тяжестью своей ноши, поэт, сам чуть не падая, побрел к поселку; до ближайшего дома оставалось ярдов сто, когда пришлось остановиться: Шелли почувствовал, что больше не выдержит - сбил дыхание - и вынужден был вновь опустить женщину на снег.
- Ну, вот что, дружок: вы тут с ней побудьте, а я схожу за помощью.
- Сэр, но вы нас не бросите?
- Конечно, нет. Не бойтесь. Ждите меня.
Улица. Дома опрятные, добротные - здесь живут не бедняки. Вереница запертых дверей.
Дверь первая:
- Что-о? Приютить каких-то бродяг? Здесь не ночлежка! За деньги? Нет, все равно не пущу!
Дверь вторая:
- У нас и без того тесно. Спросите соседей.
Дверь третья:
- Больная нищенка? Того еще не хватало! А если она помрет? Потом неприятностей не оберешься! Идите, сударь, своей дорогой!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Дверь десятая:
- .........катись к черту!
Дубовые двери. Каменные сердца.
Вот - последний дом. Куда идти, если и здесь откажут?
Около подъезда как раз остановилась карета, из нее вылезает благообразный пожилой джентльмен - видно, хозяин этого особнячка. Очень хорошо - не придется объясняться со слугами.
- Добрый вечер, сэр, и простите за беспокойство. Позвольте вас на два слова...
Пожилой джентльмен, направившийся, было, к крыльцу, оглянулся, окинул Шелли подозрительным взглядом, но, убедившись, что перед ним - человек его круга, остановился:
- Что вам угодно, сударь?
Шелли подал ему свою визитную карточку, потом самым вежливым тоном в немногих словах изложил просьбу. По мере того, как он говорил, выражение лица его собеседника становилось все более холодным и недовольным.
- Так что вы от меня хотите? - переспросил он, когда Шелли кончил.
-Я уже имел честь это объяснить: я прошу у вас пристанища для этих несчастных, хотя бы на несколько часов.
- Это невозможно.
- Почему же?
- Потому что... видите ли, мистер... э-э... - взгляд на визитную карточку, - мистер Шелли - так вот: я убежден, что эти нищие - воры и авантюристы. Они имеют целью ограбить своего благодетеля. Женщина наверняка притворяется...
- О нет, сэр! Я - почти врач и убежден - ей действительно очень плохо! Примите их под мое поручительство!
- Нет.
- Но, сударь, это же - бесчеловечно! Согласием вы спасёте человеческую жизнь, может быть - две; отказом вы их погубите! Сжальтесь! Вспомните о своем долге - вы же христианин!
- Свой христианский долг я исполняю - о чем не обязан всем встречным давать отчет - но о ваших нищих не желаю более слышать. Прощайте, милостивый государь. Не могу не подчеркнуть, что я изумлен и до крайности возмущен вашей навязчивостью. Ваше поведение совершенно необыкновенно. Я не понимаю...
«Да, конечно, где ему понять! О, эта сытая, холеная, самодовольная рожа!»
Шелли горячей волной захлестнула ярость; он выпрямился - все тело напряглось - лицо вспыхнуло гневом:
- Сэр, я, к сожалению, скажу вам, что ваше поведение вовсе не необыкновенно, и если мое поведение изумляет вас, то сейчас вы услышите нечто такое, что изумит еще больше - и, я надеюсь, вас напугает. Такие люди как вы доведут до бешенства самый терпеливый народ, и если в нашей стране будет революция - а это очень вероятно! - то попомните мои слова: ваш дом, в который вы отказываетесь принять несчастную женщину, будет сожжен над вашей головой!
Почтенный джентльмен возражать не стал - он вдруг повернулся и, с удивительной для его возраста и комплекции резвостью взбежав на крыльцо, юркнул в дверь; последняя с грохотом захлопнулась, щелкнул замок.
«Глупо сорвался. Как в Итоне. Очень глупо. Теперь этот болван будет считать меня сумасшедшим. Или - бандитом. Ну и черт с ним... Но что же делать с моими беднягами? Куда идти?.. - внезапно - счастливая мысль: - К Ханту! Как это я сразу не догадался! Он же тут где-то недалеко...»
Хант, конечно, помог. Сходил вместе с Шелли за его подопечной, общими усилиями ее донесли до дому. В тепле бедная женщина быстро пришла в себя. Выяснилось, что она не больна, а просто изнемогла от голода и усталости. Сытный ужин и крепкий сон должны были восстановить ее силы: Хант решительно заявил, что раньше утра ее не отпустит.
Что касается Шелли, то он тоже крайне нуждался в отдыхе, но от предложенной Хантом ночевки отказался: «Мэри будет волноваться» - и заспешил в Марло. К своему дому он подошел уже в сумерках.
Увидя едва живого хозяина, молоденькая горничная Амалия Шиддлс даже всплеснула пухлыми ручками:
- О господи, сэр! Да вы промерзли насквозь!
- Ничего, Милли - обойдется, - он снял пальто и шляпу, отдал их девушке. - Я заходил к вашей тете, еще утром; думаю, пока причин для тревоги нет: если не будет осложнений, она быстро поправится. Я оставил немного денег - на неделю хватит - а микстуру вы уж сами завтра отнесете, хорошо?
-Я прямо не знаю, как и благодарить...
- Никак: мне этот визит не стоил труда - я все равно был там по соседству... Я припозднился - надеюсь, наши обедали без меня?
- Нет, госпожа не велела.
- Напрасно. Я ведь просил, чтоб не ждали... Пикок здесь?
- Да, и еще один гость приехал. Фамилию я не запомнила... Такой носатый, из Лондона.
- Джефферсон Хогг?
- Точно, сэр. Они все в библиотеке, вас дожидаются.
- Что ж, прекрасно...
Противореча своим словам, он невольно вздохнул. Визит Хогга - довольно редкая в последние годы радость, но сегодня Шелли так замерз и устал (физически и морально), что не хотел ни обедать, ни говорить - хотел только поскорее забраться в постель: все его существо настоятельно требовало тепла и покоя. Но раз налицо гости - надо их принимать.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
В библиотеке хорошо - это для Шелли самый уютный уголок дома. Радующий глаз интерьер: недорогая, но изящная мебель, цветы на окнах, и, главное - набитые книгами шкафы, ряды кожаных корешков: некоторые блестят золотым тиснением, другие - большинство - темные, затертые. В глубине комнаты - дешевые гипсовые слепки статуй Венеры и Аполлона. Ярко пылает камин, возле него полукругом - пять кресел, четверо собеседников. Услыхав шаги, все дружно повернули головы к дверям.
- Слава богу, - сказала Мэри, увидя входящего мужа. - Почему ты так долго? Мы уже начали беспокоиться.
-Я был на дальней окраине Марло, а потом сделал большой крюк по окрестностям.
Пикок пересел, чтобы уступить другу место поближе к огню. Шелли обменялся рукопожатиями с ним и с Хоггом.
- Сосулька, - констатировал Пикок.
- Тебе не следовало так рисковать, - подхватила Клер. - Я же говорила - надо отложить обход до завтра: может, погода за сутки улучшится.
- Но меня ждали сегодня, - возразил Шелли. - Как я мог обмануть?
Хогг усмехнулся:
- Обманывать, конечно, нехорошо; и все же сдается мне, дорогой мой друг, что ваши подвиги на ниве благотворительности и милосердия выходят за пределы разумного.
- «Благотворительность...» - задумчиво повторил Шелли. - В сущности, я всего лишь выплачиваю свои долги - долги справедливости - да и то не в такой мере, как следовало бы... А что до «милосердия», то это слово так затерто ханжами, что его уж и произносить неловко. Да, кстати - вот как раз сегодня я видел милосердие наших сограждан во всей красе...
Он пересказал эпизод с больной странницей. Друзья выслушали его очень внимательно и не без тревоги - особенно то, что касалось пророчества о поджоге.
- Ты прямо так и сказал: «подожгут у вас над головой»? - переспросила Клер.
- Кажется, да. Я не помнил себя от гнева.
Мэри:
- Это ужасно: теперь тебя ославят по всей округе как главаря банды поджигателей. А если, не дай бог, у этого субъекта и впрямь случится пожар!
Шелли:
- О, тогда плохо. Пусть лучше по-прежнему процветает.
Пикок:
- А я лично думаю, что в этой истории вы, Шелли, были неправы: нельзя требовать милосердия с ножом у горла. Благотворительность - дело добровольное.
Шелли:
- Смотря о ком речь: если о крестьянине, отдающем голодному своим трудом заработанный пенс, то - конечно. Но сегодня налицо огромная несправедливость в распределении общественного богатства; налицо класс трутней, живущих за счет пчел. И когда такой трутень - вроде моего сегодняшнего знакомца - швыряет бедняку монету, то он - не жертвует своим достоянием, он возвращает частицу награбленного, и только.
- Это слишком резко, - заметила Мэри.
- А вспомни, как хорошо сказал твой отец в «Политической справедливости» о сущности современной филантропии - о том, что религия искаженно толкует дело осуществления благотворительности по отношению к бедным: не как обязанность для каждого состоятельного человека, а как добровольное проявление благородства и великодушия с его стороны. В результате утопающий в роскоши аристократ или буржуа, давая бедняку в виде милостыни двадцатую часть того, что нужно для поддержания жизни и на что, следовательно, этот несчастный имеет безусловное моральное право - такой богач-«благодетель» ставит себе эту жалкую подачку в заслугу, он умиляется своей доброте и от других требует уважения, вместо того, чтобы считать себя преступным за то богатство, которое он еще сохранил...
Хогг:
- И вы, стало быть, разделяете это мнение?
Шелли:
- Полностью. Ведь мой идеал, как вы знаете - равенство; так было в юности, так остается теперь. Другое дело, что путь к нему оказался гораздо дольше и тяжелее, чем мне представлялось когда-то. Человечеству надо еще суметь до равенства дорасти.
Хогг:
- Но если равенство - значит, нет надежды разбогатеть, а это - единственный стимул к труду.
Шелли:
- Единственный? Я думаю, вы неправы. Уважение окружающих, сознание приносимой обществу пользы - это тоже очень сильные стимулы. Потом, кажется еще Аристотель писал, что счастье человека заключено в том, чтобы развивать свои способности и трудиться в соответствии с ними... Но, конечно же, я понимаю, что идеал - это одно, а конкретные условия сегодняшнего дня - другое, и я вовсе не призываю к немедленному примитивному уравнительству. Нет, все гораздо сложнее. Быть может - мне хочется верить в это - путь к возрождению человечества лежит через социализм Роберта Оуэна... Но, так или иначе, равенство - будет! Не только политическое, но и социальное, равенство жизненных благ и возможностей для раскрытия, самореализации личности - оно станет последним результатом высшей стадии цивилизации...
Хогг:
- Стало быть, мы до него не доживем. А если оставить красивые теории - ваши, мистера Оуэна и прочие - в стороне и взять действительность такой, какова она есть - что тогда?
Шелли:
- Тогда - на сегодня - самым разумным, как мне кажется, был бы такой подход: кто нажил деньги честным трудом (а собственным честным трудом, как правило, много не наживешь) - тот может их иметь по праву и может оставить в наследство детям, чтобы защитить их от нужды: частная несправедливость в этом случае работает на общее благо. Но тот, кто разбогател путем обмана, мошенничества и насилия, кто нажился на чужом труде, превратив в золото чужой пот и кровь - тот должен быть ограблен.
- Как - ограблен? - изумилась Клер, никак не ожидавшая такого слова. - Что ты говоришь!
Шелли:
- Так же, как с уличенного вора снимают краденое платье, чтобы он предстал в своей постыдной наготе.
- Круто! - усмехнулся Пикок. - Но при таком подходе в разряд подлежащих «раздеванию» попадет и старая наследственная аристократия, и большая часть буржуазии.
Шелли:
- Совершенно верно. Своими богатствами первые обязаны случайности рождения, вторые, как правило, разным махинациям и спекуляциям, то есть опять же насилию и обману...
- Постойте, постойте! - перебил Хогг. - Давайте все же не забывать, что родовая аристократия - это цвет и честь нации, а буржуазия - это экономическое преуспеяние нашей страны, это рост национальной индустрии! Шелли, неужели вы - против прогресса?
Шелли:
-Я всегда за то, чтобы идти вперед, а не вспять, но надо, чтобы благами прогресса пользовались все, а не только кучка собственников! Сегодня же наш индустриальный скачок означает прежде всего резкое усиление труда бедняков и увеличение производства ими предметов роскоши для богатых. Рабочих мануфактур заставляют теперь работать по шестнадцать часов в сутки, в то время как раньше они работали только восемь! Дети превращены в безжизненные, бескровные механизмы - и это в том возрасте, когда они бы должны не работать, а только играть. Шести-семилетних малышей уже гонят на фабрику! Детский труд - это наш национальный позор!.. А безработные, буквально умирающие от голода - их господа филантропы угощают библией вместо хлеба...
Тут гневную тираду прервало появление Милли, пришедшей доложить, что обед подан.
- И чем нас сегодня порадуют? - деловито осведомился Пикок.
- Супом и горячим пуддингом.
Пикок - с удовлетворением:
- Пуддинг - это прекрасно.
Хогг лукаво поглядел на Шелли:
- Да, но пуддинг - это измена принципам.
- В каком смысле? - удивилась Клер.
Хогг:
- А вы разве не знаете этого анекдота?
Клер:
- Нет. Расскажите!
Хогг взглянул на Шелли:
- Перси, можно?
- Ну, разумеется.
- А это - длинная история? - забеспокоился Пикок. - Может лучше после обеда?
Хогг:
- Всего два слова. Дело было еще аж в 11-м году, когда Шелли... гм... с Харриет гостили у меня в Йорке. Они уже тогда увлекались вегетарианством - из гуманных соображений, разумеется... да и с деньгами было туго. И вот как-то додумался я сказать Перси, что капуста и хлеб - это хорошо, но традиционный английский пуддинг - вещь тоже неплохая, и время от времени он был бы очень кстати...
Пикок:
- И что же?
Хогг:
- Наш борец против рутины этак строго на меня посмотрел, помолчал - и глубокомысленно изрек: «Пуддинги - это предрассудки!»
Клер, Пикок и Мэри дружно рассмеялись. Шелли тоже улыбнулся - искренне, но через силу: нервное возбуждение, испытанное им во время предыдущего разговора, теперь схлынуло, и он ощутил вдруг резкую слабость. Глаза сами собой закрывались; только бы поскорее лечь!.. Мэри мельком взглянула на мужа - встревожилась - вгляделась внимательнее: в лице и позе - одна бесконечная усталость.
- Перси, что с тобой?
- Ничего, любимая, не беспокойся. Просто утомился немного. Мне очень стыдно, особенно перед вами, Джефферсон - но, похоже, придется пару часов поспать.
Хогг:
- Ради бога, только без церемоний. Отдыхайте. О чем не доспорили - после поговорим.
Мэри:
- А как же обед?
- Извини - есть я совсем не хочу.
- Ладно, я принесу тебе в спальню теплого молока.
- Не надо, родная: через два часа я буду в порядке и снова к вам присоединюсь.
Шелли встал с заметным усилием.
- Хочешь, провожу тебя? - спросила Мэри.
- Это лишнее. Занимайся гостями.
Поэт вышел. Оставшиеся переглянулись.
- И все-таки, Мэри - он болен, - мрачно изрекла Клер. - Или - накануне серьезной болезни. Надо что-то делать.
Мэри, грустно:
- Да, но - что? Я просто не знаю...
Хогг:
- Вы не должны заранее огорчаться - быть может, для тревоги и нет оснований. Кстати, в свое время, в Оксфорде, я наблюдал нечто похожее. Мы с Шелли тогда очень тесно общались, каждый вечер и большую часть ночи проводили вместе за беседой. И вот, я хорошо помню - был период, когда с ним регулярно около шести часов по полудни случались похожие припадки непобедимой сонливости. Посреди самого оживленного разговора он вдруг умолкал, бросал на пол подушку, ложился - и мгновенно засыпал. Скорее, это был даже не сон, а какое-то летаргическое оцепенение.
Клер:
- Но почему - на полу?
- Он укладывался так, чтобы придвинуться головой как можно ближе к камину: видимо, от тепла ему становилось лучше. Однажды я попробовал заслонить его экраном...
Пикок:
- И Шелли вас, конечно, потом поблагодарил?
- Представьте, странная вещь: он, не просыпаясь, инстинктивно переполз на другое место. Позднее я несколько раз повторял этот опыт - и всегда с тем же результатом... Ну, а после двух-трех часов такого отдыха - или такой тепловой процедуры - он просыпался бодрый и веселый и продолжал со мной спорить или читать стихи вслух с прежней энергией.
Пикок:
- Любопытно... А вы не помните - перед этим он ничем не болел?
- Кажется, нет... Он занимался очень много своей любимой химией, физикой, философией - часов по шестнадцать в сутки. И питался кое-как - в основном булочками с изюмом.
Пикок - торжествующе:
- Ага! Я так и думал: вегетарианство до добра не доводит. Он ведь и сейчас продолжает в том же духе. А я, кстати, предупреждал его еще два года назад: упорствовать опасно; малокровие уже приобрел - дело, стало быть, за чахоткой.
Клер:
- Бога ради, не говорите о таких ужасах!
- Но надо же когда-то взглянуть правде в глаза! - возразил Пикок. - Он и в самом деле истощен, надорван, а грудь у него слабая... Нет, ему надо решительно менять образ жизни - пока не довел себя до беды. Прежде всего - нормально питаться, а потом... Эти его хождения по лачугам - ну, не знаю!.. Мы все умиляемся, но ведь для него это - большой риск. Там такая грязь... столько больных... а он совсем не бережется. Ему мало быть дарителем и утешителем - он готов стать для своих возлюбленных нищих и врачом, и даже санитаром, если в том есть надобность! На вашем месте, дорогая Мэри, я попытался бы на него повлиять.
- В таких вопросах повлиять на него невозможно, - ответила Мэри со вздохом. - Да это, пожалуй, и к лучшему: помогая другим, он хоть ненадолго забывает о собственных несчастьях - о гибели бедняжки Харриет и о предстоящем суде.
- Да, это невеселая тема для размышлений, - согласился Хогг. - И когда слушается ваше дело?
- Как будто через месяц. И если решение будет не в нашу пользу - не представляю себе, как Перси это переживет.
Хогг:
- А есть ли надежда на благополучный исход?
Мэри:
- Очень слабая. От председателя Канцлерского суда, лорда Элдона, мы не можем ждать объективности. Но человек так уж устроен - он всегда надеется до последнего...

8.
17 марта 1817 года - тот день, когда он в сопровождении верного Ли Ханта отправился в Канцлерский суд, чтобы выслушать решение о судьбе своих детей - тот страшный день Шелли запомнил на всю оставшуюся жизнь.
Разумом он и прежде понимал (хоть в глубине души и трепыхалась затаенная надежда), что нелепо ждать от врага пощады, тем более после того как он сам, отказавшись признать свои былые слова и действия заблуждениями юности, составил письменную декларацию, в которой заявлял, что не отказывается ни от своих взглядов на религию и брак, ни от свободной критики существующих порядков. И все-таки приговор в такой форме, как он был произнесен, поразил жертву в самое сердце: «Поведение Шелли было в высшей степени безнравственным, и, не стыдясь его, он еще проповедует ужасы атеистического учения. По смыслу закона приказываю отнять детей вышеназванного Шелли и одну пятую его доходов, чтобы обеспечить детям религиозное воспитание...» Таким образом, лишение прав на детей мотивировалось не столько атеизмом - к этому обвинению Шелли был готов - сколько «безнравственностью» отца. Больше того: с детьми, отданными на воспитание посторонним людям (Элиза Вестбрук для этой цели была признана непригодной), отцу разрешалось двенадцать свиданий в год, так же как и деду с материнской стороны; но если при этом старый Вестбрук имел право видеть внуков наедине, то Шелли - только в присутствии свидетелей. Как будто он был таким исчадьем порока, что мог сознательно причинить трехлетней дочери и двухлетнему мальчику какое-то зло!..
Этот приговор был не просто изощренным издевательством - нет: это было публичное бесчестье, несмываемое клеймо позора; это было как бы официальное изгнание из общества цивилизованных людей. По существу это была тягчайшая форма гражданской казни.

Приговор потряс Шелли, пожалуй, даже сильнее, чем смерть Харриет. Какая сила нужна, чтобы встать после такого удара? И где взять ее, эту силу? Помощь извне в таких случаях мало эффективна, утешения друзей - не лекарство. Только в себе самом, в своей собственной душе борец обретает опору, необходимую для сопротивления.
Он выдержал. Это не было чудом: помощь пришла. Измученному Шелли-человеку помог выстоять Шелли-художник.
...Не стенать, не метаться - работать! В этом - спасение. И в этом - исполнение долга. Именно сейчас, когда торжествует реакция, когда все остатки свободомыслия душатся, и все, что связано с Французской революцией, предается анафеме - именно сейчас он обязан сделать то, на что никто другой в Англии - да и не только в Англии - не решится: воспеть Революцию, великую Бурю, обновляющую мир. Конечно, не якобинскую диктатуру с ее кровавыми эксцессами и вообще не какую-либо конкретную революцию - нет, Идеал Революции, рожденной не буйством толпы, но гением просветителей. Эта тема, которая лишь смутно мерещилась Шелли полгода назад, теперь встала перед ним в полный рост, грозная, величественная и светоносная, как вершина Монблана в рассветном огне... И наступило то удивительное состояние, когда мысль, давно зревшая подспудно, даже неосознанно, вдруг собирается с силами, прорывает плотину и льется широким свободным потоком - сами собой вырастают образы, высвечиваются характеры, повороты сюжета, сами собою слагаются стихи... То состояние, которое обычно зовут «вдохновением». Почему оно пришло теперь, именно теперь? Потому ли, что подсознание как раз успело завершить свою таинственную черновую, подготовительную работу? Или помогла весна? Она явилась победоносно - светлая, смелая, дружная; зацвели яблони в саду возле дома, и Бишемский лес по соседству ожил - оделся зеленью, задышал ароматами, зазвенел птичьими голосами. Шелли облюбовал себе в нем прелестную полянку и каждый день с раннего утра уходил туда - работать.
Он усаживался на пригорке, доставал записную книжку и карандаш - и... реальный мир исчезал. Перед глазами вставал пейзаж гораздо более романтический: морской берег, крутые скалы, башни и площади Золотого города - величественные декорации рождающейся трагедии. Шелли видел своих главных героев: это Лаон, седой юноша, борец, мыслитель, поэт и воин - такой, каким бы автор хотел быть сам - и Цитна, прекрасная девушка, благородная и бесстрашная, совсем такая, как Мэри... только с черными волосами. Эти двое - одно существо: они - брат и сестра, они друзья и единомышленники, наконец - они не венчанные супруги... (Шелли очень увлекался естественными науками, но генетики он знать не мог - в его время она еще не существовала - и поэтому смело относил запрещенный церковью инцест к категории ненавистных ему предрассудков).
Итак, есть светлые герои, совсем еще юные - мальчик и девочка; есть Тиран с кликой богатеев и жрецов, сосущих кровь народа, и есть сам угнетенный народ, которого герои жаждут освободить - такова экспозиция. Как же будут разворачиваться события? Первая попытка просветить несчастных братьев и поднять их на борьбу за свободу закономерно кончится неудачей. Движение будет разгромлено, его вожди - схвачены. Лаона обрекут на страшную медленную смерть от голода и жажды - на одинокой башне, под палящими лучами солнца; друг, подоспевший в последнюю минуту на помощь - старый Отшельник (благодарный поклон любящего ученика незабвенному доктору Линду) спасет истерзанное тело, но, увы, не рассудок несчастного. На долю Цитны, отвезенной во дворец Тирана, достанутся еще худшие муки... Но придет час - и народ проснется. Придет час - Цитна вырвется из застенка, она принесет людям идею Лаона - идею Свободы и Равенства. Придет час - к Лаону, благодаря заботам Отшельника, вернется память. И он устремится туда, где заняли позиции перед боем две армии - армия слуг Тирана и вооруженный восставший народ; туда, где завтра, быть может, прольется море крови...
Он подоспеет вовремя - в самый разгар битвы - и его появление сплотит дрогнувшие было ряды инсургентов для мощного удара по врагу. А когда победа будет завоевана - он спасет побежденных от истребления, он заслонит одного из обреченных собою и примет предназначенный ему удар, чтобы чтобы ценой своей крови доказать друзьям безнравственность мщения: «Несчастье - злом за злое воздавать...» Больше того: Лаон спасет от смерти и свергнутого Тирана, простит ему свои муки, вернет свободу... О, Лаон - гуманист. Но ему и его друзьям дорого обойдется их великодушие...
...Победа. Миг единства, миг общего братства, миг торжества. Он - будет. И будет грандиозное празднество вроде тех, которые видел Париж в годы подъема революции: радостно возбужденная толпа на площади, алтарь Свободы, женщина под покрывалом (Лаон еще не знает, что это - Цитна) - прекрасная женщина, славящая в высоком гимне Народ и вечные принципы Равенства, Справедливости, Мира, Любви... И будет клятва революционеров на верность святому делу: «Пусть боль застигнет нас, восторг губя, Коль в наших душах оскверним мы волю, Коли других не будем, как себя, Любить, деля сочувственно их долю...»
Огромная общая радость, как бы сконцентрированная в одной ослепительной точке - удержать бы ее, продлить! И потом - подарить бы исстрадавшимся героям счастливую долгую жизнь и спокойную старость... Увы! Есть непреложный закон - закон жизненной правды - через который художник не может перешагнуть.
Нет, не мажорным аккордом всеобщего ликования закончится Поэма о Революции...

9.
Усиленные умственные занятия всегда полезны душе, но подчас вредны телу. Работа над поэмой - напряженная, почти лихорадочная - быстро довершила то, что начали осенне-зимние горести и тревоги (смерть Фанни и Харриет, заботы о бедных, судебное надругательство): в июне Шелли серьезно заболел. Как в 1815 году - крайняя слабость, приступы спазматических болей в боку - таких острых, что пришлось прибегать к опиуму; появились и новые, очень тревожные симптомы - лихорадка, мучительный неотвязный кашель. Врач предписал покой, и с этим пришлось примириться.
В хорошие часы, когда боль отпускала и опиум не туманил сознания, Шелли, смирно лежа в постели (без необходимости лучше не шевелиться, чтобы не разбудить притихшего ненадолго зверя!), думал о своих героях, и перед глазами его сами собой развертывались картины, исполненные высокой поэзии и драматизма.
...Что может быть трагичнее, нежели утрата победы в тот миг, когда она казалась уже завоеванной? Сцена ликующего народного праздника сменилась кровавым кошмаром: так же как Людовик XVI и Мария-Антуанетта в 1792 году - свергнутый, но оставленный на свободе Тиран обратился за помощью к другим монархам, и вот уже бесчисленные орды интервентов черной тучей надвигаются на восставший город, сметая все живое. Лаон и его друзья пытаются организовать сопротивление, смельчаки бьются отчаянно, но слишком неравны силы. Последние бойцы прижаты к городской стене, один за другим падают под ударами; вот уже Лаон один остался в живых: еще минута - и смерть... Но - что это? Огромный черный конь летит, давя врагов, по усеянному трупами полю; на коне - молодая женщина с развевающимися черными волосами, с мечом в руке, подобная валькирии или ангелу мести... И те, кто уже готов был убить Лаона, в ужасе разбегаются. Цитна остановила коня, Лаон сел позади нее - они мчатся прочь...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Пустынный берег моря. Обломки скал. Пена прибоя. Закатный огонь в облаках.
Изнемогший конь замедлил бег, потом, не чувствуя понуждения, остановился. Беглецы соскочили на землю. Упали друг другу в объятия. Экстаз отчаяния и любви...
Ночь. Море блещет в лунном свете. Лаон и Цитна сидят, обнявшись, без сна. Думают о свершившемся - о страшной народной трагедии, о гибели единомышленников, о крушении всех своих общественных чаяний, о неотвратимости собственной смерти; думают о будущем...
«Зима настала в мире, - мы с тобою
Застынем, как осенняя волна,
Покрытые туманной пеленою,¬
Но вот гляди. Опять идет Весна!
Залогом были мы ее рожденья,
Из нашей смерти, как сквозь горний свод,
Грядущее приходит оживленье,
Широкий ясный солнечный восход...»
Это скажет Цитна. Да, конечно, она. Ясно, как наяву, Шелли видит ее просветленное, скорбное и вдохновенное лицо, слышит чистый, полный глубокой веры голос:
«Любовь моя! Остывшим будешь ты,
И стану я остывшею, холодной,
Когда займется утро красоты.
Ты хочешь видеть блеск ее свободный?
Взгляни в глубины сердца своего,
В нем дышит рай бессмертного рассвета,
И между тем как все кругом мертво
И в небесах лазурь зимой одета,
В лучах твоей мечты цветы горят,
И слышен звон, и дышит аромат...»
- Это надо записать, пока не забыл, - Шелли вытащил из-под подушки записную книжку и карандаш.
А голос Цитны продолжает звучать в ушах:
«Они в могиле, и глубок их сон,
Мыслители, Герои и Поэты,
Властители законченных времен,
Но бездны мира славой их одеты,
Мы им подобны: пусть могила их
Сокроет, - их мечты, любовь, надежды,
Их вольность - для мечтаний мировых
Как легкие лучистые одежды:
Все, что сковал их гений - для времен
Позднейших - знак примера и закон...»
- Ай-яй-яй, дорогой сэр! Так вот как вы изволите выполнять мои назначения?
Шелли поднял глаза - и на пороге спальни увидел своего врача. Прятать работу было поздно.
- Здравствуйте, доктор. Не сердитесь. Мне, право, лучше - температуры сегодня нет, и кашель утих.
- Лучше? Ну-ну, поглядим.
Врач тщательно осмотрел своего пациента, долго выстукивал спину и грудь, потом промолвил:
- Да, пожалуй, вы правы: наметилось некоторое улучшение. Но вставать - и, тем более, работать - я вам пока не разрешу. В понедельник навещу вас опять - тогда и видно будет. Все назначения остаются прежними. Главное для вас - тепло и покой, физический и душевный. Иначе я не ручаюсь за будущее.
- Вот как раз о будущем я и хотел вас спросить...
- Давайте отложим этот разговор на неделю. Вам надо окрепнуть, а мне - еще немного за вами понаблюдать, прежде чем решусь вынести определенное заключение...
- А мне кажется, вы для себя его уже сделали, - Шелли заглянул врачу в глаза. - Если да - то не стоит скрывать. Я ведь все равно об этом думаю... А у меня богатое воображение. Так что лучше знать всю правду.
Врач поколебался несколько секунд.
- Ну, что ж, правду - так правду... Вы - мужественный человек, я имел случай в том убедиться. Скажу вам откровенно: я подозреваю чахотку.
Шелли облизнул губы: у него сразу пересохло во рту. Врач заметил - подал с тумбочки стакан воды, спросил мягко:
- Разве это для вас - такая уж неожиданность? Я-то, признаться, думал, что вы сами догадались - вы достаточно сведущи в медицине.
- Благодарю вас, и простите мою слабость: догадываться и знать - это, оказывается, далеко не одно и то же... Я, честно говоря, надеялся все-таки, что боль в боку - чисто нервного происхождения: какое-то хроническое местное воспаление, которое периодически обостряется от простуды или чрезмерной усталости... Обычно страдания так сильны, что других объяснений - кроме невралгии - просто не придумаешь...
- Это несомненно. Но, к сожалению, и легкие тоже задеты. Ряд признаков явно указывает на туберкулез. Поэтому советую вам в ближайшее время принять меры, чтобы предотвратить дальнейшее развитие болезни.
- Какие меры?
- Лучшее лекарство для вас - теплый климат, и, как я уже не раз вам говорил - душевный покой. Я бы очень рекомендовал поехать в Италию - конечно, если средства позволят...
- Спасибо, я подумаю об этом.
- Подумайте. Время для размышлений у вас пока есть. Однако не советую вам откладывать решение до зимы, - врач поднялся со стула и закрыл свой саквояж. - До свиданья. В понедельник я приду в то же время.
- До свидания. И - еще раз спасибо...
Шелли проводил врача глазами, потом... зарылся лицом в подушку: с новым положением надо еще освоиться.
Да, туберкулез - это серьезно... А что до поездки в Италию (давняя мечта!) - то он ведь опять по уши в долгах. Из-за Годвина, из-за Ли Ханта, из-за собственного филантропического усердия, из-за... впрочем, не все ли равно, куда ушли деньги - важно, что в настоящее время их нет и добыть их негде. Следовательно...
«Следовательно - об этом лучше пока вообще не думать. Только - не раскисай! Возьми себя в руки. Время еще есть, ты сможешь переломить болезнь - процесс вряд ли зашел далеко. Об Италии подумаем позднее, а сейчас главное - доктор прав - душевный покой. И не столько твой собственный, сколько покой Мэри: она на седьмом месяце - ей никак нельзя волноваться...»
Итак - ничего особенного не случилось. Он не поддастся панике и не позволит черным думам подчинить себе душу. Он будет работать: Поэма о Революции еще не кончена.
...И вновь свободная мысль устремилась в Золотой город - туда, где восстановленный на престоле Тиран празднует свою победу над республиканцами...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Резня продолжается. На улицах - горы трупов. Тела казненных качаются на виселицах, извиваются посаженные на кол. Горят костры, на которых сжигают еретиков.
Вслед за Войной явились ее обычные спутники: Голод и Чума. Не только местные жители, но и солдаты иноземных армий, посланных на помощь Тирану, мрут как мухи. Сопровождавшие их жрецы разных религий усердно молятся каждый своим богам, просят указать средство спасения. Боги молчат... Но вот Иберийский жрец, более удачливый, чем его коллеги, или, скорее, более хитрый, объявляет, что получил оракул: эпидемия чумы прекратится, если будут найдены и сожжены зачинщики восстания - Лаон и Цитна. Тиран тутже отдает соответствующий приказ, назначает за их поимку большую награду. Начинаются лихорадочные поиски, против дворца Тирана сооружают гигантскую поленницу для будущего костра - но преступников все нет...
Лаон и Цитна скрываются в пещере на морском берегу. Могут ли они еще уцелеть - скажем, уехать в другую страну? Физически - да. Морально - нет. После того как погибло их дело и, главное, люди, которых они подняли на борьбу, после чудовищных бедствий войны - благородные вожди восстания не могут думать о спасении собственных жизней. Вернее - каждый из них готов пожертвовать собой, но хочет сохранить жизнь другому. Только вот - как это сделать?.. У Лаона созрел тайный план. Воспользовавшись тем, что внимание его возлюбленной отвлеклось, он, не простившись с Цитной, скрылся и поспешил в сторону Золотого города...
Во дворце Тирана собрались на совет военачальники и жрецы. Внезапно в тронный зал вошел Неизвестный; он в монашеском одеянии, лицо скрыто капюшоном. Он обратился к Тирану и его слугам с речью, страстной и, в то же время, полной достоинства - он заговорил с врагами не языком вражды, но попытался воззвать к их разуму, к тому лучшему, светлому, что могло уцелеть в их душах... И, странное дело - некоторые из молодых воинов стали прислушиваться - поняли - поверили... Но их реакция сразу была замечена, и верные рабы Тирана убили этих несчастных ударами в спину. Больше надеяться не на что, и Неизвестный делает последний ход: он говорит, что он - друг Лаона и хочет его предать, но с одним условием: если победители поклянутся сохранить Цитне жизнь и свободу. «Со мною поступите, как хотите - я враг ваш». Сто человек смотрят на Неизвестного глазами голодных змей: «Где, где Лаон? Зачем не за порогом, не здесь? Скорей! Исполним клятву мы!» - «Клянитесь мне ужасным вашим Богом!» - «Клянемся им, и бешенством чумы!»
Остальное понятно: Неизвестный открывает лицо. Это - сам Лаон.
И вот - последняя сцена, развязка и кульминация одновременно: гигантская пирамида из дров и хвороста, на вершине - Лаон. Через секунду будет зажжен костер. Тиран у окна своего дворца и толпа внизу - все с жадным нетерпением ждут захватывающего зрелища. Но прежде им еще предстоит увидеть нечто, не предусмотренное церемониалом казни. Прекрасное явление, героическое и трогательное: по улицам вихрем летит черный конь. На нем - Цитна. Обыватели в ужасе шарахаются с дороги... Цитна остановила коня на площади, соскочила с него, поцеловала в морду, выпустила поводья - и сама поднимается на костер... Встала рядом с Лаоном, обняла его - они не расстанутся и в смерти! Спокойные, гордые в своей правоте, они с презрением смотрят на Тирана и с жалостью - на толпу, жаждущую насладиться их муками, с надеждой - в далекое, но открытое их духовному взору будущее... Вспыхнуло пламя, охватило всю гигантскую поленницу, заслонило героев алой стеной, поднялось к самому небу. Миг последний: миг скорби и торжества...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
- Перси, ты спишь?
Видение растаяло, Цитна превратилась в озабоченную Мэри.
- Нет, родная. Просто задумался.
- Пора принять лекарство.
- Опять?..
- Разумеется. Вот твоя микстура. Выпей.
Шелли повиновался, потом сказал, возвращая стакан:
- Какая же гадость... Но, тем не менее - благодарю.
- Теперь полчаса отдохни, а потом будешь обедать. Я принесу тебе бульона с гренками.
- Лучше бы просто чай: во-первых, я не голоден, а во-вторых...
- Во-вторых, ты вегетарианец - это хочешь сказать? Нет, дорогой - довольно экспериментов! С этого дня ты будешь питаться как все нормальные люди... хотя бы пока не встанешь на ноги.
«Должно быть, доктор ей тоже сказал про туберкулез. Ох, как некстати...»
- Не будем ссориться, любимая... Посиди со мной, если не очень спешишь.
Мэри села на край постели.
- Перси, я должна с тобой серьезно поговорить. Доктор сказал мне... - она запнулась.
Шелли - мягко:
-Я знаю.
Мэри:
- Надо ехать в Италию, не откладывая.
- Для этого у нас пока нет денег.
- И - не будет, если ты не изменишь свою манеру обращаться с ними.
- То есть? - удивился он.
Она пожала плечами:
- Ты хочешь облагодетельствовать всех друзей и знакомых - но это же нереально. Разумеется, я очень признательна тебе за то, что ты делаешь для моего отца; и эти твои еженедельные пособия голодавшим - я никогда не говорила против. Но ведь ты помогаешь еще и Хантам, которые не сводят концы с концами (а до знакомства с тобой каким-то образом сводили), и мистеру Пикоку, чтобы он мог писать свои романы... между прочим, он теперь живет больше у нас, чем у себя дома, обедает каждый день, хоть я его и не приглашаю, и выпивает по целой бутылке вина... Потом еще брат нашей Клер со своей невестой-француженкой: с какой стати именно ты, ни разу ее в глаза не видавший, должен заботиться о приданом - этого я никак в толк не возьму... Наконец, сама Клер. Она с девочкой полностью на твоем иждивении...
- Но, Мэри, а как же иначе?
- Никак. Ты поступил совершенно правильно, и я сама согласилась. Но Байрон мог бы помочь.
- Я его не просил.
- Он сам должен был догадаться.
- Он знает, что я ничего бы не принял.
- Во всяком случае, покупать для Клер пианино было совсем не обязательно.
- Но пойми, она так несчастна! Для нее музыка - единственная радость.
- Да, ее радость - это очень важно. А что долги накапливаются - не имеет значения. И если ты в скором времени угодишь в долговую тюрьму - это тоже пустяк... Только не подумай, что я заразилась от мачехи скупостью. Просто - надо же кому-то ходить по реальной земле. Одного ангела в доме вполне достаточно...
- Полно, родная, не надо...
Она прикрыла глаза ладонью:
- О господи... Не слушай меня, Перси - я сама не знаю, что говорю! Так тяжело на душе...
- Это - следствие твоего физического состояния, да к тому же тебя огорчил доктор. Но обо мне ты не беспокойся: все будет хорошо. На такой ранней стадии туберкулез поддается лечению. До зимы уехать нам все равно не удастся - не только из-за долгов, но прежде всего из-за нашего будущего ребенка: придется ждать, пока дитя окрепнет. А к тому времени и финансовые проблемы как-нибудь уладятся.
По лицу Мэри прошла тень:
- До зимы?.. Как знать, может статься, что мы должны будем уехать срочно, в ближайшие дни, и не из-за тебя даже, а...
Спохватившись, она оборвала фразу.
- Не понимаю, Мэри, о чем ты?
- Я не хотела тебе говорить, пока не поправишься, но... Неделю назад отец предупредил меня...
- Ну?!
- Ходят слухи, что решение Канцлерского суда в отношении двух твоих старших детей может быть распространено и на Вильяма. Как будто сам лорд Элдон сказал, что следовало бы отнять его у нас.
- Отнять Вилли?..
Словно подброшенный пружиной, поэт сел на кровати - и тут же, как удар плетью по ребрам - острая, дух захватывающая боль...
- Родной мой, нет! Как я могла сказать... Этого не бу